О мастере устной словесности Юрии Олеше. Окончание
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 24, 2009
Ирина Панченко |
Свобода раскрепощённого воображения
(О мастере устной словесности Юрии Олеше)
Окончание, начало в №21, продолжение в №23
Словесное портретирование коллег
Мировая “афористика” предполагала письменное закрепление остроты. Юрий Олеша после 1931 г. вынужденно уходит от самой возможности такой фиксации, но устно продолжает острить. Более всего шуток, острот, афоризмов он создаёт о литераторах, своих современниках:
“Таланты всегда водятся стайками” .
Необычный и парадоксальный ход мышления поэта Пастернака во время беседы Олеша передавал таким образом:
— Пастернак разговаривает “алгебраически”: в процессе мышления и изложения он опускает посредствующие формулы и произносит только несколько опорных “цифр”, а затем приводит результат.
О раннем Игоре Северянине Олеша тонко заметил: “Он шаман, а мог бы быть пророком”.
Виктора Шкловского называл “бритым Сократом” .
– Федин ? – спрашивает он как бы себя. — Это заложник высокой эстетики .
С Кавериным, с которым его связывали узы дружбы, Олеша добродушно шутил:
“Каверин, зачем вам писать? – Ведь вы уже научились”.
“Вы знаете, как рифмует Демьян? — спрашивал он у всех. – Он рифмует “пять” и “двадцать пять”. – И сам по-детски смеялся своей выдумке.
Олеша “предлагает зайти в ресторан ВТО и выпить, – вспоминал Лев Славин. –Я отказываюсь и объявляю, что я “сгусток воли”. Он хохочет и кричит, что я “стакан рефлексии” .
Юмористический портрет Фадеева с натуры был у Олеши очень выразителен:
“– Юра, здравствуй! – костлявые уши Каренина, хохот. Секунда, и он уже тебя не видит и через твоё плечо кричит:
– Валя, здравствуй!”.
О писателе Х., который вскоре застрелился (очевидно, и на сей раз речь шла о Фадееве), Олеша сказал с удивительной прозорливостью: “В нём есть подспудная честность. Как пороховой погреб. Если она взорвётся, он погибнет”.
Об остро переживаемых смерти и похоронах Э. Багрицкого:
“Первая могила нашего поколения”.
Юмор Олеши далеко не всегда был мягок и добродушен, порой его реплики были обидны, порой – жалили зло и больно.
“Когда я, – вспоминает Прут, – в кругу друзей отметил, что Володя Соловьёв [литератор – И. П.] никогда ни при каких обстоятельствах ни перед кем не лебезил и никому не кланялся, Олеша [сам будучи невелик ростом – И. П.] не удержался от возможности зло сострить:
“А мы это просто не замечаем. Володя такого малого роста, что его низкий поклон у другого показался бы нам едва заметным кивком”.
Уступчивый, деликатный Олеша становился агрессивным с людьми, вызывающими у него враждебность. Ссора с Валентином Катаевым в их зрелые годы зашла так далеко, что Олеша, не сдерживаясь, обнаруживал прилюдно свою неприязнь к бывшему другу, опускаясь до брани:
“Если пропустить большой шампур через подъезд, где живёт Катаев,
получится отличный шашлык из мерзавца!”
Литераторы свидетельствуют, что Олеша мог быть ещё более беспощадным.
“Году в тридцать шестом, если не ошибаюсь, – писал С. Довлатов с чужих слов, – умер Ильф. Через некоторое время Петрову дали орден Ленина. По этому случаю была организована вечеринка. Присутствовал Юрий Олеша. Он много выпил и держался несколько по-хамски. Петров обратился к нему: “Юра! Как ты можешь оскорблять людей?!” В ответ прозвучало: “А как ты можешь носить орден покойника?” .
Порой ирония и презрение Олеши обрушивались не на отдельную личность, а на всю писательскую братию: “Однажды, стоя поздно вечером перед писательским домом в проезде Художественного театра и взглянув на шесть этажей тёмных окон, он поднял кулак и закричал: “Бальзаки, где вы? Почему не рычите над своими рукописям? Где вы болтаетесь, Бальзаки?!” (С. Герасимов)
Однако каким бы саркастически острым ни был порой юмор Юрия Олеши, необходимо помнить знаменательную фразу, которую от него услышала молодая Ольга Лепешинская, танцевавшая в балете по сказке “Три Толстяка” нежную и отважную девочку Суок: “Злой язык не значит злое сердце”.
Давать вещам другие имена
Олеша гордился своей наблюдательностью, своим метафорическим мышлением, талантом “давать вещам другие имена”, переименовывать вещи, обнаруживая их неожиданное сходство. Он делал это и на письме, и в устном слове. Сила воображения Олеши, “способная рождать метафоры”, особенно восхищала писателей, которые, как никто другой, могли оценить этот дар Олеши. Филолог З. Паперный вспоминал: “Олеша любил неожиданные уподобления. Глядя на открытую банку с красной икрой, сказал: “Пожар”. Банку с красным перцем назвал общежитием гномов – с пламенно-красными лакированными плащиками. Как-то заметил: “Троллейбус сзади напоминает портрет Чехова: два окна – как стёкла пенсне, а верёвка от дуги как шнурок”. Если бы Олеша этого не сказал, наверное, никто бы другой до такого сравнения не додумался”.
Интересный случай рождения устного метафорического образа у Олеши описал в книге “Литературные коЛЛажи” И. Боярский, который был тому свидетелем. Однажды, рассказал Боярский, литератору Вениамину (Вене) Рискину – верному Санчо-Пансе Юрия Карловича – поручили написать текст эстрадного номера для актёра московского Еврейского театра. ( Дружба Олеши с Рискиным была столь крепка, что ироничный Михаил Светлов, ещё один известный московский остроумец, посоветовал художнику Иосифу Игину тему для дружеской карикатуры – Сикстинская мадонна, у ног которой вместо Варвары и Сикст – Ю. Олеша и В. Рискин).
Рискину выделили номер в гостинице “Москва”. За неимением у Рискина бумаги, администратор выдал ему большой лист ватмана, предназначенный для выпуска стенной газеты гостиницы.
“Когда через несколько часов Юрий Карлович пришёл проверить, что успел написать Веня, увидел на полу лист ватмана, исписанный мелким почерком на еврейском языке, он спросил:
– Веня, зачем ты рассыпал чай на бумагу ?”
Метафоры роились вокруг Олеши. Он не представлял себе жизни без метафор.
Удивительно, какое большое число друзей, просто знакомых слышали и на всю жизнь запомнили тропы Олеши.
“Вошёл неизвестный в маске”, – воскликнул Олеша, когда сиамский кот по кличке Мисюсь просунул свою наполовину чёрную мордочку в дверь” (Л. Никулин).
После успеха в Москве в театре Вахтангова своей инсценировки “Идиот” по роману Достоевского Олеша рассказывал Озерову: “Я шёл раскланиваться мимо актёров, лица которых пахли земляникой. Как я люблю этот запах театра, запах моей молодости!” (Л. Озеров).
В “Алмазном венце” Катаев вспоминает, как уже тяжело больной, на пороге смерти, Олеша сказал врачам, переворачивающим его на другой бок: “Вы переворачиваете меня, как лодку”. (То, что Катаев написал в книге об этой поздней по времени метафоре Олеши, которую он никак не мог из-за их ссоры слышать сам, а значит, повторил других, говорит о том, что Валентин Петрович не был равнодушным к Олеше до самой его смерти, восхищался его талантом и, несмотря на их распрю, продолжал издали интересоваться судьбой Олеши).
Женские образы
В “Алмазном венце” Катаев написал о писательской зоркости Олеши в пору их дружбы, их юности. Уже тогда, в начале ХХ века, Олеша талантливо “умел увидеть то главное, на что не обращал внимания никто другой”. Это было внимание к детали, которая раскрывала сущность: “… Я тебе могу в одной строчке, – говорил Олеша Катаеву, – нарисовать портрет синеглазки: девушки в шёлковой блузке с гладкими пуговичками на рукавах. Понимаешь? Пуговички белые, без дырочек, гладкие, пришивающиеся снизу. Очень важно, что они именно гладкие. Это типично для всех хороших, милых, порядочных девушек”.
Олеша чрезвычайно уважительно и восторженно относился к женщинам, был их неизменным и чаще всего платоническим поклонником, любил дарить им изысканные комплименты. Мультипликаторы В. Брумберг и З. Брумберг вспоминали, что когда Олеша приходил на студию мультфильмов, он, прежде чем войти в режиссёрскую комнату, подходил к зеркалу: “Иду к дамам, надо отразиться” .
Поэт Лев Озеров был свидетелем того, как Олеша сказал приветливой официантке “Националя”: “У вас волосы цвета осенних листьев”… “На ваших часах время остановилось, с тем, чтобы полюбоваться вами”.
Брумберги запомнили, как, увидев на студии проходившую по коридору художницу, Олеша заметил: “У неё шёлковая походка” .
При этом понимание женской красоты у Юрия Олеши было достаточно широким. Если в одном случае в него входили изящество, элегантность, то в другом – это могла быть пышная здоровая плоть.
Софья Богатырёва рассказала историю, как Юрий Олеша вместе с составителем и редактором книг для детского чтения Иваном Халтуриным разыскали “необычайно красивую, по их словам, женщину, которую они окрестили Мадонной-в-Вешняках. “Мадонной” они восхищались платонически, как моделью для художника, и ежедневно ходили ею любоваться”. Каково же было удивление юной Богатырёвой, когда “несравненная красавица”, которую ей однажды представился случай лицезреть, оказалась “здоровенной рыжеволосой бабищей с могучими бицепсами”. Это была продавщица в шумной пивной в Вешняковском переулке. “Когда… я не сумела должным образом высказаться о её неотразимости, – продолжала Софья Богатырёва, – мне объяснили, что я ничего не смыслю в женской красоте”.
Устный автопортрет
Из отдельных метафор, рассказов-импровизаций, фантазий Юрия Карловича
легко складывается мозаичный устный автопортрет: ведь лучше всех он знал самого себя. В этом портрете, говоря словами Александра Гладкова, как и во всей книге, находим “смесь литературы и человеческой боли, позы и искренности”. Портрет начинается с отрочества и юности писателя, и заканчивается последними годами жизни. Интересно представить этот автопортрет-коллаж в виде отдельных высказываний Олеши разных лет:
“Мир делится на окончивших Ришельевскую гимназию и не окончивших её”.
“В одну из трудных в бытовом отношении вёсен Олеши, гуляя, сидели на скамейке сквера. Солнце, весенний щебет, зелень… Ольга Густавовна (жена) утомлена, расстроена, жалуется.
– Почему у тебя всё так плохо? – возмущённо спрашивает Олеша.
– А что у тебя хорошего?
– У меня деревья распускаются.
Огромную ценность в глазах Олеши представляла литературная работа: “как хорошо проснуться рано утром и сесть за машинку, блестящую, как солнце”.
Олеша любил Бетховена. Он говорил, что в бетховенской симфонии ему слышался голос судьбы:
– Это стучится судьба. Ты слышишь: ту-ту-ту…”. (Б. Бобович). Многие находили внешнее сходство Олеши с Бетховеном. “Он был похож, я убедился, на Бетховена”, – писал В. Шкловский в своей книге воспоминаний об Олеше. “В Олеше было что-то бетховенское, мощное, даже в его голосе”, – вспоминал Паустовский .
Олеша умел обратить на самого себя чувство юмора. Памятливый Прут запомнил такую вот выразительную историю:
“Однажды восторженный почитатель говорил Юрию Олеше:
– Когда вы назначили мне встречу в холле гостиницы “Москва”, я был озадачен, так как прежде никогда вас не видел. Поэтому спросил у мужчины, который, мне казалось, ждал кого-то:
– Вы Юрий Олеша?
Тот мне ответил:
– Нет, увы!
Тогда с тем же вопросом я обратился к другому, а тот сказал:
– Нет, упаси Господи!
Это доказывает, что, по крайней мере, один из них вас читал.
– Да! – ответил мечтательно Олеша. – Но который?..”.
“За много лет до этого [своей смерти] Юрий Карлович однажды обратился к Арье Давыдовичу, или, как называл его Михаил Светлов, Арье Колумбариевичу, служащему Литфонда, который, кроме подписки на газеты и журналы, ещё ведал писательскими похоронами. “Слушайте, Арий, сколько Литфонд отпустит на мои похороны?” – “Вы лауреат?” – “Нет”. – “Член правления?” – “Нет. Простой писатель”. – “Тогда так, оркестра не будет, но квартет устроим. Не будет Баха, будет Мендельсон. Одна подушечка на ордена и медали. Так, двести в общем”. – “Так нельзя ли эти двести сейчас выдать авансом, а я вам дам расписку, что после моей смерти никаких претензий к литфонду не имею?” – “Нельзя”, – погоревал Арье Давыдович, который дожил до того, что законно истратил на Олешу полагающиеся похоронные двести рублей” ( Б. Ямпольский).
Одесса. Ресторан в гостинице “Лондонская”. “Олеша высовывается из окна и делает знак старику — продавцу газет:
– Газету, пожалуйста.
Старик долго глядит в окна и, наконец, кричит:
– Откуда вы выглядываете?
– Я выглядываю из вечности, старик!
И как это было сказано! Не сказано – провозглашено!”. (Л. Никулин)
“Лето 1941 года. Одесса. Та же гостиница “Лондонская”. Сторож-портье рассказывает Паустовскому, как он уговаривал Олешу спуститься в бомбоубежище. Но он ни за что не спускается, а с места в карьер начинает шутить:
“Соломон Шаевич, — говорил он, — поглядывайте, чтобы во время бомбёжки немцы не побили те фонари, которые я описал в своей сказке “Три Толстяка”.
Паустовский во время встречи с Олешей в июле 1941 г. запомнил рассказ Олеши, автобиографические аллюзии которого были очевидны:
“Вот все… считают Диогена главой циников. А какой он циник: он робкий, бестолковый старик. Жил, между прочим, в бочке. От бестолковости. А бочка всё какая-никакая, а жилплощадь. За неё надо платить. У Диогена никогда не было ни копейки, ни драхмы. Хозяин бочки постоянно собирался выбросить старика из бочки за долги. Тогда Диоген шёл к друзьям и знакомым и начинал, краснея, просить: “Дайте, если будет Ваша милость, деньги на бочку”. Боже мой. Какой поднимался вой и визг! Нахал! Рвач! Циник!”.
“Всем своим образом жизни, – делился своими наблюдениями Тышлер, – он удивительно напоминал мне Диогена”. Думается, что это замечание Тышлера можно считать комментарием олешинской фантазии о Диогене.
“Поздней ночью Олеша явился в гостиницу пьяный. Однорукий швейцар, друг Олеши, держа его, пьяного, спросил:
– Але, ша, Але, ша, ну чего тебе надо?
– Мне надо счастья, привратник” (Б. Янковский).
В годы войны творческий кризис так и не был Олешей преодолён. Истоки кризиса следует искать в довоенных мрачных политических событиях, происходивших в стране, в драмах писателей и их семей (Олеша пытался помочь отправленной в ГУЛАГ вдове поэта Лидии Густавовне Суок-Багрицкой, старшей сестре его жены), в несправедливых претензиях критики, требовавшей от него писать по-другому и о другом. Всё это не могло не травмировать художника, породило в нём комплекс социальной неполноценности, стало настоящей трагедией. Горькая шутка Олеши “Никогда не думал, что умру среднеазиатским нищим”, кочевавшая среди знакомых, очевидно, относится к периоду жизни писателя в эвакуации в Ашхабаде. Оттуда молва доносила его остроты, “как всегда пышные, хотя и полные своеобразного, горделивого самоуничижения”, — вспоминал А. Гладков.
Юрий Олеша писал, зачёркивал, переделывал и переписывал свои рукописи, был бесконечно недоволен собой. Он пропускал сроки договоров, отчаивался, начинал пить. Лечился. Опять садился за письменный стол и… столь же безуспешно. Те немногие расссказы и переводоы с туркменского, которые Олеша написал в эвакуации, были опубликованы, но они ни в какое сравнение не идут с его талантливыми довоенными новеллами, в них нет неповторимой олешевской индивидуальности. Будто написаны чужой рукой.
И всё же… “он поражал всех глубиною и остротою своего видения мира, своего мышления и в те минуты, когда, нетрезвый, шутил за ресторанным столиком, когда лежал на больничной кровати, когда переносил тяготы войны и эвакуации” (В. Ардов).
Друзья любили, ценили, прощали слабоволье Юрию Олеше, сочувствовали ему. Но не могли ему помочь в его главной творческой драме – нереализованности его редкостного дара.
Зато в Москве, куда Олеша вернулся из Туркмении, он вновь становится завсегдатаем любимого кафе, к нему снова вернулась былая “фольклорная” популярность, над которой Олеша невесело подшучивал: “Я – акын из “Националя”…”.
Беседуя на литературные и общекультурные темы, Олеша по-прежнему не забывал рассказывать курьёзы, острить, шутить, в том числе и над своей особой. Самоирония была свойственна Олеше на протяжении всей его жизни. Художник Иосиф Игин, которому довелось в 1950-е годы рисовать Олешу с натуры, запомнил шутки Олеши над самим собой: “Старик и море… долгов”, “Лучшие минуты моей жизни, когда я слышу: “Напишите сумму прописью”.
С возрастом Олеша всё чаще обращался к теме смерти.
“Незадолго до смерти он несколько раз повторил мне одну фразу: “Я увидел себя отражённым в витрине и сказал: мальчик Юра, ты старик, мальчик Юра, ты скоро умрёшь…”, – вспоминал Ярослав Смеляков . Эти исповедальные слова Олеши по своему смыслу очень близки к проникновенным и драматическим строчкам поэта Арсения Арсеньевича Тарковского из его стихотворения “Актёр”, написанного в 1958 г. – времени близком к уходу из жизни Олеши:
Где же ты, счастливый мой двойник?
Ты, видать, увёл меня с собою,
Почему же здесь чужой старик
Ссориться у зеркала с судьбою…”
(Интересно, что Михаил Синельников в статье “Там, где сочиняются сны”, напечатанной в 2ОО2 году в седьмом номере журнала “Знамя”, высказывает уверенность, что именно это стихотворение дало первый импульс Андрею Тарковскому для создания талантливого кинофильма “Зеркало”).
Безоглядно тративший и не жалевший себя Олеша начал рано болеть. Для определения боли в сердце он, по свидетельству Л. Славина, нашёл такой “страшный в своей точности образ”: “Я почувствовал, будто кто-то вошёл в меня”.
Заболев серьёзно, Олеша сказал любимой жене: “Оля, неужели ты собираешься жить после меня? Я бы не смог” .
Одной из последних реплик в жизни Олеши стала фраза: “Снимите с лампы газету! Это неэлегантно”.
Метафорическое мышление Олеши тесно связывало жизненные итоги, образ смерти с ощущением творческого бессилия – подлинной смерти художника. В воспоминаниях очевидцев сохранился трагический сюжет (разнящийся лишь в деталях), который, очевидно, очень мучил Олешу:
“Лежу я где-то на чердаке, на рваном матраце, неукрытый, продрогший, и денег у меня нет. И приходит ко мне смерть. Пыльная смерть – на чердаке, с косой – и говорит: “Скажи, что ты умел делать в этой жизни?” Я отчаянно и гордо отвечаю: “Я умею всё называть другими словами!” – “Ну, назови меня”. “ И… что самое страшное? Я не могу её назвать” (М. Горюнов).
В книге “Ни дня без строчки” у Олеши есть миниатюрная грустно-ироническая притча о писателе и его “лавке метафор”, которую ему пришлось закрыть, потому что не было спроса на его запасы “великолепных метафор”. Жизнь не удалась.
Очевидно, что равно как письменным, так и устным сюжетом Олеши в последние годы становится сама драма его жизни, он превращает её в содержание своего позднего творчества, в великолепную по красоте трагическую метафору.
Пристальное всматривание в “изустное творчество” Олеши убеждает в том, что оно одной природы с его литературным письменным творчеством, что в нём задействована вся сумма художественных средств, которая использовалась Олешей, когда он писал свои лучшие произведения. Почему же он расточал свой талант на устное красноречие? Ведь, следуя справедливому суждению Александра Гладкова, “его (Олеши], внутренний масштаб всё же несоизмерим с этим застольным красноречием”.
Олеша был писателем, органически впитавшим в себя эстетику начала ХХ века. В его судьбе отразилась историческая судьба элитарной культуры “серебряного века”.
В 1930-е и последующие годы, вплоть до хрущёвской “оттепели”, эстетика Олеши резко расходилась с эстетикой, дозволенной государством. Она быстро стала казаться подозрительной. Её начали называть чуждой и враждебной социалистическому реализму. Причины изустности “метафоры” Олеши видятся в катастрофе культуры советского времени. Первоосновой изустности Юрия Олеши было его “литературное молчание” тех лет. И тогда главным эстетическим делом Олеши становится его изустная верность эстетике, которая изгонялась. Олеша до конца остался верен этому малому, но по-своему несгибаемому сопротивлению.
Неутомимый вдохновитель творческих натур, Олеша долгие годы щедро делился с теми, в ком он ощущал художественный вкус, своей любовью к искусству и красоте неожиданных ассоциаций и метафор. Борис Ливанов вспоминал: “За его столиком (в кафе “Националь” – И. П.) сходились самые разные люди. И все эти люди становились талантливее, соприкасаясь с Олешей. Каждый открывал в себе какие-то удивительные новые качества, о которых даже не подозревал до общения с этим неповторимым талантом. Обыкновенное московское кафе, когда в нём бывал Олеша, вдруг превращалось в сказочный дом приёмов неподражаемого Юрия Карловича. Да, Олеша умел преображать мир”.
Письменно не закреплённые самим автором, его тропы и образы ярко вспыхивали в беседах с друзьями и случайными собеседниками, в диалогах-монологах, приобретали самостоятельное значение в пересказах очевидцев. И письменная традиция воспоминаний сохранила малые искры погибшей эстетики. Это сполна можно ощутить прежде всего в коллективном московском сборнике “Воспоминания о Юрии Олеше”. Как замкнутые словесные образцы, они дожили до наших дней в книге “Ни дня без строчки” (1965) и “Книге прощания” (1999). Они замерцали и в поздней мистифицированной памяти В.Катаева в его книге “Алмазный мой венец”.
Юрий Олеша был верен своему творческому импульсу, своему главному кредо, сформулированному в одной из записей книги “Ни дня без строчки”: “Есть только одно ценное для меня качество у писателя: он художник, вдохновенный художник”. Олеша был и остался артистической натурой, вдохновенным художником до конца своей земной жизни.