Миниатюры
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 28, 2010
Юрий Ко
БЕРЕГА ЛЕТЫ НАШЕЙ
Миниатюры
Акварель
Молодая, со счастливой улыбкой на лице, стоящая в переливах солнечного света с ландышами в руках, поднесенными к груди. Мама.
Колесо из детства
Катится колесо от родного дома с белой яблоней у крыльца, мимо окошек с голубыми ставнями. Катится по пыльной дороге, оставляя за собой след босых детских ног. Катится мимо криницы, в переулок, мимо приземистого заборчика, обмазанного глиной, мимо зеленых ветвей абрикос, свисающих над головой, мимо вишневого садика с выбеленными стволами деревьев. Катится, подгоняемое детской рукой, через васильковое поле к реке с илистым берегом, с ивой над водой. Катится колесо памяти в заречные дали, бескрайние, с холмами на горизонте, с белыми облаками и солнечными брызгами в искристо-голубом небе.
Утро
Сладок сон в бабушкином доме для утомленного за день детского тела. Темно за закрытыми ставнями, прохладно. Тишина. Но к рассвету заголосят в отдалении петухи, забренчат ведра, подготавливаемые к утренней дойке. И чуть позже услышишь над ухом тихий, на уровне шепота голос: «Деточка, выпей молочка». И женская рука приподнимет твою голову, и ощутишь на губах вкус парного молока. Выпьешь, откинешься на подушку, и продолжится сон. И только позже, когда протянется через комнату солнечный лучик, отыскав брешь в затворенных ставнях, донесется со двора голос бабушки: «Лодыри, хватит спать. Время и бабе помочь». Выскочишь на залитое солнцем подворье. В одних трусиках, босиком. Земля хранит ещё ночную прохладу, на цветах петуньи, обвившей плетень, блестят капли росы. Качнет листвой слабый ветерок и по телу пробегут мурашки. Бежишь под стену пристройки, выставляешь солнцу оголенное тело. Рассматриваешь муравьиную трудовую суету под ногами. И замечаешь, как приятное солнечное тепло начинает наполнять твое тело. Отогреешься и спросишь: «Бабуся, а что делать?» И услышишь в ответ: «А ничего, внучек, наработаешься ещё».
Криница
Колодец питьевой воды стоял наискосок при соседском дворе. Глубокий был колодец, на барабане цепь метров на двадцать пять. Посмотришь вниз, только в солнечный день и увидишь отблеск озерца на дне, в пасмурный день в темноту взгляд упирается. Стоит очередь небольшая, бренчит ведрами. Барабан скрипит, на обратном ходу с натугой, и со стороны ворота блестит отполированный ладонями.
Как бабка в очереди случится, обязательно на быль сподобится. Там я в детстве и услышал историю о мальчике, упавшем в этот колодец. Во всех подробностях была история. Начиная с того, как наклонился бедолага, чтобы цепь передернуть да ведром зачерпнуть и, кончая тем, как мать слезами обливалась над колодцем, а потом и сама туда бросилась. Кто знает. Вода в том колодце и правду солоноватой была, с едва ощутимой горчинкой.
Вишни
Вишня. Чудесное дерево. И листочки, и ствол, и янтарный клей на его ранках. И свет под ним рассеян по-особому. Юношей я любил с книгой в руках подолгу лежать под его сенью. Но память бежит дальше, в детство.
К концу июня вишни наливались темно-красным соком. На столе вареники с вишнями. Наши детские мордахи и майки забрызганы вишневым соком. И мы через камышовые трубочки «стреляем» друг в друга вишневыми косточками.
В какой-то вечер дед выходил, брал в рот пару вишен и ронял: «Пора». И мы начинали бережно укладывать вишневый урожай. Бабушка накрывала заполненные ведра белыми ситцевыми косынками и завязывала узлами. Наутро, с первыми петухами мы с братом отправлялись на базар. Путь был недолгий – семь километров до райцентра. Часам к восьми поспевали. Весов не было, просили восемь послевоенных рублей за ведро. Много ли мало, но за два ведра получалось восемь булок серого хлеба. С ними и возвращались домой.
На следующий день собирали остатки урожая, и бабушка жарила пирожки с вишнями. Много масла растительного шло на их жарку, потому и готовила раз в сезон. Время было не сытное. Чертовски вкусными были те пирожки. Я и сейчас вспоминаю поход на рынок только потому, что за ним следовали пирожки с вишнями.
Хлеб
Хлеб городской выпечки в селе мало кто ел, разве что самый ленивый. Да и портился он быстро. Купленный в обмен за проданные на базаре фрукты, он шел на подкорм свинье.
Для себя пекли сами, в русской печи. Один раз в три недели. У нас этим делом заправляла исключительно бабушка. С утра она замешивала тесто в большом деревянном корыте. Накрывала тесто белой холстиной и ждала, когда будет готово. Топила русскую печь кизяком. Когда та набирала нужного жару, топить переставала. Рассовывала готовое тесто по формам и в особый момент, только ей и ведомый, отправляла всё в печь. Обязательно вместе с хлебом вылепит из теста для детей птичек всяких, и тоже в печь. Пока хлеб в выпечке, она вычистит корыто. Постепенно дом заполнялся хлебным духом. После печи хлеб остывал на столе. Запах его притягивал детей, и мы норовили тайком отщипнуть краюху. Остывший хлеб складывали туда, где замешивали, и накрывали большим льняным полотенцем. Так и хранился, пока не съедали. И не портился ведь, только корка присыхала. Запах хлеба того и вкус его помнить буду, сколько живу.
Замес
Глина в селе — первый материал. И на саман, и на обмазку. Обмазывали и полы, и крыши, и стены хозяйственных пристроек. Только в доме полы деревянные и крыша под черепицей. В остальном — глина. Но просто глиной не замажешь, требовался особый замес. Его делали на земле. Глиной засыпали круг диаметром метра три-четыре, высотой в локоть. Туда же засыпали несколько ведер лошадиного навоза. Заливали сверху водой. И приступали к замесу. Месили ногами. Закатишь штаны выше колен и давай месить. Детям одна забава. Под конец добавляли измельченную солому и окончательно перемешивали.
Недавно увидел глиняный дом. Хозяин разбирал его, расчищая площадку под новый. Спросил сколько лет дому. Услышал в ответ – с девятнадцатого века стоит. Вот тебе и глина, вот тебе и замес. Сам человек потрухлявее будет. А вот останки его в тысячелетия вмурованы.
Отец
Война его пощадила. Наградила четырьмя ранениями, но оставила жить. Жалостливая стерва была. От этой жалости и я на свет пошел. А его эта жалость до конца жизни промучила. Называлось это сахарный диабет третьей степени, причиненный обширным осколочным ранением в область поджелудочной железы. За это полагалась инвалидность, пенсия и пожизненные инъекции инсулина. Но он работал, пока ноги носили. Детей надо было поднимать. Ноги оказались не пожизненные. Вначале отрезали одну, затем и другую. Но и на протезах продолжал работать, фронтовой закалки был человек. Пока сердце не остановилось. Большой любви к детям сердце было.
Нечистая сила
Великий вождь отошел в преисподнюю. Свиное рыло радиоточки хрипело сообщениями совинформбюро и траурными маршами. Мама сидела под всем этим и тихо плакала. Отец спокойно чинил табурет и был сдержан. Дед, гостивший у нас в эти дни, подошел к маме и тихо сказал: «Дочка, перестань. У нас в роду ещё никто не оплакивал нечистую силу».
Библия
Мама родилась на территории Румынии. Нет, она не румынка. Её родители Севастьяновы и Алексеевы. Просто после первой мировой оказались под румыном. Так что росла и училась в атмосфере, где родной язык населения властью не приветствовался. Обучение только на румынском, учителя все румыны. Но в семье родной язык запретить невозможно. И по вечерам при свете керосинки отец, дед мой, устраивал свою школу. Книг на русском языке в доме – одна библия. Вот по библии и учил своих детей читать и писать на родном языке. И научил, всех до одного. К середине жизни мама помнила на румынском уже не более сотни слов. А вот школу отца своего пронесла через всю жизнь. Библия эта, букварь моей мамы, сохранилась в семье. Я её хранил как реликвию. Как реликвию и передал внучке.
Оберег от Зебры
Она носила из года в год одно и тоже платье в черно-белую полоску обтянутое по фигуре. В школе её за это звали Зеброй. Она знала, но платье не меняла. У неё была короткая стрижка с гривой надо лбом, выпуклые, как и её очки, оливковые глаза и обильные губы. Голос у неё был чистый и уверенный, а речь могла служить образцом русского языка. Она и была учителем русского языка и литературы.
Часто ловил я на себе её пытливый, вдумчивый взгляд. Будто что-то хотела разглядеть во мне. Нередко она ставила мне трояк за грамматику и при этом читала моё сочинение перед классом. Душевно читала, с оттенками. В результате появлялась в тетради оценка в виде дроби в пять третьих. Я делил в уме пять на три и не натягивал даже двойки. Но я любил её уроки литературы, совершенно не похожие на школьную рутину. Свободные, с полетом фантазии и одновременно проникновенные. Кто знает, если бы не она, моя учительница, стала бы русская литература оберегом моей души.
«Обдумывание» книги
Перечитываю «Перекати-поле». Останавливаюсь на «Слезах». Думаю: всего три строки, но какие! После таких строк и помереть не жалко.
Подскакивает внучка.
— Дед, ты что читаешь?
— Книгу.
— Ну а кто её написал, книгу эту?
— Назаров.
— А он какой?
— В каком смысле?
— Ну, грустный, смешной?
Застала врасплох, с трудом подбираю что-то отдаленное:
— Он вдумчивый.
— Дед, хватит вдумываться. Пойдем, попрыгаем.
Хватает скакалку и начинает прыгать. Запыхавшись, протягивает мне.
— Теперь ты. Давай кто дольше.
— Внученька, дед стар уже для таких попрыгушек.
Это бабушка. Вяжет внучке обновку и поглядывает одним глазом за нами.
— Тогда давай, разминайся, — не унимается дитя.
— Как это? – пытаюсь выяснить я.
— А вот так! – машет руками и ногами.
Пока я машу, она выставляет стулья в ряд.
— Хватит разминаться, делай как я, — и по-пластунски ползет под стульями.
Опускаюсь на пол, ползу вслед за ней, думаю: а какой он, действительно? вдумчивый, краткий, неохватный, глубинный, проникновенный?
— Сонечка, у деда кровь к лицу прилила, пожалей его, пусть отдохнёт, — роняет всевидящая бабушка.
Внучка, вздохнув:
— Отдохни, дед.
Возвращаюсь к книге, вчитываюсь. В башке козами скачут дифирамбы. Гоню прочь, вчитываюсь. Неслышно подходит жена:
— Ну что же ты глаза опять портишь у этого компьютера. Пошел бы и взял в библиотеке.
— В библиотеке нет.
— Ну так пойди в книжную лавку, здоровье дороже.
— И в книжных магазинах нет.
— Что же так?
— Потому что Литература, а не чтиво.
— Поэзия? Проза?
— Поэзия прозы.
— Так не бывает.
— Один раз лет на сто-двести случается и небывалое.
— Пушкин что ли новый? Или Достоевский, Толстой?
— Назаров.
— А, это его письма по несколько раз перечитываешь?
— Не всё сразу охватываю, боюсь упустить важное.
— Такой мудрый друг завелся?
— Учитель.
— Ты и сам кого угодно научишь.
— Это особый случай.
— Ну-ну, — и отходит в сторону.
Добегаю до конца книги. Мала книжица, да глубин жизни в ней не на один роман. Нередко случается, что в стремлении к возвышенному искристые брызги принимаем за бриллианты. А вот они, настоящие алмазы, добытые из глубины недр трудом тяжким и ограненные талантом недюжинным. И всеми корнями своими он в земле родной. А как сумел сохранить за долгие десятилетия на чужбине речь родную, сохранить во всей её сочности, с множеством оттенков и красок, только Богу одному и известно. Какое уж тут перекати-поле. Дуб среди равнины ровныя. Я знаю, о чем говорю. Мне приходилось жить среди инородной культуры.
Но какие мы с ним всё-таки разные. Он весь в земном. И только выдохнутое из души – Бох – свидетельствует о том, что там, за границей раздела земного и небесного в душе, как в подтексте, хранит он своё небесное.
Чужое и своё
Трудно стал выходить, как из запоя, из мира чуждой души, что проникает в мою душу через литературу. Раньше было проще – отбросил и забыл. А теперь вон как. И поэтому не стоит читать чуждого. Литературная дрянь, или даже её зародыш, впивается в душу, будто хищный сорняк. Цепляется за что угодно и как угодно, лишь бы пустить корни. И с болью выдираешь потом эти колючки. Знаешь, оставь там и погибнешь. И совсем другое дело, когда общаешься с тем, чем душа была вскормлена с детства, с тем, что взошло на отечественной ниве.
Ковчег
Ковчегом служит старый диван, добротный, немецкой работы.
Бабушка умирала на нём. Тихо, просветленно. Прилегла и сказала: дети, я ухожу. И отошла с легким вздохом, глаза смотрели в одну ей видимую высь. Никто из нас не решился эти глаза прикрыть. Так и положили в гроб.
Двадцать лет спустя на нём умирала мама. Умирала тяжко, агония длилась больше суток. Не было сил смотреть на лицо со следами ещё не остывших мук, и тело, завернутое в простыню, завезли в морг. За ночь произошла метаморфоза. Когда утром выдали тело для похорон, лицо мамы было просветленным, с едва уловимой улыбкой на губах, как у бабушки. Задыхаясь в рыдании, проклинал себя за то, что оставил её одну в эту ночь.
Ночь, не спится, жестко ложе ковчега. Тишина вселенская высасывает мысли и чувства. И только часы на стене легким шепотом подгоняют время. Скоро и мне в дорогу.
Лета
Всё ушло. И бабушкин дом, и вишневый садок, и заречные дали с белыми облаками в искристом небе. И родителей уже нет, и могильные камни мхом поросли.
Давно в селе не выпекают хлеб по домам. И колодезная вода не горечью слёз отдает, а химией и канализационными стоками. И стайки шпаны сменились кучками наркоманов. И бьёт теперь молодёжь больше ногами: и в живот, и в пах, и в голову.
И великая русская литература уже не оберег души нашей. Да и читать практически перестали. Рыночным идолам молимся. Что уж о книгах моих говорить. Всё канет в Лету, только она одна и останется. И ковчег, скользящий бесшумно по её водам.
Апрель 2010, Феодосия.