Окончание
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 33, 2011
Николай Караменов
Павел Смердяков как невеста Ивана Карамазова
Окончание
Да, идеологически Смердяков для Григория чужд, но он не бил его ногами по лицу и не ударил, лишив сознания, медным пестиком по голове, как это сделал Дмитрий, и всегда обращается к Григорию очень уважительно: “Рассудите сами, Григорий Васильевич…”[1; 120], не навязывая своей мысли, а как бы давая возможность своему оппоненту, в данном случае Григорию, осознать мысль, выйти из аффективного состояния и начать рассуждать логически. И, что самое интересное, Григорий не то что не обижается на Смердякова, а просто терпеть его не может, в то время как от Дмитрия ждет уважения и считает его идеологически своим. Дмитрий – полная противоположность внебрачному сыну Федора Павловича: он статный, сильный, неукротимый – настолько широкая натура, что как бы размазан по почти бесконечной плоскости и не имеет глубины. В то же время он настолько аффективен и невменяем, что в припадке ярости может убить близкого человека, а, будучи охвачен вожделением, способен стать вором и обманщиком. По сути, Григорий Дмитрия, как и Смердякова, тоже приютил, когда тот был маленький, но только на короткое время. Ведь если бы трехлетнего Митю не “взял на свое попечение верный слуга этого дома Григорий, и не позаботься он тогда о нем, то, может быть, на ребенке некому было бы переменить рубашонку”[1; 10]. Однако, в смысле воспитания и долгой совместной жизни, Григорий не испил с Дмитрием, выражаясь образным языком, чашу до дна, и помнил в лице старшего из братьев Карамазовых только симпатичного босоного мальчика, тогда как детство и юность Смердякова полностью прошла перед его глазами. Григорий потому и обижается на Дмитрия, что считает его за своего, чуть ли родного, тогда как Смердякова презирает и испытывает к нему чувство отвращения, даже возможно, гадливости. Но получается, что Смердякова, ничего дурного Григорию не сделавшего, а только идеологически чуждого, да и то, больше на словах, во время досуговых рассуждений, можно и нужно презирать, и не замечать его страданий. Ведь Смердяков, ко всем прочим своим несчастьям, еще и мается жестокой болезнью, и во время припадков становится похожим на агонизирующего человека, кричит жутким и нечеловеческим голосом. Чем Дмитрий лучше Смердякова – тем, что, рисуясь пред всеми, театрально заряжает револьвер и от собственных пафосных мыслей сам же впадает в экзальтацию, но, когда приходит время полного позора, смиряется и забывает о театральности? Тогда как Смердяков, не грозясь, не хвастаясь, вешается на гвоздике, вбитом в стенку, без какой либо сценичности и эпатажа: когда-то был рожден полуживотным-получеловеком, возник из банной грязи и превратился в ветошку, повешенную на вбитый гвоздь. Да, Дмитрий грозился убить отца, но не убил, грозился убить и Смердякова, если тот откажется ему помогать, и тоже не убил, правда во время невменяемого состояния чисто случайно чуть не отправил на тот свет Григория да и унижением отца Илюшечки на глазах Илюшечки ускорил протекание болезни у последнего и, тем самым, его кончину. Смердяков же, исходя из содержания романа, просто убил самое отвратительное и низкое существо, хотя слово “просто” здесь не совсем подходит. Он не испытывал к отцу, подобно Дмитрию, гневной, яростной ненависти из-за того, что отец обделил его деньгами или ухаживает за той же женщиной, что и он сам, – всего этого в чувствах и мыслях Смердякова нет. Его чувства по отношению к отцу более глубокие и носят онтологический характер, становятся нервным центром его бытия и переполнены до краев отчаяньем и смертельной обидой уже только от самого факта его рождения, от того, что именно от таких родителей, таким образом, из банной грязи он появился на свет, что его держат за говорящую вещь, а после крепостной реформы за “передовое мясо”. Естественно, Смердяков выглядит пошло, пытаясь рационально, подбирая доводы только из своего жизненного опыта и опираясь только на свой интеллектуальный кругозор, строить доказательства о том, что способна сделать вера в Бога. Однако он не зарвавшийся хам: хамом, подпустив ради потехи к себе, его пытается сделать Иван. В псевдорациональных рассуждениях Смердякова и в самом нем есть что-то отчаянно унизительное, больное, раздавленное, как одна кричащая рана. Но ведь более пошло выглядят все остальные Карамазовы, позволяющие себе и друг другу использовать своего брата и сына для грубых и циничных развлечений. Прислуживающий своим братьям и отцу и понукаемый ими к якобы интеллектуальным размышлениям Смердяков выглядит, как достигшее своего апогея состояние сценичности для страдающего и отчаявшегося человека, просто в данном случае, перефразируя слова Ивана, видны уже одни кружева или одно “передовое мясо”. К тому же сцена как бы смещается, и сидящие за столом законнорожденные Карамазовы превращаются в балаган, шутовской вертеп с одним, обязанным прислуживать им, зрителем – лакеем Смердяковым. По-настоящему циничным выглядит Иван, потакающий хамскому спору между своим отцом и атеистом Миусовым, когда все они были в гостях у старца Зосимы, ведь не случайно во время этого спора наиболее странным казалось Алексею, что “Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем все это закончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек”[1; 40].
Сморщенный, как скопец, со взбитыми в хохолок волосиками, тратящий почти все свое жалованье на одежду и туалетные принадлежности, повесившийся на гвоздике человечек страдал не только от выпавшей ему жалкой участи быть лакеем у собственного отца и у братьев, не только от того, что был рожден женщиной, которую все считали недочеловеком, но и из-за знаний, поскольку знал и размышлял больше обычного лакея. Например, когда во время второй встречи со Смердяковым “Иван Федорович вскочил и изо всей силы ударил его кулаком в плечо”[2; 51], Смердяков в один миг облился слезами и проговорил: “Стыдно сударь слабого человека бить”[2; 51]. Когда же Иван говорит, что зря Дмитрий не побил Смердякова, ибо сам бы он сделал из его “хари кашу”[2; 53], Смердяков в своем ответе обнажает не свойственные лакею знания о европейской истории и демократии. “В обыкновенных случаях жизни,– сказал Смердяков, – в обыкновенных случаях жизни мордасы ноне действительно запрещены по закону, и все перестали бить-с, ну, а в отличительных случаях жизни, так не то что у нас, а и на всем свете, будь хоша бы самая полная французская республика…” [2; 53].
Странно, но “тлетворный дух” от мертвого Зосимы, Смердяков и Смердящая находятся в некоем одном если не семантическом, то символическом ряду, который служит отрицанием образному ряду сценичности страдания. Другими словами, если использовать слова Ивана Карамазова о “кружевах” как о необходимом атрибуте для возникновения у окружающих чувства сострадания к страдающему, Зосима после смерти, Смердяков и его мать Смердящая представляют собой тех страдающих либо просто обыкновенных людей, которые не привлекли к себе окружающих определенной сценичностью своей судьбы или своей красивой, бросающейся в глаза внешностью. Кажется, что Смердяков родился из “распада”, “гниения”, “банной грязи”, то есть того, что совершенно отрицает дух и сознание, и почти подобный запах, исходящий уже от умершего Зосимы, выводит Алексея из себя, поскольку он не может смириться, что тело столь доброго и достигшего духовных высот человека начинает испускать “тлетворный дух”. Однако ведь “впечатления” о старце и чувства к старцу как Алексея, так и других приверженцев Зосимы не становятся обусловленными “тлетворным духом” – последним, что якобы могла донести до них уже минувшая жизнь Зосимы. Да, исходящий от тела мертвого Зосимы тлетворный дух на некоторое время вверг юную душу Алексея в смятение, – старец-мол не покинул этот мир красиво и эффектно. И данное события является еще одним доказательством, которое автор романа вводит для того, чтобы и на этом примере показать, что в реальной жизни настоящее и даже трагическое далеко не сценично. Когда же кто-то действительно страдающий пытается выглядеть сценично, то получается заумно рассуждающий и жалкий Смердяков. Но мы то, читатели, знаем – каково ему… Поэтому не случайно Смердящая, о которой Григорий отзывался, как о праведнице, которая, если дадут ей грошик, “возьмет и тотчас снесет и опустит в какую-нибудь кружку, церковную аль острожную”[1; 90], и не случайно от нее остается рожденный ею сын, получивший после фамилию Смердяков. Алексей – духовный отпрыск Зосимы, мертвое тело которого отнюдь не распространяло вокруг себя елейные запахи, а пахнуло, как обыкновенная разлагающаяся плоть, Смердяков – физический сын Смердящей, в самом деле распространяющей вокруг себя зловоние, но во многом живущей, словно святая. Да о ней в романе и говорится: “Дадут ей на базаре бублик или калачик, непременно пойдет к первому встречному ребеночку отдаст бублик или калачик, а то как остановит какую-нибудь нашу самую богатую барыню и той отдаст; и барыни принимали даже с радостию. Сама же питалась не иначе как только черным хлебом с водой. Зайдет она, бывало, в богатую лавку, садится, тут дорогой товар, тут и деньги. Хозяева никогда ее не остерегаются, знают, что хоть тысячи выложи при ней денег и забудь, она из них не возьмет ни копейки”[1; 90-92]. Не отсюда ли, как наследственная черта, происходит и абсолютная, поразившая Федора Павловича честность Павла Смердякова, однажды нашедшего потерянную его хозяином значительную сумму денег и тут же возвратившего их ему? Не отсюда ли созерцательность Смердякова, способность с жадностью копить впечатления, “почти сам не зная зачем”[1; 117], но Ф.Достоевский сразу же пытается приземлить внебрачного сына Карамазова и делает вывод, что “Созерцателей в народе довольно”[1; 117]. Впрочем, Алексей Карамазов и Павел Смердяков совершенно не замечают друг друга, словно живут в разных мирах.
Как бы там ни было, однако за всей неказистой мимикой и отвратительно-слащавыми манерами Смердякова, как и до или за “тлетворным духом”, как за омерзительными внешностью и запахом Смердящей таится, возможно, что-то по-настоящему ранимое и измученное.
Читатель в “Братьях Карамазовых” окунается в буйные, надрывные и страстные отношения между Федором Павловичем и Грушенькой, между Дмитрием и Грушенькой, между Катериной Ивановной и Дмитрием, но как-то в стороне, почти незамеченными или как некий казус проходят чувства Павла Смердякова к Ивану Карамазову. Смердяков “С самого же прибытия в наш город Ивана Федоровича стал являться к обеду почти каждый раз” [1; 117], и во время спора Смердякова с Григорием у стола, за которым сидели Алексей, Иван и Федор Павлович, Федор Павлович вскричал: “Иван! <>нагнись ко мне к самому уху. Это он для тебя все это устроил, хочет, чтобы ты его похвалил. Ты похвали.”[1; 118]. Так что вряд ли Смердяков с самого начала прибытия в город Ивана Карамазова начал являться к обеду, в качестве прислуги, естественно, только потому, что нашел в цинизме и плоском рационализме Ивана оправдание своему вульгарному рационализму. Здесь произошло нечто большее, ибо цинично и шкурнически, по-ростовщически рассуждал и Федор Павлович, так что его внебрачный сын имел достаточно возможности, простаивая в качестве повара, слуги или якобы сына у стола своего отца, наслушаться оправданий и объяснений для расчетливого и эгоистического поведения. Ведь сам Смердяков сказал, что Иван очень похож на своего отца, То есть, другими словами, если картины мира отца и его среднего сына по многим параметрам и качествам совпадают, то не общий взгляд на мир, не ладно поданное из уст Ивана и близкое сердцу Смердякова мироощущение стало причиной зачарованности последнего Иваном. Как только что упоминалось, циничных, плоско-реалистических оценок действительности Смердяков вдоволь наслушался от своего отца да и имел возможность наблюдать реализацию подобных правил жизни на практике, однако это не помешало ему убить его. Смердяков был очарован Иваном как мужчиной, и не случайно в роман введена бедная курсистка Марья Кондратьевна, точно так же вместе со своей матерью очарованная “псевдоинтеллигентностью” и “псевдообразованностью” Смердякова, как и Смердяков, в свою очередь, был очарован псевдообразованностью и ложной духовной глубиной Ивана, – именно как женщина, а не как единомышленник и товарищ по мировоззрению. И точно так же, как о Смердякове восторженно отзывается Марья Кондратьевна: “Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли?”[1; 204], “А вы и сами точно иностранец, точно благородный самый иностранец, уж это я вам чрез стыд говорю”[1; 205], сам незаконнорожденный сын Федора Павловича, правда, не столь экзальтированно как Марья Кондратьевна, но “проникновенно глянув на Ивана Федоровича”, сказал тому: “Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и поговорить любопытно”[1; 254]. И что еще удивительно, – роднит, делает схожими Марью Кондратьевну с незаконнорожденным сыном Федора Павловича и сам процесс, условия, благодаря которым она познакомилась со Смердяковым. Они являются зеркальным отражением процесса, во время совершения которого сам Смердяков страшно желал впасть в глаза Ивану. Марья Кондратьевна вместе со своей матерью кормились со стола Федора Павловича благодаря доброте Смердякова, который каждый день отливал в специальную посуду Марье Кондратьевне суп.
Если вспомнить, как давал понять Смердяков Ивану Федоровичу, что может случиться с его отцом несчастье и что Ивану Федоровичу лучше ехать в Чермашню, возникает некое, хотя и смутное ощущение, что незаконнорожденный сын Федора Павловича таким способом флиртовал с мужчиной, который нравился ему. На вопрос Ивана Федоровича “Что батюшка спит или проснулся?”[1; 244], Смердяков ответил: “Еще почивают-с”[1; 244]. В это время он “как-то жеманно опустив глаза, выставил правую ножку вперед и поигрывая носочком лакированной ботинки”[1;244], добавил: “Удивляюсь я на вас, сударь”[1; 244]. Сам же Иван Федорович, хотя ранее испытывал “почти ненависть к этому существу”[1; 242], продолжает вести себя как мужчина, который увидел или почувствовал, что “женщина”, восторженный взгляд которой тешил его самолюбие, пытается с ним кокетничать: “С чего ты на меня удивляешься? – отрывисто и сурово произнес Иван Федорович, изо всех сил себя сдерживая, и вдруг с отвращением понял, что испытывает сильнейшее любопытство”[1; 244]. В свою очередь Смердяков, почувствовав, что Иван Федорович, не отдавая себе в этом отчета, воспринимает его, как заигрывающую с ним девицу, начинает вести себя еще более смело и откровеннее: “Зачем вы, сударь, в Чермашню не едете-с? – вдруг вскинул глазками Смердяков и фамильярно улыбнулся”[1; 244]. И дальше, перечисляя угрозы, которые якобы ему грозят как от отца Ивана Федоровича, так и от его брата Дмитрия, Смердяков, подобно испуганной девице, тем самым словно бы ищет у Ивана защиты. Сцена, где Смердяков намекает Ивану Федоровичу, что его отца могут убить, на самом деле является не только своеобразным искушением Ивана Карамазова и попыткой лакея Смердякова заручиться согласием Ивана в деле убийства Федора Павловича, но также и представляет собой ухаживанье, – намеком чуть ли не через чувственные стон и предыхание произнесенные просьбы, чтобы после Иван Федорович не забыл его и был благодарен его жертве. Таким способом – предлагая убить отца и убив отца, Смердяков “отдавался” и “отдался” Ивану Карамазову, принес ему в жертву свою невинность и нетронутость в самом значительном значении этого понятия. Убийство отца – это и есть жертва, непосильная жертва, которую девица-Смердяков приносит своему возлюбленному Ивану Карамазову. Но Иван не “совсем” понимает Павла Смердякова, как вообще любой человек того времени и того положения воспринимал бы ухаживания за ним человека одного с ним пола, к тому же лакея, и объясняет поведение Смердякова небывалым, гипертрофированным самолюбием последнего. В известной мере Иван Карамазов разочаровался в Павле Смердякове, начал испытывать к нему отвращение и даже чувство ненависти. И, скорее всего, суть перехода от принятия заигрываний к отвращению состояла в том, что Иван Карамазов почувствовал эротический подтекст в желании Смердякова вести с ним философские беседы. Однако, в первые дни знакомства “Иван Федорович принял было в Смердякове какое-то особенное вдруг участие, нашел его даже очень оригинальным. Сам приучил его говорить с собою, всегда, однако, дивясь некоторой бестолковости или, лучше сказать, некоторому беспокойству его ума и не понимая, что такое “этого созерцателя” могло бы так постоянно и неотвязно беспокоить” [1; 242-243]. Именно сам Иван, как молодой интересный мужчина, и беспокоил Смердякова, который даже внешне, мимикой и манерой одеваться, вел себя подобно девице. Как уже упоминалось, Павел Федорович во многом ведет себя с Иваном почти так же, как девица Марья Кондратьевна с ним самим, поскольку Смердяков производит на нее точно же такое впечатление умного и образованного мужчины, как на Смердякова Иван. Просто Смердяков свои симпатии Ивану высказывает несколько сдержанней, нежели Марья Кондратьевна ему самому: все-таки они люди одного пола и разных сословий, но суть в их взаимоотношениях остается той же. “Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли?”- ластилась к Смердякову Марья Кондратьевна, и надо учесть, что разговор ее с Павлом Федоровичем отнюдь не банален, а философский, – о дуэлях, родине и роли армии. Другими словами, когда, в свою очередь, Смердяков тоже проникновенным участием поддерживает философствования Ивана, он ведет себя точно так же, как Марья Кондратьевна, только уже по отношению к нему самому, то есть неосознанно пытается ему понравиться как женщина. И это “Как вы во всем столь умны” уже произносится самим Смердяковым в адрес Ивана, только несколько степеннее, поэтому и перефразируется в слова: “С умным человеком и поговорить любопытно”.
Ф.Достоевский не случайно, несколько раз описывая внешность Смердякова, всегда говорит о том, что тот имел скопческое лицо. Смердяков не мужчина в смысле испытываемых им сокровенных чувств. “Оскопленный”, словно евнух, он и ведет себя подобно евнуху: “…жалованье Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч. Но женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно” [1; 116]. Когда же Федор Павлович, желая по-своему объяснить учащение припадков падучей Смердякова, предложил последнему жениться, тот “на эти речи только бледнел от досады, но ничего не отвечал” [1; 116].
Роман построен таким образом, что в нем, помимо показа процесса действия милосердия к симпатичному Илюшечке и полного игнорирования страданий уродливого Смердякова, разворачиваются еще две сюжетные линии, которые как бы копируют друг друга и одновременно являются зеркальным отражением друг друга. Речь идет о двух парах, то есть о любви, самоутверждении или странной страсти двух женщин, одна из которых является женщиной по существу, а другая – женщиной по мироощущению. Это Катерина Ивановна и Павел Смердяков. Другими словами, еще один смысловой пласт “Братьев Карамазовых” состоит в образном параллелизме событий и персонажей, когда одно событие, одна разворачиваемая на страницах романа идеологема представляет собой зеркально отраженный вариант другой. Кажущаяся страстная самоотдача и смиренная любовь Катерины Ивановны к Дмитрию, однажды выручившего ее отца от общественного позора и тюрьмы, представляет собой лишь гордыню и желание самой себе доказать, что она может быть, к тому же на всю жизнь, а не кратковременно, благодарным и верным человеком. По словам Дмитрия, рассказавшего о Катерине Ивановне Алексею, “Она свою добродетель любит, а не меня”, “<>из благодарности жизнь и судьбу свою изнасиловать хочет”[1; 108].
Странным образом, но Смердяков и Катерина Ивановна “ссужают” своим возлюбленным мужчинам ровно по три тысячи рублей – и это отнюдь не случайное совпадение в романе, а еще одно подтверждение страсти незаконнорожденного сына Федора Павловича к своему названному брату. Но принадлежащие Катерине Ивановне три тысячи, которые утаил от нее Дмитрий, не достались ей, если можно так выразиться, такими кровью и потом, как сумма в три тысячи рублей Смердякову: он в самом деле положил на них свою и чужую жизнь. И хотя в романе окольно выражена мысль, что Павел Федорович искал денег для того, что бы открыть в Москве свой ресторан, все же, как упоминалось выше, убийство было совершено в порыве “страсти” Смердякова к Ивану, и три тысячи рублей Федора Павловича Смердяков забирает себе, находясь под своеобразным гипнотическим влиянием трех тысяч, которые утаил от Катерины Ивановны нерадивый Дмитрий. Да, Смердяков как-то пожаловался Марье Кондратьевне, что будь у него материальные возможности, он бы начал в Москве свое дело. Буквально его слова звучат так: “Дмитрий Федорович хуже всякого лакея и поведением, и умом, и нищетою своею-с, и ничего-то он не умеет делать, а, напротив, от всех почтен. Я, положим, только бульонщик, но я при счастье могу в Москве кафе-ресторан открыть на Петровке. <>Сколько денег просвистал без всякого употребления-с” [1; 205]. Вполне возможно, что мысль открыть ресторан в Москве у Смердякова появилась после того, как он узнал о том, что Дмитрий, пьянствуя, за одну ночь растратил три тысячи рублей. Но мнение Смердякова о том, что Дмитрий Федорович хуже всякого лакея, является завершением ответа на вопрос Марьи Кондратьевны, которая его спросила: “Вы Ивана Федоровича, говорили сами, так уважаете”[1; 205]. Смердяков ответил ей: “А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей. Они меня считают, что бунтовать могу; это они ошибаются-с. Была бы в кармане моем такая сумма, и меня бы здесь давно не было. Дмитрий Федорович хуже всякого лакея и поведением, и умом”[1; 205] Интересно, что в разговор с Марьей Кондратьевной вклиниваются слова “такая сумма”, хотя ни о какой суме речь не шла, просто, скорее всего, Смердяков уже знал историю о том, что Дмитрий пропил три тысячи рублей, которые дала ему Катерина Ивановна. Что же касается его слов об Иване Федоровиче, то в них видна обида “влюбленного” в Ивана человека. К тому же следует учитывать, что Смердяков отрицает предположение Ивана, что он может бунтовать. Однако если Смердяков не был склонен к бунту и к проявлению, даже через преступление, социального протеста, то вряд ли он является убийцей Федора Павловича, поскольку его бунт мог бы выразиться только через убийство барина либо уничтожение имущества барина, как оно в те времена иногда и происходило. Или же – если Смердяков и убил Федора Павловича, то не из-за трех тысяч рублей и не будучи науськанным псевдорационалистической философией Ивана: содеянное им убийство и подготовка к страшному преступлению были похожи, но в перевернутом виде, на болезненную самоотдачу Дмитрию Катерины Ивановны. Да и почему Смердяков, подобно Катерине Ивановне, простившей Дмитрию украденные им у нее три тысячи рублей, не может пожертвовать Ивану Федоровичу тоже такую же сумму, к тому же полученную через совершения опасного поступка? Весь город ведь только и говорил о страсти Дмитрия к Грушеньке и о великой жертвенной любви к нему Катерины Ивановны. Поэтому на суд Дмитрия, чтобы посмотреть нечто в виде спектакля о страсти и убийстве из-за страсти, приехало много женщин даже из других концов России: “Некоторые из дам, особенно из приезжих,, явились на хорах залы чрезвычайно разряженные, но большинство дам даже и о нарядах забыло. На их лицах читалось истерическое, жадное, болезненное почти любопытство. Одна из характерных особенностей всего этого собравшегося в зале общества и которую необходимо отметить, состояла в том, что, как и оправдалось потом по многим наблюдениям, почти все дамы, по крайней мере огромнейшее большинство их, стояли за Митю и за оправдание его. Может быть, главное, потому, что о нем составилось представление как о покорителе женских сердец. Знали, что явятся две женщины-соперницы, Одна из них, то есть Катерина Ивановна, особенно всех интересовала; про нее рассказывалось чрезвычайно много необыкновенного, про ее страсть к Мите, несмотря даже на его присутствие, рассказывались удивительные анекдоты” [2; 90].
Однако все, о чем говорилось во время суда, в маленьком провинциальном городке, где жил Смердяков, обсуждалось задолго до преступления Дмитрия: сама информация о том, что он побил из-за Грушеньки своего родного отца, погнушался над Григорием и утаил для гульбы с Грушенькой от Катерины Ивановны три тысячи рублей – уже будоражила воображение жителей городка. И Смердякова в том числе. Можно только представить, какой ажиотаж в его душе вызвала новость о жертвенной страсти Катерины Ивановны к Дмитрию, как он, возможно даже осознанно, пытался сравнить себя с ней и сделать, в смысле самоотдачи и акта жертвенности для Ивана, которому нравилась Катерина Ивановна, почти то же, что Катерина Ивановна делала для Дмитрия. Ведь не случайно три тысячи рублей пропито Дмитрием в порыве страсти с Грушенькой, и ровно три тысячи рублей отдано Смердяковым Ивану. И в одном случае и в другом очевиден акт отдачи денег человеку, которым проникнуты, только в одном случае даритель сам выступает преступником (Смердяков), а в другом даритель подталкивает к преступлению человека, которого он якобы любит (Катерина Ивановна). В романе речь не идет об абстрактных трех тысячах денег или просто о числе рублей, суммой в три тысячи. Три тысячи в “Братьях Карамазовых” – подтверждение любви и страсти: они проходят через содержание романа то перевязанные ленточкой и приготовленные отцом Смердякова в подарок девице Грушеньке, то отданные Катериной Ивановной Дмитрию якобы для перевода их в Москву, но на самом деле чтобы как бы отблагодарить его и одновременно толкнуть его незаконно их присвоить, то отдаваемые Смердяковым Ивану. Якобы страсть Катерины Ивановны к Дмитрию и, в свою очередь, страсть Дмитрия и его отца к Грушеньке могли ведь оставить неизгладимое впечатление в душе Смердякова, взвинтить его воображение, поскольку он более чем уважительно относился к Ивану, и, скорее всего, ничего в своей жизни более впечатляющего, нежели самоотдача Катерины Ивановны, и не знал. А если учесть любовь Смердякова к торжественному, ритуализированному, обставленному эффектом поведению, станет понятен его скрытый от посторонних отчаянно широкий “жест” – убийство ради любимого человека своего господина и отца. Еще будучи маленьким мальчиком Смердяков “Очень любил вешать кошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвой кошкой, как будто кадил. Все это потихоньку в величайшей тайне” [1; 114]. Спрашивается, если болезненное, извращенное сознание Смердякова в еще “невинном” и неискушенном детстве заставляло его совершать пышный, но и скрытый от глаз посторонних ритуал, некую тайную церемонию им же самим умерщвленных животных, то почему, уже будучи молодым мужчиной, он должен был поступить иначе, или, по крайней мере, почему драма, произошедшая якобы втайне между двумя людьми, поскольку слухи и сплетни о страсти Катерины Ивановны к Дмитрию и о том, что Дмитрий прогулял ее три тысячи, оставались, все же, только слухами, не должна была произвести на Смердякова некоего тотального, неизгладимого впечатления и не оставить глубокий след в его однобокой и одинокой душе, к тому же, если учитывать, что он испытывал к Ивану еще и нечто, что испытывала бы только женщина к молодому и умному мужчине? Разве все это, любовь к затаенной сценичности и могущая в то время и в том месте совершаться только тайно любовь мужчины к мужчине, и не толкнуло Смердякова как бы соединить два таинственных действа, убийство с последующим воспроизведением торжественности траура и жертвенной самоотдачи, пример которой преподнесла ему своим эксцентрическим поведением Катерина Ивановна? Драма по Смердякову, должна была разыгрываться хоть и тайно и в стороне от глаз многих, но реально и воочию, то есть быть жизнью, а не копированием жизни в некоей условной игре. По этой причине Смердяков и не принял спектакль и, тем более, вымысел либо образное богатство художественной литературы. Когда Федор Павлович дал маленькому Смердякову почитать “Вечера на хуторе близ Диканьки” и после спросил, не смешно ли ему, Смердяков сначала молчал, а потом, ответил: “Про неправду все написано”[1; 115]. В Москве же во время учебы на повара Смердяков “Был даже раз в театре, но молча и с неудовольствием воротился”[1; 116], что снова подтверждает, что душа Смердякова требовала реальной, настоящей драмы, а не художественного вымысла. На первый взгляд Смердяков поражает своим циничным практицизмом, но, в глубине души, будучи человеком с больной и искореженной, но жадной к настоящим чувствам душой, он желает реализации в настоящей действительности чего-то, образно говоря, мыльно-оперного, грубо-эффектного, броско-вульгарного, одним словом, – китча. Он и разговаривает, как будто декламирует, как будто выступает на сцене, красуясь перед Иваном, как девица: “Насчет подлеца повремените-с, Григорий Васильевич,– говорит он Григорию перед публикой, которую составляют все его очень близкие родственники, кроме Дмитрия Карамазовы, – а лучше рассудите сами” [1; 118]. А если вспомнить тот жалко-театральный, одновременно и искренний, и наигранный плач, которым Смердяков залился, когда Иван ударил его кулаком, расплакался, но сразу престал, как актер, начавший играть другую роль? А манера держать себя, словно он находится на сцене? Например, во время разговора с Иваном: “вдруг вскинул глазками Смердяков и фамильярно улыбнулся”[1; 244], “Смердяков приставил правую ножку к левой, вытянулся прямей, но продолжал глядеть с тем же спокойствием и с тою же улыбочкой”[1; 244], “Ужасное мое положение-с, Иван Федорович, не знаю даже, как и помочь себе, – проговорил он вдруг твердо и раздельно и с последним словом своим вздохнул”[1; 244]. Это ведь все пошлый, наигранный, болезненный, но театр.
И вот такой человек, внешне до отвращения рационально-сдержанный и отрицающий вымысел и художественную фантазию, а внутренне и на самом деле впадающий в состояние своеобразного транса (его склонность к созерцательности) от любого пошлого и эстетически-крикливого содержания, совершив преступление и, тем самым, как ему кажется, освободив дорогу Ивану к богатству (Катерина Ивановна берет деньги у Дмитрия, чтобы спасти своего отца, Смердяков – убивает отца, чтобы сделать Ивана богатым), в самом деле пережив тяжелый, чуть ли не окончившийся его гибелью приступ падучей, наконец видит человека, ради которого пошел на преступление, и видит, в какой-то мере, тоже в сценической обстановке – в госпитале, рядом человек при смерти, да и сам недавно был чуть ли не при смерти, видит кислое, недовольное, не восхищенное его жертвой лицо Ивана. Когда Иван зашел в больничную палату и уселся в ногах Смердякова на кровати “Смердяков со страданием пошевельнулся всем телом на постели, но не заговорил первый” “Можешь со мной поговорить, – спросил его Иван, – очень не утомлю”[2; 43]. Вот таким, банальным, беглым было свидание Смердякова с его “возлюбленным” Иваном.
Естественно, в поступках Смердякова прослеживается не только определенная, а и явная непоследовательность, которая, обычно свойственна страстно влюбленному или внушившему себе, что он страстно влюбленный, той же Катерине Ивановне, норовящей то защитить Дмитрия и спасти его от каторги, то вдруг, на суде, открывающей судьям письмо Дмитрия, где он пишет, что убьет своего отца. На вопрос Ивана, пришедшего в госпиталь, может ли Смердяков с ним поговорить, “Очень могу-с – промямлил Смердяков слабым голоском. – и тут же, бессознательно, противореча себе и пытаясь воспроизвести эффект сценичности, добавляет снисходительно, “как бы поощряя сконфузившегося посетителя”: “Давно приехать изволили?”[2; 43]. Если размышлять о Смердякове, как только о расчетливом и циничном человеке, то не укладывается в сознании его жест – отданные Ивану три тысячи рублей? Ведь, в принципе, они и могли бы быть единственным доказательством того, что именно Смердяков убил Федора Павловича. Вообще, почему, увидев трусость Ивана, испуг, а не благодарность за то, что, возможно, он, Смердяков убил Федора Павловича, сделал Ивана наследником солидного состояния, после чистосердечно признается ему в содеянном преступлении? Смердяков ведь не только односторонне подражал разворачивающимся на весь город страстям Катерины Ивановны, Дмитрия и своего отца, – как “влюбленная женщина” он полностью идентифицировал себя с Иваном и поступил так, чтобы, если бы Иван сам догадался, кто убийца, вызвать своим поступком у Ивана чувство восхищения и благодарности. Что-то в его исповеди, в его болезненной и не свойственной ему искренности есть надрывное и измученное, что-то сродни отчаянью и одновременно мести своему возлюбленному, в котором разочаровался, который оказался отнюдь не таким, кого можно любить, кем можно восхищаться и ради кого можно пойти на смертельный риск, а предстал перед глазами подражавшего ему человека испуганным, болезненным, подозрительным и даже глупым. Признание в содеянном убийстве – свидетельство огромного разочарования и отчаяния Смердякова.
Как уже говорилось, в романе центральные события разворачиваются как событие и его копия либо как событие и его зеркальное отражение. Это и страдание Илюшечки, и никем не замеченные страдания Смердякова, это и разочарование Илюшечки в своем отце, и глубокое разочарование Смердякова в Иване. Это и издевательства над Илюшечкой его одноклассников, поскольку братьев у Илюшечки не было – одни сестры, и унижение Смердякова его родными братьями. Это и учеба Илюшечки в школе, и попытка Смердякова выучить французский язык. Это и желание Илюшечки дружить с Колей, и желание Смердякова быть близким Ивану, с той лишь разницей, что Коля находит замену убитой Илюшечкой собачке (символическому отцу) и приносит другую собачку, а Иван Смердякову за то, что он убил отца и сделал Ивана богатым, не приносит ничего и не принимает в его судьбе и переживаниях никакого участия. Это и любовь Катерины Ивановны к Дмитрию – и любовь Смердякова к Ивану, хвастовство Дмитрия, к тому же пошло-тетатральное, опереточное, покончить жизнь самоубийством, и уже без какой-либо театральности, в одиночестве, добровольный уход из жизни Смердякова. Он просто повесился на стенке, а Дмитрий все заряжал револьвер и целую ночь всем кричал, что утром застрелит себя. Ведь Смердяков, полностью разочаровавшись в Иване и в жизни вообще, отдав Ивану три тысячи, на угрозу Ивана, что тот только потому не убил его, что он завтра ему нужен на суде, говорит, “странно смотря на Ивана”, “А что ж, убейте-с. Убейте теперь”[2; 68]. А затем, когда Иван уходит, кричит ему вдогонку: “Иван Федорович”[2; 68] И когда Иван, уже будучи на выходе из избы, спрашивает его: “Чего тебе?” говорит ему: “Прощайте-с”[2; 68], как бы намекая, что готов наложить на себя руки и одновременно желая этой угрозой вернуть себе Ивана – это ли не свидетельство глубокой привязанности или любви человека, над которым всю его жизнь насмехались все, вплоть до родного отца и родных братьев?