Воспоминания
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 31, 2011
Мы публикуем эти воспоминания, как семейный исторический документ, безыскусное свидетельство нравственной стойкости девушки, пережившей 872 дня одного самых страшных эпизодов Великой Отечественной войны. Свидетельство того, что и нечеловеческие лишения блокады не могли сломить тот нравственный стержень человека, каким он наделён, являясь на свет Божий.
От редакции
Лидия Николаевна Курапова
872 дня
Ленинград, конечно, прекрасный город. Живя в Москве, я каждый год приезжаю в Ленинград. Он для меня остается Ленинградом, а не Петербургом. Город действительно прекрасен, но мне, как только я начинаю вспоминать, он таким не кажется. Я тогда даже не люблю его. Он напоминает такое, о чём лучше не думать. Когда оставшаяся в живых половина нашей семьи в марте 1942 года выбралась из блокады через Ладогу, и нас, чуть живых, привезли в деревню Рязанской области, мы не могли ничего рассказывать, не могли. Отделывались общими словами – да, вот блокада, 900 дней, много умерло. Говорить же о том, что с нами происходило, было невозможно, об этом ужасе не хотелось думать и вспоминать. Шестьдесят лет я не хотела об этом говорить. И вот только теперь, в 2001 году, решилась. Хочу, чтобы мои дети и внуки знали, что досталось на нашу долю.
В этом году выходят на пенсию мужчины, родившиеся уже во время войны. А женщины – дети войны – давно уже на пенсии. Среди них есть даже и такие, что родились после войны. Как же мало осталось нас, переживших блокаду, будучи взрослыми, которые помнят ее и могут что-то о ней рассказать… Дети Великой Отечественной войны сейчас гораздо дальше от нее, чем мое поколение отстояло от первой мировой войны и от революции, которая произошла всего-то за семь лет до моего рождения. Но нам казалось, что революция была очень и очень давно, совсем в другой жизни. Какими же далеко ушедшими в историю должны казаться нынешнему поколению такие события как блокада Ленинграда!
До войны жизнь в Ленинграде была совсем иной, чем нынче. Пьянства почти не было, никакого сравнения с сегодняшним днем. Парням показаться пьяным считалось очень стыдным. В большом нашем доме только один человек выпивал – сапожник Нахимов. Пьяным мы видели только его одного. Не знаю, почему сапожник должен быть пьяницей… В нашей семье, в нашей квартире никогда не видели водки или вина. Папа не пил вина, мама никому и никогда не покупала спиртного. Росли дети, тут же ее младшие братья, и они не должны видеть пьяных. Мама была такая противница пьянства! Она говорила, если папа напьется, будут ли после этого его слушаться дети? Все наши праздники проходили без вина.
Помню на углу Расстанной и Боровой, неподалеку от нас была ночлежка. И как только стемнеет, туда со всего Ленинграда шли ночевать плохо одетые, грязные мужчины и женщины. От них даже исходил определенный запах. Тогда они назывались не бомжами как теперь, а “гопниками”. От слов “государственное обеспечение”. Слово “гопник” было очень распространенным в довоенном Ленинграде. Оно обозначало что-то вроде дореволюционного “босяка”. Что это были за люди, я не знаю. Можно предположить, что раскулаченные, освободившиеся из тюрем, пьяницы. Хотя пьяные среди них встречались редко. Если кто-то из них и пил, то денатурат, он был дешевле водки, хотя и водка тогда стоила недорого. Я это знаю из присказки, которую выкрикивали мальчишки: “Три пятнадцать, шесть двенадцать”! Водка – 3,15, а селедка на закуску – 6, 12. Ребенком я не задумывалась над причинами их бездомности. Ночлежка эта просуществовала что-то года до 34 – 35-го.
Мы никогда не видели никаких проституток. Может быть, они и были, но мы никогда о них не слышали. Не знали так же что такое гомосексуализм или нетрадиционная сексуальная ориентация. Их сразу отправляли куда подальше, а проституток туда же – за тунеядство. О наркотиках и наркоманах мы также слыхом не слыхивали. Возможно, и они существовали, но газеты, радио и телевидение их не пропагандировали как теперь. До самой перестройки и демократии мы ходили по улицам спокойно, девушки могли возвращаться поздно ночью, ничего не боясь.
В Ленинграде перед войной мы жили на Воронежской улице на первом этаже трехэтажного дома. Семья у нас была такая: папа и мама, пятеро детей – Зине в 1941 году было 23 года, Ване 19, мне 17, Николаю 12 и Игорю 9 лет. С нами жила бабушка, мамина мама, и мамин брат Саня. Когда стали в 1929 году уплотнять, и на каждого полагалось всего три квадратных метра, в нашу трехкомнатную квартиру подселились наши родственники, сначала Чадаевы, а потом вместо них Дроновы. У нас оставалось две комнаты, маленький закуток и большая кухня. До войны в двух наших комнатах жили 11 человек, с нами жил еще дедушка Пантелеймон, Клавдия – папина дочь от первого брака и мамин брат Алексей. И жили дружно, не случалось никаких ссор, в тесноте да не в обиде. В 1929 году дедушку раскулачили, и спасаясь от ссылки, он с бабушкой и сыновьями приехал жить к нам в Ленинград, к своей дочери, моей маме. У дедушки Пантелеймона в деревне Пушкари было хорошее хозяйство: две лошади, две коровы, большая рига (сарай где хранилось зерно и где обмолачивали цепами хлеб и веяли его), амбар и все необходимое для ведения хозяйства. Работал он с детьми от зари до зари. Благополучие его семьи объяснялось еще и тем, что деревенская община по заведенному еще до революции порядку выделяла землю под пашню, покосы, лес и прочее по числу мужских душ в семье. А у него было три сына. У его брата Алексея, например, рождались одни девки, и как он ни трудился, жил бедно. Дедушка Пантелеймон умер еще до войны.
Папа, Николай Федорович, был старше мамы на 17 лет. Родился он в Петербурге в 1880 году. Его отец был участником русско-турецкой войны 1877-1878 годов. После войны дедушку взял к себе один из офицеров. Не знаю только на какую должность, может быть конюха, может быть денщика, кучера или дворника. В детстве и юности мы, к сожалению, мало узнаем о своих предках, даже о родителях. Я знаю только, что мой папа, будучи рабочим-литейщиком и слесарем, был человеком образованным. Где он учился, я не знаю, но он много читал, хорошо знал русскую литературу, интересовался социологией и даже был членом партии эсеров, за что сидел в Петропавловской крепости. Когда в 1921 году наступил НЭП, папа создал свою литейную мастерскую. В ней отливались из бронзы замечательные вещи: украшения для кроватей, подсвечники, люстры, различные скульптурные фигуры и даже огромные бронзовые часы в стиле барокко. Но потом НЭП прикрыли, все это вместе с мастерской у него отняли.
Когда владевшего мастерской папу “раскулачивали”, мне было пять лет, но я отлично помню, как приходили “финны”, фининспекторы, как их боялись и все прятали от переписи. Мы жили по тем временам очень хорошо. У нас была замечательная мебель, посуда, ковры, много золотых вещей. Все это описывалось и обкладывалось налогами. Мама относила все ценное к родным, ковры к соседям, что-то прятала в печку. Вот помню, как дамские золотые часы на цепочке, которые сохранились и теперь, она запихнула в печку, забыла о них и затопила. Мне было тогда 5 лет, но я хорошо помню, как вошла в комнату, а за столом сидели эти “финны” и вытряхивали из моей копилки серебряные монеты. У меня была своя никелированная копилка в виде бочонка, и я опускала в нее серебряные полтинники и рубли. Тогда я подошла к ним и сказала: “Это моя копилка”, забрала свой бочонок, опустила в него лежавшие уже на столе монеты и ушла в другую комнату. И они меня не тронули, ничего не сказали мне. Отобрали у нас все, но папа отнесся к этому спокойно и, отдав свою литейную мастерскую, пошел работать слесарем на завод “Объединенный металлист”. Работал хорошо, был ударником и его очень ценили и уважали на работе. В 1940-м году ему исполнилось 60 лет, но на пенсию он не ушел. Пенсии тогда платили очень маленькие, и он говорил: “Если выйду на пенсию, придется идти подрабатывать сторожем вместо собаки”.
Мама моя, Мария Пантелеймоновна, родилась и выросла в деревне Пушкари Михайловского района Рязанской области. Окончила только четыре класса сельской школы. Впоследствии с этой деревней наша жизнь оказалась тесно связана, мы приехали туда после блокады. Я человек счастливый. Наверное, это потому, что я родилась 7 апреля в день Благовещения, и Бог был ко мне благосклонен. Лучше моего детства не бывает. Семья наша большая и все любили друг друга, и я всех любила, особенно маму. У нее был завораживающий дар. Аура, такое великое притяжение. Это у нее, наверное, от дедушки Пантелеймона. Он тоже всех любил, и особым счастьем у него было общение с детьми. Этим счастьем он заражал всех. Радость оттого, что видит он тебя, сквозила у него в глазах, в движениях, в походке. Он не знал, куда тебя посадить, он начинал волноваться, суетиться. Такой же была и моя бабушка Агафья. Бабушка жила на другом конце деревни, далеко-предалеко. Она приходит ко мне согнутая, маленькая, я трехлетняя на лужайке бегаю. “Лида! Лида!”, — кричит, — “На тебе яичко”. И такими же были все наши Кураповы. И не только ко мне, они хорошо относились ко всем людям. И к животным. Простые русские люди. Жить в деревне было трудно в 20-х годах, а все были очень добрые. Наша семья наполовину выжила в блокаду только потому, что мы запасли капусту. Верхнюю хряпу, то есть капустный лист. В этих листьях гораздо больше витаминов, чем в самой капусте. Поэтому у нас не было цинги. Мы всегда, еще до войны, солили бочку капусты. Но когда началась война, купить ее уже стало негде. Мы с бабушкой ходили на колхозные поля и собирали оставшийся зеленый лист, не зная еще, что будет голод. Он пришел в октябре. В войну запасают спички, соль, мыло. Мы запаслись капустным листом и благодаря нему четверо из семьи и продержались до марта.
Cемья Кураповых. Лидия Николаевна вторая справа.
Блокада Ленинграда началась 8-го сентября. Сестра Зина успела эвакуироваться с заводом в Казань, а я только что окончила школу. Мы не понимали что такое война. Только что была финская война, которую мы особенно не почувствовали. Через три месяца она кончилась. Что происходит, мы толком не знали. По радио Левитан рассказывал лишь о наших победах.
К 22 июня мы только что сдали экзамены, и я окончила школу. Радостные, счастливые мы праздновали окончание школы, у нас был последний бал. Готовились к этому празднику, шили платья. У меня красивое получилось платье, с рюшечками. Мы танцевали с упоением, я помню, с кем я танцевала.
Никто не знает, сколько человек осталось в живых из нашего класса, я знаю только что четверо ребят и несколько девушек. Ольга Хмелевская, самая активная из нашего класса, пыталась узнать, но это трудно – кто погиб, кто умер в Ленинграде от голода, кто уехал в другой город…. После войны собирались своей компанией у Кати Свиричевской, но всего несколько женщин и всего один парень – Саша Тараканчиков. Он служил в каких-то там органах и остался цел. С одним только с ним из нашего класса я виделась.
У меня был хороший аттестат, только две четверки. Проходной балл в институт. На следующий день мы собирались всем классом ехать в Павловск. Ветер в голове, ничего мы не поняли. Что война? Красную Армию победить нельзя. Пели: “Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов”.
Я поступила в медицинский институт, но занятия в нем не начинались. Из нас в срочном порядке подготовили медицинских сестер и распределили по госпиталям. Шли уже раненые. Врачей и настоящих медсестер оставалось мало, их всех взяли на фронт. Не забыть одного их первых раненых. Фамилия его была Мкатырчан. Рана головы, кости не было, и мозг у него пульсировал, шевелился. Он просил меня написать письмо домой, я написала, да вряд ли он выжил.
Работала я в госпитале военного завода “Арсенал”. Поэтому в семье я одна только получала рабочую карточку. Устроиться на работу в то время было очень трудно, ведь все заводы успели до блокады эвакуироваться. Еще до этого нас, студентов, посылали на рытье противотанковых рвов. Мы рыли их под Лугой. Не знаю, пригодились ли они. Вряд ли. И вдруг нам дают приказ срочно уходить: немец подходит. Ох, как мы подрали! Ночью, пешком при луне добрались до электрички. Они еще не ходили. Приехали в Ленинград, и мама тоже вернулась с рытья окопов. Ее тоже посылали. А брат Коля находился в пионерском лагере. И мама за ним поехала. Тут много произошло трагедий. Кто до блокады не попал в Ленинград, остался у немцев.
Голод начался прямо с начала блокады. Сгорели Бадаевские склады, продуктовый запас города. Бадаевские продуктовые склады от нас совсем недалеко в нашем же районе в 15-ти минутах ходьбы от нас. В начале блокады налетели немецкие самолеты и сбросили очень много зажигательных бомб. Игорек в тот день видел, как самолет летит прямо на него. На Лиговке они вышли с папой из бани, и самолеты пикировали на склады. Бадаевские склады были деревянные в виде одноэтажных длинных бараков и в них лежали запасы продуктов для города: мука, крупа, сахар и прочее. Теперь говорят, что продуктов там хранилось немного и голод наступил не из-за того, что они сгорели. Не знаю, может быть и так. Там большая территория. Горели они дружно, было такое зарево! Ума-то нету, я и восхищалась: “Как красиво”! Днем и ночью горели дня два или три. От муки или крупы ничего не осталось, а сахар расплавился, превратился в патоку, и эта патока текла рекой. Когда все сгорело, я помню туда бегали “петеушники” и пытались что-то собрать. Мама тоже принесла несколько бутылок со сладкой землей. Она раньше работала на складах. И сразу хлеба уменьшили, крупы тоже.
Магазины пустые, ничего не подвозят. Начался голод. Немцы стоят уже у Пулкова, кроме бомбежек пошли артиллерийские обстрелы. Немцы показывали свою пунктуальность. Скажем, обстрелы начинались ровно в семь. У-у-у-у! Тревога, бомбежка, обстрел…
В наш дом попало четыре снаряда. Один снаряд попал в угол дома, разворотил его. Но в этой квартире никого уже не было, все уехали. Второй снаряд попал во двор, третий – в сарай, а четвертый разорвался у нас под окном. И все-все к нам, все осколки в нашу комнату. Мы в ней были только вдвоем с папой. Мама с ребятами и бабушка с Саней ночевали в бомбоубежище, то есть в подвале соседнего дома. Я всегда бравировала, мол, ничего не будет, что лучше уж убъет, чем от голода умирать. Ночь, часа два. Бах!!! Окна вылетели, облако пыли, запах взрывчатки: не продохнуть, гарь, вонь. У нас на толстом стержне висела бронзовая люстра, осколком стержень перебило, она брякнулась об пол. Я вскочила: “Где моя одежда”? Не могу найти. Папа спал на кровати и над ним огромный осколок врезался в стену, буквально в нескольких сантиметрах стену разворотил. Вставить стекла мы уже не смогли. Стекол нет, рам нет, пришлось забивать окна кусками фанеры, досками, завешивать одеялами. Уже ноябрь, холодно. Электричества не было, свечей тоже, жили при коптилочке вроде лампадки. Зима стояла очень холодная. Мы достали буржуечку, маленькую с ведро железную печечку. Труба ее уходила в печку, у нас ведь было печное отопление. Топили всем что горит. У всех были сараи для дров. Вместе с остатками дров их и сожгли. Книги жгли, тетради, кое-что из мебели, когда совсем уже стало лихо. У нас была большая дровина, корявое бревно, и я пыталась её как-то расщепить. А сил уже не хватало. Плакала и ничего не могла сделать. Палец себе повредила, он у меня долго не заживал.
Как только началась блокада, так не стало ни света, ни дров, ни воды. И нечего стало есть. За водой ходили с бидончиками на Обводной канал. Все неприспособленные, ведер ни у кого не было, канал далеко. Во льду делали лунки. К каналу вёл достаточно крутой спуск. Вниз с бидонами мы спустимся с Колей как-нибудь, а вот обратно подняться, когда там все обледенело, сил никаких нету…
Кажется, двухлитровый бидончик, чего тут нести, но очень тяжело голодному человеку. Я думала: “Ой, Боже мой, какой тяжелый бидончик”! На саночках можно везти, но на саночках расплескается. Вода в Обводном канале грязная, ее надо прокипятить. А потом мы брали мисочку с капустой и – в этот кипяток. Щи хлебали. Хлеба по карточкам давали все меньше и меньше. У папы ноги опухли, он слег 24 декабря и умер. Умерла бабушка от голода. Она все свое старалась отдать другим, умер дядя Саня. Папу мы похоронили, даже гроб ему сделали из ворот. К нам во двор вели ворота. На санках отвезли на кладбище. Тяжелый получился гроб. Мороз 40 градусов, земля мерзлая. Саня еще жив был и сосед Ваня. А мальчики Коля с Игорем слабые от голода укутанные идут за гробом… Потом уже умерших от голода хоронили в простынях: зашивали в простынь, отвозили на кладбище и там оставляли.
Бабушку хоронили уже без гроба. Все было не так просто, кладбище закрыли, покойников нужно было нести в ров, в братскую могилу. Вырыли большой ров на Новом Волковом и сваливали трупы в него. В этот ров везли мертвых не только на саночках, но и на грузовиках. Из кузова торчали руки-ноги. На улицах подбирали и кидали в машину. Мы этого не хотели. Я тогда воспитывала младших, Колю и Игоречка. Водила их на кладбище к папе, несколько раз при сильном морозе. Если шли и возвращались уже ночью, луна светила. Ребята чуть живые, сейчас я бы такого не сделала. Но вот такое у меня дедушкино и папино воспитание.
Из моего раннего детства я помню церковные деревенские праздники. Престольным праздником у нас была Царица небесная. Это где-то в июне месяце. Приезжали из Ленинграда в деревню пораньше, и мама привозила в церковь для иконы Божьей Матери вышитое полотенце с цветами. Приезжали на праздник родственники из разных деревень. Из Новопанского к нам приезжали тетя Маша и тетя Дуняша. Сначала все шли в церковь. Она стояла неподалеку от дома тетки Натальи. Потом выносили на улицу столы, стелили скатерть, ставили всякую еду, пекли для этого дня пироги. Приходил священник, освящал все это, и садились за столы. Помню праздники: яблочный Спас и медовый Спас. Ходили в гости, ставили большой самовар, пили чай с медом. В церкви и на праздниках ощущалось какое-то благоговение, особое состояние возвышенности и благолепия, которое теперь потерялось. Мы ходим нынче в церковь на Рождество или Пасху, — постояли и спокойно пошли домой. Я ходила в церковь и в Ленинграде до 4-го класса, пока стоявшую неподалеку от нашего дома церковь не закрыли. Ходила без родителей. Бегали, бегали с девчонками, в лапту играли, а потом шли в церковь. Папа никогда не ходил в церковь, а мама в Ленинграде не часто в ней бывала, но традиции соблюдала. Литургию, конечно, не отстаивали, а любили причащаться. Люди перед этим исповедовались, а мы без того. Ложечку получим, губы нам вытрут красной тряпочкой, и просвирочку получим. Помню красивые чаши для причастия, ризы отца Николая, его митру. Церковь закрыли, устроили в ней склад, отца Николая мы больше никогда не видели. В общем, относилась я к церкви превозвышено, хотя в дальнейшем атеистическая пропаганда делала свое дело.
Но вот когда папу хоронили во время блокады, нам пришлось отдать хлебные карточки тем, кто рыл могилу. Мороз 40 градусов, земля мерзлая. И отдали им талоны папиной карточки на последние дни декабря. Ох, как это было трудно! Самое голодное время. Привезли еле-еле гроб на саночках, прошло отпевание, а потом священник тоже потребовал за это хлебную карточку. Это так поразило меня! Не землю же он рыл, походил только вокруг гроба с кадилом и за это надо отдавать ему талоны на хлеб. Ведь тут рядом стоят дети – Коля и Игорь, чуть живые от голода. И мы должны сложить их иждивенческие карточки до конца месяца и отдать вместе с моей рабочей священнику! И вот в этот момент во мне навсегда произошел перелом в отношении к церкви. Это меня настолько потрясло, показалось крайне несправедливым, сразу же и навсегда оттолкнуло меня от церкви. Я теперь хожу в церковь, ставлю свечи моим родным, но служба, литургия идет где-то помимо меня. Они сами по себе, я сама по себе. От Бога я не отказалась, он у меня в душе есть, но церковь мне чужда. Вот такой надлом получился 60 лет тому назад.
На улицах появились отекшие люди. Посмотришь на него и понимаешь: уже не жилец. Человек идет, но на лице видна отечность от голода. После папиных похорон Клавдия сказала: “Посмотри на маму, она почернела. Она скоро умрет”. Мама легла и не могла встать. Нехороший признак. Если человек ложится, он почти никогда не встает. Я лежала – только прикладывалась. Шла в магазин за водой, а потом приходила и ложилась под одеяла. Но если человек не встает, то дело плохо. Значит, и не встанет. И тогда брат Коля отказался от своего пайка. Я брала хлеб сразу по всем карточкам, приносила, и мы делили его на четыре ровные части. И мой братишка Коля сказал, что отдает свой хлеб маме. И мы с Игорем это сказали: “Если мама умрет, то и мы все умрем”. И свершилось чудо, мама встала. Сестра ее Клавдия, работавшая в магазине, устроила ее на работу уборщицей. Мама, убирая прилавки, собирала хлебные крошки, крупинки пшена и каждый день приносила горсточку этих крошек, которую мы добавляли в наши “щи” из капустного листа.
БРАТ ВАНЯ
Брат Ваня в ноябре, сразу после того как заделал нам окна вместе с папой и Саней, был призван в ополчение. Он узнал, что папа при смерти и 19 декабря пришел домой. Сидел около печки и плакал. Я ему говорю: “Что ты плачешь, что ты плачешь, ты хоть в армии, тебя там кормят”. И 22-го декабря он ушел. А 24-го папа умер.
С братом Ваней произошла трагедия. Он пропал без вести. Ровно пятьдесят лет мы ничего не могли о нем узнать, хотя писали много лет в военкоматы и в архивы. И вот ровно через 50 лет я получила из архива письмо, что мой брат Иван Николаевич Курапов 18 января 1942 года расстрелян по приговору полевого суда. Вот этот документ.
“исп. Вх. № 5560
Военная Коллегия Верховного Суда Союза СССР 27 февраля 1991 № с. 768
На Ваше заявление, поступившее в Военную коллегию Верховного Суда СССР, сообщаю, что по данным ЦАМО СССР рядовой КУРАПОВ Иван Николаевич, 1920 года рождения, уроженец с. Пушкари, Михайловского района, Рязанской области, призванный в СА Володарским РВК г. Ленинграда, был осужден 18. 01. 42 г. Военным трибуналом 55 Армии Ленинградского фронта (Год и место рождения – так в документе)по ст. 58-10 УК РСФСР к расстрелу. Более подробных сведений о судьбе КУРАПОВА И.Н. в ЦАМО СССР и Военной коллегии Верховного Суда СССР не имеется.
Возможно, какие-либо данные о КУРАПОВЕ И.Н. имеются в УКГБ СССР по Рязанской области, куда Вы можете обратиться.
НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА ВОЕННОЙ КОЛЛЕГИИ ВЕРХОВНОГО СУДА СССР В. ШЕЛКОВЫЙ”
Скорее всего, решение Вани навестить умирающего отца, было расценено как дезертирство. Наверное, суд провели как показательный. Отца пошел навестить! Мало ли что, у всех там отцы умирают! А он самовольно покинул на три дня свою часть. Я потом прочла в Уголовном кодексе: пункт “г” статья 193: “Самовольная отлучка свыше суток является дезертирством и влечет за собой – лишение свободы на срок от пяти до десяти лет, а в военной время – высшую меру наказания с конфискацией имущества”.
Ваня мог и сказать что-нибудь, он парень смелый был. А это статья 58-10, агитация и пропаганда. Да они и не воевали, просто мерзли где-то под Пулковым. У них в ополчении одну винтовку давали на десятерых. И обмундирования никакого они не получили, все в своей одежде, в своих пальто. Тогда приехал командовать Жуков, и было сказано, чтобы оружие себе добывали в бою. Как это без оружия добывать себе винтовку в бою?! Я теперь думаю, он плакал, зная, что вернется и его расстреляют. А я тогда ничего не понимала и говорила ему: “Что ты плачешь, что ты плачешь? Тебе там есть дают”. А он знал, что больше никого из нас не увидит. Расстрелять могли за что угодно, за любой пустяк.
Писатель Юрий Нагибин был как раз в этих местах и описывает в своей книге “Дневник” как за одну банку украденных консервов расстреляли двух солдат.
Оттуда пришёл человек и принес записку, написанную Ваней на газетной полоске: “Завтра идем в бой. До свидания, мама”! Он просто не стал маме говорить. Через некоторое время пришли из военкомата и сказали, чтобы мы забрали вещи Вани. Мы спрашивали, что и как, но ничего нам не сказали. В семье было решено, что Ваня получил обмундирование, а штатские вещи в таком случае возвращали.
Брат Ваня
Мы не знали, что происходит под Ленинградом, каково положение на фронте. Не знали ничего и об этом самом ополчении. Узнавали лишь из жизни, скажем на примере Дины Альмандиновой. Мы до 4-го класса сидели с ней за одной партой. Хорошая добрая девочка татарочка. Очень веселая. Любила дыни, и мы с ней покупали кусок дыни и съедали. В самые первые дни войны в ополчение призывали в школе, что рядом с нашим домом. Смотрю и Дина там. Веселая, жизнерадостная: “Идем на фронт, я записалась, будем бить немцев”. Там было много ребят из нашей школы. Мы их торжественно проводили, они уехали, а мы только позавидовали, всем хотелось быть героями. А потом через несколько дней я встречаю ее снова: “Дина, ты что, не уехала”?
Оказывается, их эшелон встретили немцы и расстреляли его. Безоружные, не обученные почти все ополченцы были уничтожены или попали в плен. Ей удалось убежать и добраться до Ленинграда.
На работу я шла сначала с дядей Ваней и с Сашей, потом у моста мы расходились. Я шла закутанная, в валенках. Зима шесть утра, темнота, город совсем не освещенный. Но ничего, шлепала через мост по Литейному и дальше. Недавно я была в Питере и прошла этим путем. Шла и удивлялась, как я могла голодная, чуть живая, каждый день проходить этот путь туда и обратно?!
Вела я запись поступавших в госпиталь и умерших. Людей все подвозили и подвозили. Госпиталь не мог уже всех принять. Однажды я прихожу, открываю дверь в соседнюю комнату, где люди сидели в ожидании, когда их положат, и вижу, там покойники. Все мертвые сидят, окоченелые. Сидят покойники. Сидят. Как сажали их на топчаны, так и остались. В госпитале не топили. У нас принимали и военных, и гражданских. Завод “Арсенал” выпускал оружие и боеприпасы. Везли к нам кого хош. Помню, привезли мальчишку-цыганенка. Его остригли нянечки, а в ведре его кудрявые волосы шевелятся от вшей. Только обмороженных не было, не успевали, такие умирали раньше, чем привезут. Все ослаблены от голода. Нам давали на работе болтушку. Ложку муки разводили в воде, и получался суп. И он был соленый. Тепленький и соленый. Это было счастьем. А я еще экономила, поем супчику, а хлеб обратно несу. В октябре еще попадалось по одной макаронине. Моя приятельница тогда говорила: “Крупина за крупиной гоняется с дубиной”.
Большая вшивость была в блокадном Ленинграде. Опасались, что начнется сыпной тиф. Вошь ведь переносчик тифа. Но почему-то этого не произошло. Бог миловал ленинградцев. Ни сыпного, ни брюшного тифа я не встречала…. Возможно, встречались единичные случаи, но не эпидемии. Это удивительно. Ведь воды не было, в течение многих месяцев люди не могли вымыться, постирать, сменить белье. И конечно вшивость наступила очень большая. Мы в нашей семье, в нашем темном холодном доме, старались нагреть утюг и проглаживали белье. Но это мало помогало. Тем более что я, конечно, приносила вшей из больницы. В доме жутко холодно, мы приходили и не раздеваясь ложились греться под одеяла. А вши не замерзали, они холода не боялись и очень нам досаждали.
С сыпным тифом мне довелось встретиться много позже. После института меня распределили в Казахстан и послали врачом в селение Курам. В то время там жили ссыльные чеченцы и ингуши. И, надо сказать, неплохо. Они очень быстро обустроились и жили материально даже лучше чем местные казахи. И вот я получаю вызов к больному чеченцу. Пришла, осмотрела его и сразу поставила диагноз: сыпной тиф. Высокая температура и сыпь. И кроме него заболело еще шесть человек. Я сразу дала знать в Райздрав и в Алма-Ату. Тут же приехали, это ведь ЧП, диагноз мой подтвердился, и эпидемии не произошло. Всех отвезли срочно в больницу.
После нашего папы умерла бабушка, потом умер дядя Саня. Он работал на заводе, у него была бронь и карточка рабочая. Бабушка ему отдавала свой хлеб. Но мужчины труднее переносили голод и быстрее уходили. Саня все искал, пытался чего-то съедобное найти. Клей варили, ремни… Он принес какие-то тухлые вонючие очистки, съел их и от поноса через два дня умер. В 32 года. Понос у него был ужасный, как холера. Стирать мы не могли, постельное белье в таком виде, что… не дай Бог. Умер через три дня после бабушкиной смерти. Он был в полном сознании, не хотел умирать, все время говорил маме: “Маня, Маня, помоги мне. Я всегда помогал тебе и твоим детям…”. Но что мама могла сделать?! Я принесла из больницы Томин, толомбин, какой-то экстракт чая, но все бесполезно. Веселый был парень. Гармонист деревенский. Всегда он пел. У нас все любили петь русские песни, частушки… Бабушкину могилу разрыли и вместе похоронили в простыне.
Бабушка Лидия Николаевна.
Ленинград, около 1928 года.
Оформление – графика Екатерины Чернетской.
Окончание следует