Опубликовано в журнале Новый берег, номер 24, 2009
Серые ветви, удары глухие.
Это яблоки падают в конце ноября, и мы
подбираем их замороженными руками.
Мне показалось?
Или же ты, не отрывая глаз от земли,
что-то сказала?
Вроде бы так: “зло побеждает”.
Тихо сказала.
Будто за нами тайга. Будто мы камни в подол собираем.
У моря нет ни лебедей, ни светлых спален
У моря нет ни лебедей, ни светлых спален,
с кем мы по небу полетим и где мы ляжем?
Судьба, мой ангел, только в ней никто не в силах
ни позвонить врачу, в ответ – ни отшутиться.
Ты постареешь. Постареют эти руки.
У лебедей белеют ночи вместо пуха,
а у тебя нет никого в открытом сердце –
лишь глупый парусник с его попыткой к бегству.
J.R.
Я стала седой за короткую ночь, как пена на гребне волны.
Я слышу, как ходят по тонкой струне корабли, их белый оскал
плывёт предо мной.
Мне руки мешают с тобой говорить, мне руки бы эти,
как чёрные ленты, связать за спиной.
Когда бы ты знал, какой ослепительный холод внутри
(когда бы я знала, и траурных лент бы не приколола).
Истаял огарок – последнее, что могло темноту озарить.
Роза и память
Роза и память мимолётная,
память недолгая,
как жар болезни,
вдоволь росли вы, что брат и сестра,
обнявшись.
Ты ли, память как нить истончилась, ты ли,
роза,
по плетню, по ограде, у двери толпишься,
шапку в руках измяв, и взгляд
потупив?
Если жива – не отопрут, не впустят.
Мёртвая, ты не признаешь сада.
Мачты скрипят, а губ солоней – не скажешь.
Серое и голубое
Сегодня ты снова пришла ко мне и попросила купить
тебе какую-то одежду. Мы выбрали голубое и серое,
но ты всё стояла, опустив голову, повторяя: “мне это не идёт,
не идёт”. И я, вдруг, почувствовала, что и мои руки уже в морщинах,
как я могла бы этими руками примирить тебя
с обыкновенным куском материи? Да, никак.
Есть много стыда на свете, но самый неизведанный, пожалуй,
стареть на глазах у собственных матерей.
Как постскриптум
Когда потемнеют обрывы, и ты вспоминаешь,
и женщина рядом, когда закрывает глаза, хотя бы – обрывок?
Не ночь, не февраль – глухое паденье
туда, где уже не имеют значенья ни звук, ни молчанье.
И голос один продолжает себя, как постскриптум,
ещё по инерции силы срываясь на хрипы,
и ты, наклонившись над ней: над женой, над свечой, над ребёнком
лишь голос отверженный в мокром лице различаешь.
Лисица
Лисица моя днём не приходит. И ночью она не приходит тоже.
Какое ружьё убило её, и кто тот вор?
Пустует место наше на белом пляже, и, разве,
море синей с тех пор.
Как же это, Рыжик?
Я позабуду язык, который изобрели мы,
как горсть мелкой гальки, слова перебрав стократ.
А может, смерть нам восславить за то,
что не стали ближе?
Сегодня мне передали: ты невредим.
И в серебринах спин нет для тебя печали.
Возможен шторм
Возможен шторм, и братья не вернутся.
Тогда один другому говорит: “я не надену чистого, и в церковь
я, брат, сегодня ни ногой, а лучше поведу жену чужую,
с тёмной брошью, помнишь?”
Как не помнить!
Тогда над ним склоняется другой:
“Ты, брат, подумай, тебе чужая – будет мне родной,
надень-ка лучше блузу, сходи к священнику, спроси, как дальше жить,
и правда ли, что землю забываем, на самом деле, небо отворив?
А выйдет шторм – не выйдет, неизвестно, но дело сделаешь полезное, и мне
не надо будет браться за топор”.
На том и кончили.
А тихая жена всё брошь с груди зачем-то не снимает
Вот и ушли солдаты
Вот и ушли солдаты, и никого не стало.
Здесь они ели и спали, здесь же плевали на пол,
ты трогаешь лоб и губы –
ни польских тебе, ни русских.
Странное воскресенье, словно рука без пульса,
хозяйка, куда нам деться?
мы жить собирались долго,
клянёмся таким-то хлебом, такой-то водой – клянёмся.
Ты подожди, у леса свои голубые дали,
солдаты ушли, но волки
наверняка остались.
Ты будешь как яркий полдень,
с воротом нараспашку,
а кто-то войдёт без боя, и ты ему всё расскажешь.
Не крови и не насилья, а не солжёшь, не сможешь,
солдаты стоят и смотрят –
они и не уходили.
Камень
Лицо моё
всё в морщинах –
глубокие и долгие
текут они по щекам.
Нет места, куда бы ему упасть,
словно камню.
Родина,
что бесчувствие твоё
тому, кто не верит крови,
что равнина,
молчащая через край?
Птица здесь свою обретёт погибель,
человек, человека
уставший ждать.
Только камень,
брошен поверх,
не сгинет.
Лишь за то
положи лицо моё ладонь,
и пусть чайки
лают всю ночь над ними.
Колос
Хотя бы дождь пошёл,
покончив
с тяжёлым колосом во мне, унизив,
и чтобы,
как дети, безропотно упали зёрна.
И чтобы я, ступни порезав о половицы,
не натыкалась на угли их
и роговицы,
как в пьесе бедных.
Ты, мама, скажи мне что-нибудь под вечер,
когда слышны простые числа,
и с каждой капает ресницы
так незаметно.
Ты расскажи мне, что будем делать,
и сколько нитей
привязано к локтям и бёдрам,
и, если жатва,
которую
из них нам дёргать?
Обыкновенная война
Обыкновенная война
явилась мне с тазами и вёдрами, с коричневым
грохотом на дороге.
Старуха, заварившая кашу
играть в партизанские игры, – деваться ей особо некуда,
как ни банально звучит, повсюду одни руины.
Очевидно, нас убивали и ещё очевидно,
я боялась, что сначала нас разлучат, как читала не раз у Мерля,
а потому, от страха пыталась договориться с убийцами.
Чёрт возьми, что действительно это было?
Отец
Снилось,
отец, провожая до перекрёстка, сказал:
“всё, дальше пойдёшь сама”.
Его не пускали подростки.
Фонарь на углу освещал их смуглые лица в деталях.
Один тянул за рукав, другой –
по карманам искал документы и деньги.
О том, что он умер, не знали деревья,
и тот, что постарше – не знал.
Отец, натыкаясь на острое, падал и падал.
Но кровь не сочилась.