Отрывок из книги
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 27, 2010
Любовь Александровна Москвичёва
Германия, рассказанная сыну.
Отрывок
РЕЙХ
Двери закатили.
Людей, как в бочке сельдей. Полумрак. Только отдушина под крышей, шириной в доску, забранная решеткой снаружи. Я приземлилась на голый пол к двум девчонкам, поставила чемоданчик. Люди молчат. Лежат, сидят. Каждый наедине со своими мыслями. Куда везут? Что ждет? Страшно. От самого дома в душе поселился страх. С первого прочтения их приказов — расстрел! расстрел! — к немцам у меня такое же было чувство, какое со школьной скамьи вызывало слово “самурай”.
— Проехали Жмеринку!..
Останавливают, откатывают двери. Среди поля. Выскакиваем с высоты. Охрана рявкает. Хальт, хальт. Сами бегут вперед, а ты садись вдоль состава. А день! Все видно. Люди садились, я писала стоя. Чтоб задницу не оголять. Состав огромный, мы ближе к середине. Пописала быстренько, и в вагон. Вдруг стрельба.
Я оглянулась — в нас, что ли?
Согнувшись, бежал парень. Петляя, как заяц. Но куда убежишь в поле? Упал. Может, от пули. Но, может быть, пополз.
Тут же закрыли нас, повезли дальше.
На одной остановке увидела парней — говорили по-украински, но в странной зеленой форме… Голубые трезубцы. Из вагонов им кричали, они отворачивались, смотрели в сторону. С винтовками парни. Один совсем молодой…
Ночью шум, перестрелка. Крики.
— Партизанен! Партизанен!
Напали на передние вагоны, пассажирские, там немцы ехали в отпуск. Парни, которые смотрели в отдушину, с удовлетворением сказали, что были раненые.
*
С детства мечтала о Европе, но никогда не думала, что попаду в нее так. В вагоне для скота.
Пахло ли заграницей?
Дезинфекция отшибла обоняние мне на три года.
Лодзь? Почему—то упорно кажется, что Лодзь.
Значит, уже за Варшавой.
Состав остановился. Дверь откатили. Выпускают свободно. Немцев нет. На душе неприятно. Сразу почувствовала что-то страшное.
Прямо за железной дорогой городок. Там туалет. Серый, бетонный, круглый такой. На площади.
Городок чистенький, как вымытый. Домишки не наши. Людей нет. Я влетела в один дом — никого. Все брошено: еда на столах. Забежала в другой — лежит женщина. Худая, желтая. Я ей по-русски. Я из эшелона! Спрячьте меня! Она мне на смеси польского, украинского, русского. Детка, немцы всех выгнали. Кто останется, заберут в концлагерь. Беги в эшелон свой и не высовывайся. Я снова: спрячьте! Спрячьте! Женщина мне — это не первый ведь раз приходит эшелон. Всех схватят, кто будет не в вагоне. Это у них такая акция. Всех выгоняют из домов, потом, после проверки, снова впускают. А вы — вы почему остались? Я умираю. Не хожу. Не встаю уже. Больше никого тут, я одна.
Я в туалет вскочила: скорее в вагон, девчата!
Другая станция. Всех ведут в душевые. Прямо у вокзала. Пренько! Пренько! Быстро! Быстро! Гонят, как скотину. Ни мыла, ничего. Страшно воняет дезинфекцией. Вода или холодная, или горячая, никаких кранов, чтобы смешать. Вдруг никого в душевых. Стала искать, куда спрятаться. Выходит поляк:
— Никс! Концлагерь! Беги отсюда, заберут! Тут спрятаться негде.
*
— Раздеваться!
Вещи швыряли в кучу. Уже насторожило. Куда идем? Когда разделись, что-то заставило поднять голову, а там за стеклом выше нас немецкие солдаты — смеются.
Осмотр. А у меня губы как сожженные. Я доктору показала тюбик, все время в руке держала. Он сказал — гут. Иди.
После доктора в баню. Тут пастой мажут голову. Одной девушке немка отрезает волосы — волосы загляденье, ниже колен, она в них завернулась.
Загоняют в комнату без окон. Пускают какой-то газ. Вой, крики. Сразу стало мутно-мутно. Задохнемся, подумала я. Тут нам конец!
Потом выпустили.
Можно было отмыться под душем от их пасты.
Девушка с отрезанными волосами попала в один лагерь со мной. Вера Гайдук.
Потом погнали под дождем, который сыпет как-то не по-нашему. Я оглянулась — толпа сзади длинная, как колбаса.
Пригнали в лагерь. Сошлась с подругами. Двумя Зинами. Там в бараке (Зины останавливали: опасно!) я написала на стене:
Москва, наше солнце, мы к тебе вернемся!
*
Из этого лагеря отправляли дальше. Грузовиками. Грузили грубо, как скот. Выбирали тех, кто покрепче. Мы прятались. Немец вскакивает:
— Шнель, шнель!
Мы:
— Йа, йа!
А сами под сено. Закапывались. Втроем. И правильно делали — всех отправляли на подземные заводы, которые потом сильно бомбили.
Осталось нас совсем мало. Погрузили, повезли. Грузовик крытый, сзади в щели видели — дождь и горы.
Северная Вестфалия.
Город Люденшайд. В 1991 стал побратимом с Таганрогом, что можно понять, много наших там было…
В лагере нас встретили девушки, среди них высокая худая блондинка Женя Лапко, Женя-матерщинница. Женя нас веселила:
— Эй, хер?
А немец важно:
— Йа, йа…
Из Мариуполя девчонка. Портовая. Худая, длинная. Красивая.
Двухэтажные кровати — как эти, что сейчас в моде для детей. Разместились. И спать — уставшие, мокрые…
Утром выдали “OST” на грудь пришить. Белые буквы на синем фоне.
И на работу.
Так и пошло.
В 6 утра:
— Ауфштеейн!
Кружка чая. Травяного. Пахнул мятой. Хлеб выдают на сутки — до следующего утра.
У порога нас ждал немец в гражданской одежде. Построение.
И уводят на фабрику. Строем.
По тротуару не разрешалось ходить. По дороге водили. В Люденшайде две дороги было до лагеря — верхняя и нижняя.
Приводили-уводили…
Девушки наши разбились по группкам. Мы организовалась втроем, я и две Зины. Зина Золотухина — папа у нее работал в больнице, главврачом или завхозом. У другой Зины, кажется, Глушенко, мама — учительница. К нам примкнула Вера Некрасова, брат у нее летчик.
В обед полную миску наливали, я девочкам отливала, потому что не могу весь литр сожрать. Я всегда ела немного. Что за суп? Протертый, как кисель. Картошка, брюква, зелень какая-то. Конечно, приятней, чем воду хлебать.
Лагерь располагался в доме. Хозяйка здания красивая, но очень толстая. Те, кто арендовал здание, ей, наверное, платили.
Электротехническая фабрика, где мы работали, принадлежала хозяину, которому было лет 90. Старик Любольд.
Пожилой немец на фабрике, который распределял работы, был похож на актера Габена, и я решила, что он из полиции.
В первый день меня и девочек поставили на сверла. Маленькие сверлильные станочки. Потом дали проверять кольца. Перебросав их, я не нашла ни одного брака. В последующие дни заставили перебирать партию колец с бакелитом — очень много было бракованных. Я решила, что бракованные нужно отбирать, что и делала. Послали с провожатым проверить части формой. Три духовых шкафа с разной температурой, но все на одно время. Там немецкие парни — очень развязно себя вели. Сказала, что будут виноваты в браке. Сразу поутихли. Пришли за мной и за частями, понесли снова на свою фабрику.
Поставили на шлифовку. Шлифовать часть. День поработала, на второй завязала себе рот мокрой тряпкой от стекла и пыли. Станок был токарный.
Потом на сверла.
Сверлила средние части.
Три раза попала под винт, вырвал волосы. Один раз — до крови.
В лагере меня сначала к батарее положили. Наверху украинская девка лежала, не мылась. Как прыгнет, так хоть умри. Я ее учила — нужно мыться, стирать. Не слушала, сердилась на меня. Я заставила ее поменяться со мной местами. Все прошло без ссоры, а после освобождения она благодарила меня за уроки гигиены.
Были две сестры Бабенко. Утром я не стала есть, хотела, чтобы хлеб за хлеб зашел. Накопить. Пришла с работы — хлеба нет. Все молчат. Одна Бабенко говорит:
— О, распустыла сопли. Хлиба нема. Переспишь, и снова будет тебе хлиб. [Когда кончилась война, Бабенко говорит вдруг — а твой хлеб я зъила. — Украла. — Ну, украла. — Как же ты могла? Да я сидела, робить нечего было, полезла шукать и нашла твой хлеб. И зьила. Ну и шо?]
Привезли большой сверлильный станок с кожухом. Белого цвета. Поставили работать с водой. Шла эмульсия. Фартук одевался, холодно. Открывается, вставляется часть. Нарезать резьбу. Немка работала на нем, Эльза:
— Не надо работать на этом, ты у меня забираешь зарплату.
Мне ничего, а ей зарплату меньше.
— А что мне делать?
— Делай плохо. Дави. Будет брак.
Мастер говорит мне, как надо делать. А я давлю. Вместо резьбы брак. На счастье мое муж хозяйской дочери Тильман — у него завод в Граце был, и он забрал эту Эльзу туда. Со станком вместе. А часть эту перестали делать. У него в Граце была фабрика, и он перевозил все новое туда, потом уехал сам с семьей.
Поставили меня на фрезерный станок. Работать легко, но точность нужна. Освоила, что и как, но малышка наша, цыганочка, попросила ей показать, а потом сама стала работать на нем. А меня перевели в нижний цех. Тут станки с грушей, и два автомата. Работа — выбивать из бронзовой ленты матрицы грушей. Ногой нажал, железо выбивает. А ты эту железку держишь. Пальцы отбить можно. Мастер смеялся, говорил, что здесь не один остался без пальцев!
Он был очень широк в плечах, короткие ноги, а руки ниже колен. Этот гориллообразный мастер Клеве заставлял меня отмывать части от стружки в ацетоне. В бак руки погружались выше локтей. После ацетона руки были белые-белые. Никто не мыл части в ацетоне, только я. Начала кровь идти из носа. Однажды, когда я мыла в ацетоне, вдруг открывается дверь — Любольд, хозяин. Смотрит. Ничего не сказал. Повернулся и ушаркал. Но может быть увидел мои руки, потому что бак с ацетоном после этого исчез.
В этом цеху изредка работала Марихен, очень веселая немка. Марихен первой стала со мной разговаривать. У нее была дочь. Она мне подарила шикарную дочкину кофту, новую. Я не понимала, за что ее ругали. Марихен улыбалась:
— Гут, аллес гут!
Кофта вызвала фурор и на заводе, и в лагере. Анни Черная стала просить ее, обещая мне взамен другую. Вера Некрасова тоже — до слез. Сказала, что нитки очень хорошие, гарус, что она ее спрячет. И я отдала Вере.
Сначала нас выпускали в город — гулять по дорожке, где площадь. По пять человек. Со мной никто не хотел идти. Как со мной пойдешь, так полиция зацапает: не имеете права здесь ходить. И отправляли обратно в лагерь. Никого не зацапают, а пятерку, где я, — каждый раз.
Потом перестали пускать.
В лагерь пришел русский. Кажется, Петров. Под видом, что переводчик, но на самом деле из ностальгии. Бывший офицер, который остался в Германии после первой мировой. Сказал нам, что женат на немке, магазин у нее. Что очень несчастлив. Живет при ней, как работник. Детей у них нет, она очень его унижает, не считает за человека, особенно с тех пор, как фашисты пришли… Что очень тоскует по родине.
После этого посторонних в лагерь не пускали.
Этот русский дал нам книгу “Красные листья”. Все ее прочли. Единственная в лагере была книга и о русских. Жених там был у девушки, и он проследил, что ходит она не в церковь, а на сборище, что назначена невестой Христу. Сектанты входили в раж, устраивали оргии. Он вызвал полицию, и всех арестовали, а невеста была спасена.
Пришел на фабрику полицейский. Наш Любольд с пеной у рта ругался с ним. Оказалось, что полицейский явился за нами, чтобы мы для нашего устрашения присутствовали на казни советского парня, который в своем лагере убил немца-дежурного. Любольд сказал, что мы должны работать, а не развлекаться.
Парня повесили без нас.
В конце 1942 года Нина Гармаш сказала, что беременная. Нужно к доктору. На фабрике и в лагере считалось, что я более эрудированная в этих делах. Я ее повела. Старый-старый гинеколог. Стал со мной кокетничать:
— Ах, Шиллер-локоны…
Нину Гармаш смотреть не стал:
— Сколько у нее?
— Сколько у тебя?
— Четыре месяца, — говорит.
Он поверил, позвонил на фабрику и подтвердил, что ее нужно перевести на легкую работу.
А потом девки сказали, что у Гармаш просто менструации.
И получилось, что я умышленно соврала.
Спалось в лагере плохо, было душно. Что снилось? Дом снился. Тосковала по дочке. Женя Лапко — единственная из девочек мне сочувствовала. Мне казалось, что у нее не было мамы.
1942-й, поздняя осень, к зиме уже. Какой-то ажиотаж в зале. Выглянула в просвет над батареей — там вальяжный немец, на груди значок со свастикой. Весело поворачивается, отвечая на вопросы девушек из других фирм:
— Когда мы домой поедем?
— Как только кончится война. Скоро.
Я высунулась и громко сказала:
— Война кончится через три года, а когда домой поедем — неизвестно!
Немец пришел в такую ярость, что просто задушил бы меня. Ругался страшно. Сказал, что я уже на примете. Что дорога мне в концлагерь.
Девчат мое предсказание тоже не обрадовало, но весной 1945-го они вспомнили этот эпизод, и Женя-матершинница из Мариуполя все приставала ко мне: ну откуда ты могла знать, что только через три года?