Опубликовано в журнале Новый берег, номер 30, 2010
НЕ ТОЛЬКО О БРОДСКОМ
ЮРИЙ КОЛКЕР И ЛЕВ ЛОСЕВ, ПЕРЕПИСКА 1985-88 годов
Публикация Юрия Колкера
Я ни разу не встречался с Л. В. Лосевым (1937-2009), хотя мы оба родились и жили в Ленинграде, и у нас было немало общих литературных знакомых. Не встретились мы и в эмиграции, для него начавшейся в 1976 году, для меня — в 1984 году. При начале переписки мы оба чувствовали расположение друг к другу; потом эстетические несогласия развели нас.
Поводом для начала переписки послужила рукопись моей статьи (Континента №48, 1986) о дерзкой мистификации поэта Владимира Лифшица (1913-78), отца Лосева, в советское время напечатавшего “переводы” из вымышленного английского поэта Джеймса Клиффорда, в которых дан страшный образ тоталитаризма.
Настоящая коллекция писем представительна: отражает наши с Л. В. Лосевым отношения в их развитии и состояние литературных дел в эмиграции той поры (все письма так или иначе связаны с литературой), но — неполна: несколько писем утрачено. Сохранился фрагмент из одного утраченного письма, где Лосев сообщает о своем отце: в июне 1941 года, освобожденный от военной службы по инвалидности (по зрению), Лифшиц “записался добровольцем, воевал уже в первые летние дни, вывел из окружения остатки своего батальона, был ранен, получил награды за храбрость (их в те дни не слишком щедро выдаваемые людям с еврейскими фамилиями), в блокадном Ленинграде писал стихи, которые и теперь старые блокадники вспоминают со слезами”.
Я воспроизвожу письма без пропусков, с сохранением их графики, не всегда общепринятой, с исправлением разве что очевидных описок, а необходимые пояснения внутри писем даю не в сносках, как это обычно делают ради ложного наукообразия, а в квадратных скобках, что облегчает чтение.
Разрешение на публикацию писем Л.В. Лосева получено мною от Д.Л. Лосева, сына писателя, в его письме ко мне от 31 августа 2010 года.
Юрий Колкер
5 ноября 2010,
Лондон
Юрий Колкер:
88/30 Мерказ-Клита Бэт,
Гило, 93756 Иерусалим
16/01/1985
Проф. Л. Лосев
Гановер, Нью-Хемпшир
Дорогой Лев,
решаюсь просить Вас об одолжении прочесть мою статью о Вашем отце, написанную летом 1983 в Ленинграде, и высказать о ней Ваши замечания. Статья предназначалась для Ленинградского Еврейского Альманаха [машинописного] и, кажется, вошла в 4-й выпуск, появившийся в конце 1984, уже после моего отъезда [точнее: ЛЕА №4, август 1984. — 2010]. Сейчас её хочет напечатать журнал Страна и Мир (Мюнхен). Редакция настаивает на переработке некоторых мест, и мне не хотелось бы приступать к таковой, не выслушав Вашей критики.
Стихи Ваши я знаю с 1981 и ценю их очень высоко. Быть может, Вас заинтересует и то, что они вошли в машинописную антологию Острова (1982, сост. А.Антипов, Ю. Колкер, С. Нестерова, Э. Шнейдерман), явившуюся результатом целого года работы и представляющую всю ленинградскую неподцензурную поэзию за тридцатилетие Бронзового века (1950-1980).
Понимаю, что Вы чрезвычайно заняты, и всё же прошу Вас постараться ответить мне как можно скорее.
Искренне Ваш,
Юрий Колкер
DARTMOUTH COLLEGE HANOVER NEW HAMPSHIRE 03755
Department of Russian TEL. (603) 646-2070
26 января 1985 г.
Дорогой Юрий,
я был глубоко тронут Вашей статьёй о моём покойном отце. Большое спасибо. Скажу Вам то, что было бы неудобно в глаза: мне очень симпатична личность автора статьи — это ведь довольно редко встречается (по крайней мере, мне встречается), чтобы критический ум и эрудиция сочетались с таким человеческим (не коллекционерским) интересом, с такой любовью к поэзии, к русской культуре.
О Вас я впервые слышал, восторженное, от Н.Н. Берберовой пару лет назад, что вскоре и подтвердилось отличным изданием Ходасевича [Владислав Ходасевич. Собрание стихов в двух томах. (Составление,) редакция и примечания Юрия Колкера. La Presse Libre, Paris, 1982-83. — Ю.К.]. Но хотелось бы, чтобы Вы представились поподробнее: есть ли у нас общие знакомые в Ленинграде? Как это Вам удалось уехать в наши-то дни? Что поделываете в Иерусалиме?
Есть ли у Вас экземпляр антологии “Острова”? Мне бы очень хотелось иметь её — я с большим удовольствием оплачу копирование, пересылку, проч.
Теперь о статье. Постараюсь больше не растекаться в похвалах — ведь Вы просили критики.
Мне кажется, что, как часто с нами бывает, когда мы дедуцируем автора из известных нам текстов только, получается не совсем полный образ. Вот чего, на мой взгляд, не хватает в Вашем портрете.
1. Вы не учитываете, что он — в его случае это было очень важно до последних дней — принадлежал к группе. Пусть второстепенных, даже третьестепенных поэтов, но, может быть, к последнему на многие годы поэтическому кружку с осознанными поэтическими, да и этическими, принципами. Их признанным лидером был Ал-др Ильич Гитович. Ближайшие друзья, папа и Гитович до конца дней были друг с другом на Вы, причём папа говорил “Вы, Ал-др Ильич” (только изредка просто по имени), а Гитович всегда — “Вы, Володя”. Самым талантливым у них считался самый молодой, Вадим Серг. Шефнер, конечно. Самым философичным — Анат. Тимофеевич Чивилихин (странный случай советской судьбы — действительно, натурфилософ по природе, ставший в сталинское время секретарём ЛО ССП, спившийся и повесившийся). Отец, не побоюсь сказать, был самым “средним”, но и центральным, спаивающим (неудачное слово здесь, учитывая алкоголизм Гитовича и прочих членов кружка, кроме папы) всю компанию. Кроме этих печатавшихся, были ещё и непечатавшиеся. Интересно, слышали ли Вы эти имена: Юрий Сирвинт (молодой математик и поэт, сын-пасынок архитектора А.А. Оля), считавшийся погибшим в самом начале войны, пока через много лет не выяснилось, что он ухитрился — еврей! — выжить в немецком плену вроде бы до конца войны, был членом лагерного подполья и куда-то таинственно канул в самом конце войны. Был Глеб Чайкин, скоропостижно умерший в 1938 г., о котором, полагал я долгое время, уже никто, кроме моей мамы, не помнит, пока вдруг не прочитал в одном из томов мемуаров Краснова-Левитина (“Лихие годы”), что Г. Чайкин входил в один из отчаянных подпольных антисоветских кружков в Ленинграде в это самое лихолетье. И помоложе, подмастерьями, были Бернович, Г.С. Семёнов (“зануда Глеб”).
Политически и нравственно они пытались жить, как мне кажется, в каком-то фантастическом мире, сплавленном из идей офицерского благородства, “цинизма”, прикрывающего сентиментальность, западничества и веры в то, что сейчас принято называть социализмом с человеческим лицом. Они любили Киплинга, Хемингуэя, Селина, прозу Лермонтова и, что, конечно, важнее всего, чтили довольно своеобразный и знатоку много говорящий кодекс поэзии: Баратынский, Тютчев, поэзия Бунина и Ходасевич доминировали там. (Т.е. любили многое: от Пушкина до “Столбцов” и Пастернака, и Гумилёва, и раннего Тихонова — я выделяю только то, что они сами любили выделять в качестве поэтических образцов.) Я подчеркнул Бунина и Ходасевича, потому что в контексте советских поздних тридцатых годов это довольно неожиданный и небезопасный выбор. А что до Бунина, то его стихи вообще мало кто любит (по-моему, зря). Во всяком случае, из моих ранних детских воспоминаний всплывают запрятанные в папино бюро, в потайной ящичек, машинописные листки с Буниным и Ходасевичем (сам/тамиздат 30-х годов!).
В то время, когда это уже было делом безнадежным, проигранным и отчаянным, они хорохорились и вели всерьёз “литературную борьбу” против тех, кого считали предателями честной поэзии: их bête noire был, конечно, уже всесильный А.А. Прокофьев.
Война оживила их надежды на торжество справедливости. Я думаю, что Вам надо было бы упомянуть довольно-таки серьёзную “Асторийскую декларацию”, которую они сочинили зимой 42-го года (приводится в книжке Хренкова о Гитовиче — Вы, наверно, знаете; если нет, могу прислать копию).
(Кстати, об этих поэтах как об островке почитателей Ходасевича в сталинской России я рассказал Дэвиду Бетеа (David Bethea) и он включил эти сведения в свою превосходную монографию о Ходасевиче на англ. яз. — знакома ли Вам эта книга? Читаете ли Вы по-английски?)
2. Может быть, в целом очень верно обрисовывая границы его вкусов и взглядов, Вы немного недооцениваете папину открытость другим, иногда довольно далёким от него поэтикам. Он основательно переболел довольно поверхностным пастерначеством в юности, живее знал и чувствовал Мандельштама, чем Вам кажется. В связи с последним стоит эпизод, который в молодости произвёл на него глубочайшее впечатление и о котором он рассказывает в своих едва начатых перед самой смертью мемуарах (успел написать только дюжину страниц). Его пристроили работать литконсультантом по самотёку в “Звезду” (1936 г., кажется, неохота проверять), и вот из “потока самотёка” он в одно прекрасное утро выудил пакет из Воронежа! С радостными воплями он бросился звонить Н.С. Тихонову: какое счастье — нам Мандельштам стихи прислал! — но автор “Орды” и “Браги” быстро охладил его пыл. Факт рассыла Мандельштамом воронежских стихов (вероятно, “Стихи о неизв. солдате”) по моск. и ленингр. редакциям подтверждается известными мемуарами.
Он очень любил Заболоцкого и обэриутский юмор: с Хармсом, Введенским, Олейниковым был близок по совместной работе в “Чиже”; хотя детской поэзии обучался скорее у Маршака, что очевидно. Но неспроста заметочку о нём в КЛЭ, всё же, написала Эстер Сол. Паперная, осколок обэриутчины — знавали её?
В 1970 году я попал в больницу с инфарктом и мне надо было сообщить папе об этом как-то помягче, он был в это время в Ялте. А тут как раз в Ялту собрался Иосиф Бродский — хотите верьте, хотите нет, но был момент, когда Иосифу давали путёвку в Дом творчества в Ялту (“Приехать к морю в несезон, помимо материальных выгод, имеет тот ещё резон, что это временный, но выход за скобки года…”). Я поручил деликатную миссию Бродскому, что он и выполнил блестяще. Как потом часто вспоминали отец и мачеха, он постучался к ним в комнату, вошёл с самой трагической из своих мин и скорбно сказал: “Только ради Бога не пугайтесь… но ваш сын… Лёша… С инфарктом…” Так или иначе, они подружились, и отец горячо полюбил стихи Бродского. Он был одним из первых подписчиков, “финансёров”, собрания сочинений Бродского, которое мы издавали под беспримерно энергичным руководством Марамзина. (Впрочем, он много чего и кого финансировал в последние годы — добр и щедр он был необыкновенно.)
Своих стихов я так и не сумел ему показать. Это одно из самых печальных обстоятельств моей жизни. [Приложена ксерокопия фотографии, сделанной, очевидно, Лосевым. Надпись: “в Комарове, март 1971 г. Нина, моя жена, отец, Бродский”. — Ю.К.]
3. Ещё, мне кажется, Вы невольно упустили из виду одну в жизни каждого поэта немаловажную деталь: при всей скромности своих внешних достижений он, всё же, вкусил славы — популярности, хотя и не совсем той, какой бы ему хотелось. Во-первых, и это, конечно, в чисто комическом плане, был период, конец 50-х-начало 60-х гг., когда ему проходу не было — из каждой подворотни слышал он собственные творения: не было алкаша, который бы не распевал “Пять минут, пять мину-у-ут…” или “Сто тысяч девчонок в столице живёт и полмиллиона курносых….” или “Ах, Таня, Таня, Танечка, с ней случай был такой…” (Люба, Люба, Любочка — это уже из скабрёзной народной переделки.)
Серьёзнее — он очень всерьёз относился к своим сатирическим опытам. С удовольствием повторял фразу какого-то московского остряка: “Теперь модно пародироваться у Лифшица”. Эти пародии были очень популярны, как прежде Архангельского, а позднее А. Иванова. Их и сейчас помнят. Недавно в Бозе почивший ньюйоркский журнал “7 дней”, как-то напечатал целую их подборку. Некоторые из его непечатных эпиграмм приобрели в лит. кругах фольклорную ходячесть и анонимность:
Семён Михалыч Бытовой.
Один — любитель жизни конной,
другой — любитель половой.
под названием “Уют”,
в заведеньи том питейном
люди русские блюют.
Отчего-то, почему-то
на Руси, …на мать,
не заведено уюта
без того, чтоб не блевать!
Наверное, ты, родина,
испытываешь зуд,
когда два Воеводина
по тебе ползут.
(Это во время суда над Бродским, где Воеводин мл. выступал общественным обвинителем.)
Были даже песенки, задолго до окуджаво-галичской эры (он чуть-чуть умел пощипывать гитару):
наш советский врач,
ты растерян, ты растроган,
но теперь не плачь.
Ты себе расстроил нервы,
кандидат наук,
из-за этой самой стервы,
подлой Тимашук.
Вы работали, трудились,
не смыкая глаз,
а легавая зараза
капала на вас… и т.д.
Наконец, “философемсы”, которые он с таким успехом писал в ЛГ под именем Евг. Сазонова. Они вошли в оформленную Бахчаняном книжечку “Потехе час” и кое-что там под стать стихам Клиффорда, далеко не потехи ради. Посмотрите-ка — есть у Вас?
И, конечно, вторая в его жизни сентиментальная баллада, пользовавшаяся огромным успехом: “Датская легенда”. Сколько получил он писем от умилённых евреев. И наоборот (о событиях наоборот я писал в “Континенте”, в 1976 г., что он сумел прочитать в Москве и откликнуться с одобрением; входит в мою книжечку очерков, стр. 46-47) .
4. Прозрение по поводу сов. власти пришло к нему окончательно во время космополитской компании. Их группа была выделена прокофьевской бандой для окончательного уничтожения. И тут что-то треснуло, оказалось, что тот офицерский кодекс, который все они так воспевали, Владимир Лифшиц воспринимал посерьёзнее, чем остальные. Гитович пробурчал с трибуны требуемые извинения и запил. Шефнер (по фамилии от деда-шведа-адмирала принимаемый за еврея) вышел на трибуну и сказал, как ему свойственно, афористично: “Товарищи, когда уголь горяч, он жжет, когда холоден — пачкает. Ваша критика не запачкала меня, она меня обожгла…” и т.д. и т.п. Чивилихина, как русского, деревенского, вообще не тронули. А вот Лифшиц каяться счёл недостойным, отвергал обвинения, отбивал атаки, и судьба его была решена. Его полностью перестали печатать. С ним перестали здороваться. Наступило известное предарестное затишье. И тут он сделал то, что, как пишет Н.Я. Мандельштам, спасло жизнь столь многим: бросил свою прелестную квартирку на канале Грибоедова, в “надстройке”, и канул в Москве (см. мемуары моей мачехи — прилагаю, если у Вас есть, то “передай товарищу”) [письмо и несколько книг от Лосева, в том числе книга Ирины Кичановой-Лифшиц Прости меня за то, что я живу (NY, 1982), пришли с оказией: их привез мне приезжавший в Израиль Юз Алешковский. Название книги Кичановой — из стихотворения Владимира Лифшица. — Ю.К.].
И в Москве он начал сознательно, планомерно строить себе внутреннюю крепость, добиваться независимости от мира, который он ненавидел и презирал. Работал как вол, не брезговал никакой литературной подёнщиной и, в конце концов, наткнулся на золотую и чистую жилу — кукольный театр (он и меня, под конец моей российской жизни, 1971-1976, приспособил к этому занятному и хлебному ремеслу — у меня около десятка кукольных пьес шло по провинциям, принося ощутимый доход: см. С. Довлатов “Невидимая книга”). А папа просто по советским понятиям разбогател. И жил довольно независимо. Дружил с отборными людьми: Шкловский (соседняя квартира), старик Соколов-Микитов, Галич, О. В. Ивинская. Мир извне глубоко презирал, что и отразилось, например, в его стихотворении про Останкинскую башню — единственным, которое Вы комментируете неверно. (Он телевизор всегда называл — “ящик глупости”.) [Лифшиц сравнивает шпиль Останкинской башни с вонзившимся в небо шприцем; в первой редакции моей статьи я допускал, что это — не сатирический выпад, а невольная оговорка. — Ю.К.]
Ну, вот, это более или менее главное, что мне хотелось предложить на Ваше рассмотрение.
Ещё несколько замечаньиц по тексту.
Стр. 8. Всё же, есть у него, по-моему, несколько очень сильных, совсем не конформистских, военных стихотворений. Например, “Во рву, где окончена стычка…” или “Царскосельская статуя” (особенно мне лично близко последнее — я и сам считаю парафразу, скрытую цитату, сильнейшим лирическим средством).
Из военных же времён есть у него прелестная поэма “Мастер Воробьёв”, блокадная гофманиана. Много лет спустя, он позволил мне позаимствовать фабулу, и я, вместе со старым приятелем отца, художником Б.Ф. Семёновым (знаете его сладковатые, но содержательные мемуары “Время моих друзей”?) написал пьесу, которую использовал в качестве либретто для радиооперы известный ленинградский композитор-авангардист Ал-др Кнайфель, она довольно долго передавалась по лен. радио, может, и сейчас ещё играется, как, мне сообщали, идут кое-какие мои пьески, прикрытые именами друзей.
Стр. 8 же. Слово “еврей” (кстати, надо бы в кавычках здесь) [первое принципиальное расхождение с Лосевым: я использую кавычки только для выделения цитат, — Ю.К.]. В свете “Датской легенды” и “Иду по улице Артёма…” что-то необходимо по этому поводу добавить.
Когда мы обсуждали с отцом мою эмиграцию, он говорил: “Нет уж, если бы я поехал, так только в Израиль. Я ветеран войны с фашизмом, там нам полагается пенсия…”
Стр. 10. Коктебельский эпизод — см. моё описание, точнее. [В середине 1970-х, в так называемом доме творчества, писательском санатории в Коктебеле, Лифшицу в глаза было сказано: “В Ташкенте в войну отсиживались, а теперь отдыхаете?” — Ю.К.]
Стр. 16. Об эзоповщине, цензуре. Ещё раз — Вы по-английски не читаете? Дело в том, что только что у меня вышла книга, хотя в Германии, но по-английски, с длинным названием (в переводе: “О благодетельности цензуры. Эзопов язык в новой русской литературе”). Это сочинение издавалось так долго, что, как оно и всегда бывает, я бы был рад теперь кое-что там переписать. Оно содержит и несколько страниц о Клиффорде, и ещё один эпизод. Дело в том, что отец был в очень большой степени homo ludens, а игра ведь не менее важная часть эзоповского писания, чем политическая сатира. В 1944 году, зимой, когда разогнали поэтов из редакции Ленинградской фронтовой газеты “На страже родины” (папа говорил, что попросту из-за того, что Гитович, напившись, устроил пальбу из пистолетов и кто-то перепугался и настучал; возможно, и в будущем отличавшийся доносами писатель-популяризатор Львов; не могу удержаться и не привести его военных лет кличку, устойчивую в их кругу — Львов-только-не-вперед: когда он в политуправлении округа получал назначение, комиссар задумчиво сказал: “Ну, ежели поближе к передовой, то есть у нас дивизионная газета «Вперёд»…” — “Только не «Вперёд»”! — завопил Львов), отец сочинил, как он не раз делал прежде[,] передовую в стихах, на прощание. Всё там было, как полагается: картины героизма, уверенность в победе, но только был это — акростих: АРМИЯ ПОМНИ СВОЕГО ПОЭТА ВЛАДИМИРА ЛИФШИЦА. К сожалению, я запомнил только самое начало “Амбразура переднего края, Разметав…” — больше ничего не помню. Всю жизнь он очень любил эти игры, хотя то, что Вы говорите на стр. 21 о несводимости Клиффорда к эзопу, очень верно.
Кстати, первым напечатал Клиффорда в своей газете “Батумский рабочий”, редактор этой газеты, друг отца Владимир Марг- дай Бог памяти, кажется -анидзе. А на мой взгляд, самое лучшее, самое интимное там стихотворение, это — “Отступление в Арденнах”.
Стр. 27. Мой устоявшийся после колебаний псевдоним — Лев Лосев [поначалу Лосев подписывал стихи псевдонимом Алексей Лосев; так они вошли и в антологию Острова, — Ю.К.]. Собственно и не псевдоним уже, а официальное, по моему американскому паспорту имя. Вообще мы ведь получаем имя от отца, не правда ли? Когда я сочинил, в 1959 г., впервые детские стишки и показал их отцу, он сказал: “Профессионально, недурно, попробую сосватать в «Мурзилку», но с одним условием — двум Лифшицам в одной детской литературе не место”. Поскольку перед этим у меня уже был один забавный ляпсус с попыткой псевдонима (в газетной работе), я попросил его придумать что-нибудь. Он не задумываясь сказал: “Алексей Лосев”.
Редактором я работал не в Детгизе, а в журнале “Костёр”.
Вот как я расписался, даже самому странно. Ещё раз спасибо за прекрасную статью, за прекрасные знания.
Буду считать, что у меня есть ещё один добрый знакомый в Иерусалиме, кроме Миши Хейфеца, Генриха Орлова и Юрия Милославского. Знаете ли Вы кого-нибудь из них?
Если почему-либо не выйдет со “Страной и миром”, не хотите ли предложить в “Континент”. Владимир Емельянович Максимов — один из многих в эмиграции людей, кто хранит очень тёплые воспоминания о моём отце, хотя и знал его лишь мельком.
С уважением —
Л. Лосев
(На отдельной странице:)
* * *
Когда все чаще слышу: он еврей,
Евреев мало немцы посжигали,
Разделаться бы с ними поскорей,
Они плуты, они не воевали, —
Я сам себе с усмешкой говорю:
За ваши откровенные реченья,
О, граждане, я вас благодарю,
Вы все мои решаете сомненья!
Мне больше знать не надо ничего,
Приходите вы сами на подмогу,
И я спокойно сына своего
Благословляю в дальнюю дорогу.
Все взвешено. Все принято в расчет.
Я слишком стар. Меня вам не обидеть.
Но пусть мой сын возможность обретет
Вас никогда не слышать и не видеть.
Это стихотворение я получил от отца осенью 1975 г. (я уехал 11 февр. 1976 г).
Умер Вл. Лифшиц 28 окт. 1978 г., не дожив одной недели (5 ноября) до 65-летия.
Yuri Kolker
88/30 Merkaz Klita Gilo B,
Gilo, Jerusalem 93756
19 / 02 /85
Lev Loseff
Dartmouth College
Hanover, N.H. 03755
Дорогой Лев, благодарю Вас за прекрасное письмо от 26 янв 1985 и прошу извинить мою задержку с ответом, — как раз тем и вызванную, что мне очень много захотелось сказать Вам сразу. Первым делом отвечаю на Ваши вопросы.
Уехал я (17/06/84) как еврейский активист — редактор Ленинградского Еврейского Альманаха и автор одной нашумевшей декларации, тут же переведенной на все языки. Меня почти выслали: вызвали в ОВИР за два месяца до очередного срока подачи (до этого было пять отказов) и велели быстро собираться. Забавно здесь то, что и еврейским активистом я стал почти поневоле (другого стилиста просто не нашлось), и по крови я не совсем еврей (а жена моя — совсем не еврейка), и об Израиле я чуть ли не до последнего момента вовсе не думал. Но получилось так, что проехать мимо в нашем случае было равносильно предательству. Судите сами, в мае 1984 из 11,000 ленинградских отказников, среди которых я волей-неволей был заметен, получила разрешение только одна семья — наша. За нашим маршрутом напряжённо следили из Ленинграда, Израиля, Вены, США, Англии… Другим нашим мотивом было чувство благодарности. В Ленинграде мы были анекдотически бедны, а в последние 2-3 года, когда я работал кочегаром, жили буквально на сохнутовские посылки (можно сказать поэтому, что и мой Ходасевич [Владислав Ходасевич. Собрание стихов в двух томах. (Составление,) редакция и примечания Юрия Колкера. La Presse Libre, Paris, 1982-83] сделан на еврейские деньги. Так что не будет большим преувеличением сказать, что Израилю и еврейству мы обязаны не только свободой, но и жизнью. Здесь мы назвались евреями — и нам поверили на слово. В России же меня все равно никто не считал русским: ни советская власть (несмотря на паспортную отметку), ни даже собраться по перу из т. н. второй литературы, — как раз их изощрённый (совсем не погромный) антисемитизм стал для меня решающим… Возвращаясь к Вашему вопросу, хочу заметить, что нашему выезду могли способствовать и мои литературные публикации на Западе, и открытый стиль жизни (в нашей жуткой коммуналке на ул. Воинова всегда толпился народ, мы никогда не осторожничали), и общая неадекватность нашего поведения. Для КГБ мы были одновременно и диссидентами, и сионистами, и литераторами, а я еще — и бывшим учёным (у меня есть кандидатская степень по физ-.мат. наукам), — словом, чем-то нестандартным. В таких случаях почтенная организация иногда пасует [наивность, если не глупость с моей стороны… но я публикую документ, — 2010]. Впрочем, в последнее время мы готовились скорее к репрессиям, чем к выезду, — на выезд мы уже не надеялись. А всего мы сидели на чемоданах чуть меньше 10 лет.
Я пока не работаю. Возможно, в ближайшем будущем я получу на год сохнутовскую зарплату в Еврейском Университете — в Институте проблем жизни, по математической биологии, которой я занимался до 1974 года. Моя жена Таня вот уже два дня работает part-time корректором в еврейской (русскоязычной) энциклопедии. До этого мы посещали курсы иврита, что давало стипендию, и немного подрабатывали чем придётся.
Относительно Островов: я уже очень давно получил сборник — на фотоплёнках, и мне пока просто не на что (в смысле денег) напечатать его — т.е. напечатать на фотобумаге. Здесь это должно стоить около $150 (чуть меньше 400 кадров), что в полтора раза превосходит наш месячный бюджет. Быть может, я сумею заинтересовать этим Максимова [редактора Континента] и/или [парижскую газету] Русскую мысль? Я написал на Свободу [радиостанция; в ту пору она находилась в Мюнхене], но они ответили уклончиво, по существу — отказом. В любом случае я вышлю Вам ксерокопию Островов, как только таковая будет.
Вы спрашиваете, есть ли у нас общие знакомые в Ленинграде. Боюсь, что сейчас — нет. Я хорошо знал Глеба Семенова на правах его ученика. Дальше, из людей официальных, — Н.И. Грудинину (ходил к ней в кружок при Дворце Пионеров в 1960-62) и А. Кушнера, с которым дружил (и ссорился) с 1970 по самый день моего отъезда. Немного знал Татьяну Гнедич и под ее присмотром начал было переводить из Байрона. Дальше виднеется шеренга писателей-чиновников: Дудин–Куклин–Шошин–Давыдов–Торопыгин–Кузнецов–Гладкая… , с которыми я сталкивался в редакциях (я немного печатался в 1972-75), на конференциях молодых писателей Северо-Запада, в литературных объединениях, etc. Я не был знаком ни с Шефнером, ни с Гитовичем. Шефнеру я однажды (до 1975) послал в письме мои стихи; В.С. ответил мне: “строить строфу Вы уже умеете” (текстуально), и дальше что-то в том же снисходительно-уничижительном духе. (Действительно, строить строфу я уже умел, поскольку сочиняю стихи с 1952, с шести лет.) О Гитовиче я собирался писать такую же спекулятивную статью, как о Вашем отце. Ничего не зная об их дружбе и литературной группе, я видел их близость — литературную и человеческую, и оба меня очень интересовали. О Чивилихине я только слышал — от поэта И.Л. Михайлова (это его я расспрашивал о Лифшице). Других названных Вами участников группы Гитовича я не знал даже по именам. Вы говорите о моей эрудиции — между тем, я дилетант, и Ваше письмо вновь ставит мне на вид этот печальный факт. Я вырос в семье, где моим литературным увлечениям всячески противодействовали. Меня сумели убедить в необходимости заниматься точными науками, и сейчас я очень чувствую нехватку филологического образования. Кстати, кто такой Селин? Литературной среды, атмосферы, где представления можно впитывать прямо из воздуха, в надлежащем возрасте у меня не было. Я всё время думаю об этом, перечитывая Ваше письмо… Может быть, общие знакомые найдутся у нас среди неподцензурных авторов, хотя и здесь у меня не было близких друзей. В 1980 я оказался в кочегарке — и в самом центре второй литературы. Я работал с Охапкиным, Пудовкиной, Вл. Хананом, знал Стратановского, Игнатову, Тамару Буковскую, Шнейдермана, Кривулина… и еще многих — в лицо и по их сочинениям… Мое положение в этом кругу было особым: я добивался отъезда, а в нем господствовали настроения почвеннические и православные… Здесь, в Иерусалиме, я подружился с Мишей Хейфецом, о Г. Орлове не слышал, а с Милославским, пожалуй, и не стану знакомиться: так мне несимпатичны его сочинения. О нем говорят как о талантливом прозаике — я же не могу судить об этом, ибо физически не в состоянии читать книги, написанные таким языком. Так же я отношусь и к Солженицыну, с Вашей оценкой которого не могу согласиться. Когда автор говорит “засматривает” (вместо “заглядывает”? — Милославский) или: “покинул попытки”, “разгарчивый восход”, “бесколебно”, “укорно”, “душилась от смеха”, “чело прихмуренное” (Солженицын), я откладываю книгу и только что не бегу к раковине. Как хотите: человек, кощунственно уродующий родной язык, не может быть большим писателем. Язык обладает бесконечным набором выразительных средств, из которых важнейшее — интонация: ни тот, ни другой не понимают этого, не владеют ею. Кажется, о них — знаменитая эпиграмма Боратынского 150-летней давности: “Увы! творец не первых сил…”. Чтобы закончить с этим невольным отступлением и до конца отрекомендоваться, добавлю, что по своим литературным (да и не только) убеждениям я консерватор, ретроград — т.е. сторонник естественного хода вещей и слов. Я думаю, что левизна в политике (революционеры, большевики) и левизна в искусстве (модернизм, авангард) имеют одну и ту же тёмную, деструктивную, энтропийную природу, — направленную против человека. И еще: новизна присуща таланту как его неотъемлемая компонента — но сознательно ищет новизны только бездарность. Все эти изыски становятся ненужными, если быть человеком и думать о человеке.
20/02/85 [продолжение того же письма]
Все Ваши замечания по статье справедливы. На одну из моих ошибок (с телевизионной башней) мне уже указали. Теперь ясно, что статья должна быть переписана заново [она переписывалась несколько раз, — 2010], — и переделка затянется, т.к. на меня обрушилась прямо-таки лавина новой информации. Теперь было бы стыдно отделаться поверхностным взглядом — а именно им я и хотел обойтись: я ведь прочел только одну книгу Вашего отца — упомянутую. Вторым (и последним) источником были устные рассказы И. Л. Михайлова. Я не читал ни детских, ни сатирических стихов В. Лифшица, ни его переводов, ни Датской Легенды; я не знал ни его песен, ни о его участии в Евг. Сазонове. Все это подталкивает меня от спекулятивной заметки перейти к исследованию — и я не знаю, достанет ли у меня на это сил и времени в моей новой жизни (где всё пока так зыбко). А Страна и Мир еще требует сократить текст до 17 стр. Быть может, пристойным компромиссом будет — исправить очевидные неточности, сосредоточиться на Клиффорде, и отложить исследование до лучших времен… Вы спрашиваете, есть ли у меня книги Хренкова и Бахчаняна. Дорогой Лев, у меня нет ничего, я вывез 18 книг, в основном — словари. Ибо ничего везти нельзя. И ничего нельзя послать по почте. У меня нет даже книги Вашего отца, на которую я ссылаюсь. Так что еcли Ваша симпатия ко мне не перейдёт в нечто противоположное после моих признаний и деклараций и если у Вас найдется лишний экземпляр, — пришлите, пожалуйста… Да, я читаю по-английски, хотя и неважно. Здесь волей-неволей мне придется совершенствоваться, ибо английский тут чуть ли не важнее иврита (в научной среде), и говорят на нем решительно все. Книги Bethea о Ходасевиче я, конечно, не знаю. Как и статья о В. Лифшице, мой Ходасевич — безрассудная затея дилетанта, оправданная разве лишь любовью. Но и любовь эта замутнена борьбой эстетических школ, идеологизирована, и мой комментарий [в книге: Владислав Ходасевич. Собрание стихов в двух томах. (Составление,) редакция и примечания Юрия Колкера. La Presse Libre, Paris, 1982-83] — скорее полемика, чем исследование. Затем, всё это сделано менее чем за 2 года, обстоятельства заставляли меня спешить. В начале января 1981 года из 5 книг Ходасевича я знал две (причем плохо) — а в феврале 1983 вышел (в типографском исполнении) первый том. Конечно, выношенный десятилетиями труд литературоведа предпочтительнее, но иногда очень к месту оказывается, когда поэт комментирует поэта. Помните собрание Ап. Григорьева, составленное Блоком? Неизбежное оплощение и односторонность бывают плодотворны. А в наши дни мне казалось просто необходимым, чтобы весы качнулись в другую сторону: чтобы консервативное начало в поэзии получило свою апологетику. Сейчас пол-Ленинграда и пол-Москвы подражают обэриутам; ёрничество, разнузданность и поиск экстравагантности стали общим местом — и, в силу курьезной инерции мысли, продолжают считаться условием sine qua non высокой поэзии. Наоборот, точность и уравновешенность, прозрачность и строгость — есть для большинства синоним советского академизма. Что же касается обращения со звуком, то здесь вообще утрачены все ориентиры. Точная рифма считается устаревшей, между тем она — языковая данность, и пренебрегать ею — значит пренебрегать родным языком… Не посетуйте на этот набор сентенций: Вы просили представиться подробнее, это я и делаю.
Вы упомянули Э.С. Паперную. В последние полгода в Ленинграде всё шло к тому, что нас с нею познакомят. Моя жена Таня (сама человек очень больной — она перенесла тяжелую операцию на позвоночнике) ухаживала за одной пожилой дамой, вдовой Антона Шварца, а Э.С. была ее ближайшей подругой. Но — не привелось, и виноват в этом я: в молодости я отдал дань Хлебникову и обэриутам, в последнее же время эти имена вызывают у меня только скуку, и я не искал сближения с адептами этой школы.
Об эпизоде в Звезде мне уже рассказал С. Максудов (Бабёнышев) из Страны и Мира.
Знаете ли Вы, что Ваши стихи о гербе Льва Лосева (Континент 41) [“справа лось сохатый, слева Лев пархатый…”] почти в точности описывают красующийся в центре Иерусалима герб известного благотворителя прошлого века Моше Монтефьоре? В нем — справа лось сохатый, слева — лев пархатый, а посредине щит с надписью ירושלים (Иерусалим), и еще кое-что. Мы читали Вашу подборку с Мишей Хейфецем, в его новой квартире в Рамоте, — и с равным воодушевлением. Если не ошибаюсь, он сказал, что из современных поэтов читает и ценит только Вас и всё еще не может опомниться от этой приятной неожиданности на Ваш счёт.
Спасибо за присланные [с Юзом Алешковским] книги, я прочел их с интересом. Благодаря им и другим подаркам моя библиотека уже отлична от нуля. (Мне подарили здесь даже прижизненного Ходасевича, чего у меня никогда не было в Ленинграде.) Но почему Вы не прислали сборника Ваших стихов? Вы — в числе немногих поэтов, к которым я испытываю безусловное доверие. (Более сильные характеристики я приберегаю для будущих рецензий.) Но я знаю Вас в этом качестве недостаточно, и, как ни интересны очерки [вероятно, Лосев прислал мне какую-то книгу своих очерков; она не сохранилась; — 2010], но стихи для меня важнее. Не хотите же Вы сказать, что Вы их не издавали?
Мои литературные планы таковы. Зарабатывать на жизнь я собираюсь чем-то отличным от литературы, вплоть до ручного труда. Со мной четыре макета сборников объемом по 1,500 – 900 строк каждый, охватывающих годы с 1970 по 1984, — стихи. Своими силами мне, конечно, их не издать. Ефимов [издательство Эрмитаж] спросил за книжку в 120 стр. $1,500; Ардис мне не ответил, — я отправил туда пакет перед самой смертью Проффера. Меня поощряют в Париже [в издательстве La Presse Libre и газете Русская мысль, которая в ту пору, при Ирине Иловайской-Альберти, была лучшей русской газетой в мире, а сейчас превратилась в кремлевский фиговый листок, — 2010], видимо, по ошибке. Мне (через Дедюлина) [журналист Сергей Дедюлин работал тогда в Русской мысли, — 2010] почти обещаны: а) бесплатная поездка в Париж; б) бесплатное или дешевое издание книжки стихов. Но обещания были даны давно, и за ними ничего не последовало. Я был бы рад получить от Вас советы и наставления насчет издательских дел, контактов и пр. У меня нет друзей в литературном мире, в России я не знал никого, кто сейчас здесь сколько-нибудь заметен. Даже с Аллоем, издавшим Ходасевича [невольная неточность; Владимир Аллой (1945-2001) был только причастен в изданию моего Ходасевича на правах сотрудника La Presse Libre; я не знал об этом; — 2010], я не был знаком в Ленинграде. Тутошняя (очень густая) литературная публика встретила меня в целом настороженно, что вполне понятно: характер у меня мягкий, а литературные принципы твердые, и я не могу хвалить то, что не могу (Каганскую, например). Словом, на Ваше осторожное замечание об “еще одном добром знакомом в Иерусалиме” я отвечаю предложением дружбы. Излишне говорить, что мой интерес и симпатия к Вам бескорыстны, и если сейчас я в чем-то ищу Вашей поддержки, то первое ничуть не обусловлено вторым. То, что мы не во всем согласны, не помешает делу. Я всегда рад признать свою неправоту, ибо выше всего ставлю добросовестное стремление к истине и взаимопониманию. Ваше письмо и Ваши сочинения говорят о том же.
Спасибо за Ваши поправки и замечания. Постараюсь их использовать как можно полнее.
Не собираетесь ли в Европу или в Израиль?
Буду рад любому известию от Вас.
Искренне Ваш
Юрий Колкер
Я надеюсь, что Вы разберёте мой почерк. Я старался писать аккуратно. Моя машинка как раз на днях сломалась.
Ю.К.
21/02/85 [продолжение того же письма]
Еще два слова об Островах. Составители — А. Антипов (В.Э. Долинин), С. Нестерова (С. Вовина), Э.М. Шнейдерман и я — работали вместе около года. Нас специально свели для этого занятия, со вторыми двумя я не был даже знаком. Вовина и Шнейдерман (~ 50) — филологи, пишущие стихи не одно десятилетие. Долинин (38) имел равный с нами голос на правах знатока самиздата и главного корреспондента (сейчас он отбывает 6 + 2 за участие в НТС). Иногда за него выставляла баллы Лена Пудовкина, его жена. Ибо мы оценивали в баллах каждое из 6200 просмотренных стихотворений каждого из 172 авторов (в антологию вошло 80 имён). Вся эта сложная процедура потребовалась потому, что каждый тянул в свою сторону, а были мы очень разные. Перетянул всех Шнейдерман — его труда и терпения там больше, чем любого из прочих. Им же написано короткое предисловие к сборнику. Я думаю, что при всех недостатках Островов, они всё же лучший на сегодня портрет бронзового века — лучше, хотя бы текстологически, антологии Кузьминского, где все свалено в кучу, и одно стихотворение может состоять из трех. Нами охвачены годы с 1949 по 1980. Мне удалось навести любопытную статистику на популяцию Островов, она должна появиться в Стране и Мире, в моем обзоре самиздата [Юрий Колкер. Острова блаженных. Вторая литература и самиздат в Ленинграде, журнал Страна и мир (Мюнхен), 1-2, 1985 (с грубыми искажениями)]. 40% участников оказались евреями! Нужно ли отмечать, что мы не руководствовались национальными признаками? Хотя и то правда, что каждый из составителей был немного евреем, — впрочем, двое (Вовина и Долинин) — православные, из лучших и достойнейших носителей этого имени. Для них национальность и в самом деле ничего не значила. А для нас со Шнейдерманом (ни в чём не согласных) любовь к русской поэзии перевешивала все пристрастия. Никто из нас не принимал участия в обсуждении своих стихов. Без обид не обошлось, но мы не поссорились и довели дело до конца… Еще в России я начал писать критический обзор ленинградской неподцензурной поэзии на основе Островов, но пока не могу его закончить [большой незвершенный очерк Вольноотпущенники вышел после моего отъезда в машинописном журнале Обводный канал (Ленинград), №6, 1984; — 2010].
На этом прощаюсь. Пожалуйста, напишите мне.
Ваш —
Юрий Колкер
Дальше — лакуна. Ответное письмо Лосева, если оно было, не найдено. Ниже следует письмо, по-видимому, являющееся ответом Лосева на моё утраченное письмо. — Ю.К.
DARTMOUTH COLLEGE
Department of Russian
HANOVER NEW HAMPSHIRE 03755
(603) 646-2070
25 июля 1985 г.
Дорогой Юрий,
я рад, что книжки [присланные с Юзом Алешковским, — Ю.К.] пришлись Вам кстати (и что дошли). А-то мне была просто невыносима мысль, что ленинградский интеллигент сидит там в Иерусалиме с пустыми книжными полками, а, может, даже и без полок.
Посылаю Вам ещё сантиметр полочного пространства. Второй экземпляр передайте, пожалуйста, Мише Хейфецу, которого очень бы хотел повидать. [Речь идет о только что вышедшей книге стихов Лосева Чудесный десант, 1985, — Ю.К.]
Если “22” напечатает статью об отце [то есть всё ту же мою статью о Владимире Лифшице, которую я уже забрал из Страны и мира и отослал в Континент, но еще не получил оттуда ответа, — Ю.К.], я буду рад — культурный журнал, хотя и срывается порой. Я терпеть не могу снобистский удешевленный структурализм для бедных Бар-Селлы (Зеев Змеевич Оборзелло). Конечно, “Континент” заплатил бы… А не отвечают они авторам — это у них такой принцип: я вроде старинный автор и друг, но мне никогда не отвечают.
Помнится, в прошлом письме Вы осторожно выражали несогласие с моими оценками Солженицына. Дорогой мой, хотим мы этого или не хотим, нас захлестывает политика. И антисолженицынская политика — самого вонючего качества, куда хуже солженицынской, при всей её жестковатости и однолинейности. Впрочем, тут сейчас такая влажная жара, что рассуждать на эти темы нет никакой возможности.
Как у Вас дела? Книжки [моей книги стихов Послесловие, Иерусалим, 1985; она как раз должна была появиться. — Ю.К.] буду ждать с интересом.
Ваш
Лев Лосев
Дальше — ответ Лосева на моё утраченное письмо. — Ю.К.
Dartmouth College Hanover New Hampshire 03755
Department of Russian TEL. (603) 646-2070
19 августа 1985 г,
Милый Юрий,
только что получил Ваше интересное письмо [не найдено, — Ю.К] и сразу же отвечаю. В самом главном я с Вами согласен: существует абсолютный барьер, граница понимания/непонимания, разделяющая поколения. Это такой непреложный, хотя и далеко не всеми, даже, скорее, очень немногими, признаваемый закон, что я подозреваю в нём нечто биологическое. Мы понимаем абсолютно всё в наших предшественниках, но полностью слепы, глухи к тем, кто идёт вслед за нами. Пушкин не понимал Тютчева, Толстой Чехова. А кого они из младших хвалили! Кого хвалит иной раз Бродский! Я читал как-то длинное частное письмо Солженицына с разборами нравившихся ему стихов. Те же стихи и мне нравились, но что он о них писал — бред.
Если уж с великими так дело обстоит, то с нами и подавно. Я и не пытаюсь показывать свои стихи людям старших поколений. Когда они хвалят — это, в лучшем случае, наощупь. И то, что пишут младшие меня, для меня лишь “опыты соединения слов” при помощи ритма [отсылка к названию книги Константина Вагинова Опыты соединения слов посредством ритма, 1931, — Ю.К.], смысла, бессмыслицы. Иногда мне очень нравится что-то — строка, образ, но я ловлю себя на том, что нравится мне это не новизной, как у моих сверстников или даже у давно умерших поэтов, а лишь отражением, эхом знакомого. Т.е. настоящее понимание поэтического нерва в вещах тех, кто моложе, мне недоступно. Как критик я воздерживаюсь судить о них. Кроме тех случаев, когда я убежден, что имею дело с хамством или шарлатанством.
Так что ежели мы в Ваших глазах “негативисты” (хорошо бы поподробнее), то Вам виднее [я сообщил Лосеву, что пишу статью под названием Лев Лосев и поколение негативистов, — Ю.К.].
Вышесказанное не означает, что я не признаю в искусстве вечных универсалий. Очень даже признаю. В частности, моё любое суждение строится, прежде всего остального, включая и формальный анализ, к коему как филолог я отношусь с большим уважением, на честной проверке своей первой реакции. Старо — ново, сильно — слабо, изящно — неряшливо, натуральный язык, обстоятельства или всё искусственно, выдумано: всё это для меня вторично. Перво-наперво: интересно — неинтересно. И, возвращаясь к универсалиям, я знаю, почему мне интересно или неинтересно: и в прозе и в поэзии произведение интересно, если автор одарен даром воображения, ВЫМЫСЛА, того самого, над которым мы и обливаемся слезами.
Проявляется же этот дар в прозе и поэзии по-разному. Вымысел в прозе — это способность рассказывать историю, т.е. протащить читателя через приключения — житейские, интеллектуальные, эмоциональные (а в главных случаях и то, и другое, и третье), на которые он сам, по недостаточности этого дара, не отважился бы, а то просто не догадался бы, что такое возможно.
Мне интересно читать Солженицына, а все остальное — мертворожденные словечки или неправильная историософия [—] малозначительно.
Далее, как критик, я могу попытаться и понять, и объяснить другим, почему мне интересно его читать, а Сашу Соколова неинтересно. Но я не могу себя заставить, чтобы было интересно читать Сашу Соколова, хотя я могу заставить себя прочесть страницу-две и оценить изобретательность, остроумие и проч.
Я назвал Солженицына просто потому, что он фигурирует в нашей переписке. Я бы мог сказать, что мне интересно читать всех т. наз. русских классиков и Джойса, не очень интересно Пруста, совсем неинтересно Беккета.
Вымысел поэта приносит другой плод, нежели вымысел прозаика. Поэт фиксирует своими словами новый сентимент. Это неуклюжее и неясное определение, но оно и не может быть ясным и уклюжим, поскольку ещё Жуковский сказал: невыразимое. Но то, что уже раз было выражено, не невыразимое. Поэтому не может быть хорошей подражательной поэзии. Если Вы правы и есть у меня стихи действительно от Кушнера, то это не стихи.
Иерархия тут не при чём. Можно быть настоящим поэтом, т.е. всегда называть своими стихами что-то новое, прежде не запёчатлённое в русских словах, но при этом быть всё же малым, даже крошечным поэтом, если сила (глубина? ширина? — в нашем словаре нет ничего кроме избитых пространственных метафор) нового сентимента недостаточна. Но это уж от Бога. У всех поэтов общий лозунг: кляйне абер майне.
Предисловие [речь о предисловии Лосева к его книге стихов Чудесный десант, — Ю.К.]. М.б. мне не следовало соглашаться с издателем и писать это предисловие. Но я написал его честно: и Горбовский, и все остальные названные восхищали и питали меня своими дарованиями в больший степени чем, скажем, более именитые современники — Ахмадулина, Кушнер, Окуджава (называю тех, кого всё же уважаю).
Может быть, Вам не стоило так скороговоркой расправляться с Хлебниковым, Введенским и вступаться за Померанца. Ну их, эти российские разговорчики “под водочку и закусочку” (Набоков), в основном, из двух слов: гений и говно. Ведь если я скажу Вам, как я думаю, что Хлебников — гений, Введенский — высокий талант, а Померанец — классический дилетант, не написавший в жизни ни одного эссе, ни одной статьи (то, что он пишет, вне жанра — это бесконечно выползающая колбаса, которую можно нарезать так, а можно и этак), то это будет так же голословно, как и Ваши замечания наоборот.
Центрист я тоже. И Солженицын только и делает, что пытается доказать, что он не -фоб и не -фил ни в каком из отношений, а центрист, центрист, центрист. И, если отнестись к нему не предвзято, он убеждает.
С огромным интересом жду Вашей статьи [моей статьи Лев Лосев и поколение негативистов, — Ю.К.].
Ваш
Л. Лосев
Окончание в следующем номере