Опубликовано в журнале Новый берег, номер 23, 2009
“Он мучитель в жизни и в своих писаниях, действующий в них так же, как актер с элементами скоморошества”, – так характеризовал академик Д.С.Лихачев царя Московского Ивана Васильевича (1530-1584), прозванного за свирепый нрав Грозным. Однако шутовство никоим образом не ассоциируется с жестокостями и мучительствами. Зародившись в языческие времена и восходившее к грубо-развлекательной культуре трикстеров, оно возникает еще в искусстве синкретизма, где скоморох соединял в себе певца, музыканта, мима, танцора, клоуна, импровизатора. В русской народной культуре оно, по-видимому, укореняется еще в дописьменный период и уже в XI веке фиксируется в летописях. Неразрывно связанные с фольклором, скоморохи, объединившись в ватаги, странствовали по всей Древней Руси, потешая честной народ своим метким острым словцом, разудалыми песнями и зажигательными плясками. А потому Грозного если и можно назвать шутом и cкоморохом, как его иногда аттестовали, то скоморохом особым, свирепым, ибо царь этот отличался остроумием изувера, черным юмором и адской насмешливостью, которые привносил в свои многочисленные казни, до коих был столь охоч. Как же дошел до жизни такой этот палач на троне? Где берет свое начало его воистину инквизиторское шутовство?
Основные свойства личности (правы психоаналитики c Зигмундом Фрейдом во главе!) закладываются еще в детские годы. Обратимся же ко времени, когда Иван был малолетним, и прозвание “Грозный” еще не пристало к нему. На четвертом году жизни он лишился отца, великого князя Василия III Ивановича, на восьмом – молодой матери, Елены Глинской. Соперничавшие у трона бояре не слишком церемонились с венценосным отпрыском. “Люди из враждующих группировок, — отмечает историк В.Б.Кобрин, — врывались во дворец, избивали, арестовывали, убивали, не обращая внимания на просьбы малолетнего государя пощадить того или иного боярина”. Иван жаловался впоследствии, что тогда с ним обращались, как с убогим, ни в чем воли не давали, издевались над ним, заставляли делать тяжелую работу, а подчас даже забывали накормить. Особенно врезалось в память Ивану, как однажды боярин Шуйский вальяжно развалился в государевой спальне, демонстративно положив ноги на постель покойного отца.
Вспоминали же об Иване только тогда, когда на Русь наезжали иностранные послы – цесаревича облачали тогда в роскошные одежды, окружали пышностью, притворно выказывая смирение и раболепство; а кончалась церемония — поведение царедворцев разительным образом менялось, обнаруживая прежнее равнодушие. Небрежение бояр было для Ивана тем обиднее, что едва ли не с младых ногтей он с помощью благоволившего к нему митрополита Макария постиг божественную природу царской власти, ибо сказано в Писании: “…нет власти не от Бога, существующие же власти от Бога установлены”. Как же смеют они, холопы, не оказывать ему, Помазаннику Божию, должных почестей?!
Постепенно бояре стали, однако, втягивать Ивана в свои далеко не шуточные распри, заставляя принять ту или иную сторону. “В обстановке подслушивания и подглядывания, частых отравлений, — говорит французский историк А Труайя, — Иван начинает воспринимать жизнь, как хищный зверек, который учится преследовать свою жертву и наслаждается ее страданиями”. Это впоследствии он поймет, что властью сможет насладиться лишь тогда, когда причинит мучения другим. В ранние же годы, как об этом выразительно пишет историк С.Э. Цветков, “смерть кружилась вокруг своего маленького любимца, ходила за ним по пятам, склонялась над его детской кроваткой, заглядывала ему в очи…Слишком рано дано было Ивану ощутить на своих губах вместе с детскими слезами горький привкус небытия, почувствовать бренность человеческой жизни. И еще не постигая ее величия, он отлично понял ее ничтожество”.
Он получил от природы ум гибкий, бойкий и насмешливый, жаждавший выхода и до поры до времени дремавший. Вместе с тем сызмальства ему было так свойственно “затаенное чувство горькой обиды и негодования”, и эта “необходимость сдерживаться, дуться в рукав, глотать слезы питала в нем раздражительность и затаенное молчаливое озлобление против людей, злость со стиснутыми зубами”.
Освободившись от опеки старейших бояр, великий князь сразу предался диким потехам и играм, которых его лишали в детстве. Он отчаянно безобразничал — тешился мучительствами и забавами. И жертвами его царственной злобы стали поначалу не люди, а братья наши меньшие. Сохранились свидетельства о том, что юный Иван, лет этак в двенадцать, забирался на островерхие терема и сталкивал со “стремнин высоких” кошек и собак, с наслаждением наблюдая за их конвульсиями. Он выдергивал перья птицам, ножом вспарывал им брюшко, услаждая себя каждой новой стадией агонии. По словам В.О. Ключевского, “жалобный визг удовлетворяет живущую в нем темную жажду мщения, как если бы он предавал смерти ненавистных бояр”. Подобное “озорство” державного отрока надлежит рассматривать как ученичество, как первую репетицию будущего тотального террора.
Летописец сказал об Иване: “Он находился более чем часто в гневе и чрезмерной ярости…, был удобоподвижен к злобе, как по природе, так вместе и из-за гнева”. С ватагой сверстников: А.Вяземским, Басмановыми, Малютой Скуратовым, В. и Г. Грязных, в будущем печально известных опричников, — царь разъезжал по московским улицам, “скачуще и бегающе неблагочинно”, топтал конями людей, бил и грабил все вокруг. Пристрастились они и к охоте: много времени проводили в лесах, где с наслаждением травили зверей, с кречетами в руках преследовали диких лебедей. В азарте погони охотники начинают и “человеков ураняти” – нападают на близлежащие деревни, колотят крестьян, забавляются с девицами, пьют без меры. Об этом говорит и Псковская летопись того времени, где отмечается, что царь со своими спутниками “гонял” однажды по Пскову, причиняя большие убытки горожанам. Бояре при этом (на свою беду!) не только не порицали поведение распоясавшегося юнца, а наоборот, восхваляли Ивана: “О, храбр будет сей царь и мужествен!”.
Иван ерничал; как ряженый и скоморох, облачался в саван; ходил на ходулях, пахал вешнюю пашню и сеял гречиху – словом, откровенно валял дурака. Он рано научился обращать в шутку, игру, жизнь и смерть окружающих, рано осознал, что ему, земному Богу, дозволено все – и казнить, и миловать.
Первые казни начинаются с 1545 года, то есть как раз с того времени, когда Иван осознал себя самодержавным государем: “егда ж достигохом лето пятнадцатого возраста нашего, тогда Богом наставляемы, сами яхомся царство свое строить”. По приказу юного самодержца был схвачен и умерщвлен псарями боярин Андрей Шуйский – убитый пролежал на морозе нагим несколько часов. Очевидец свидетельствует, что после сего случая бояре стали “страх имети и послушание”.
Известно, что до своего венчания на царство в 1547 году Иван (по минутной ли прихоти или “за дело”) казнил восемь человек. Много это или мало? Историки утверждают, что это больше, чем было умерщвлено за все долгие годы правления его деда и отца.
После венчания на царство с великим князем происходит заметная и благотворная метаморфоза. Современники связывают ее с ужасающим Московским пожаром и бунтом 1547 года, когда мятежная чернь растерзала родного дядю Ивана, требуя также выдачи других его ближайших родственников по материнской линии. Иван, восприняв сие как кару за тяжкие грехи, убоялся гнева Божьего, “и от того царь великий и великий князь прииде в умиление и нача многие благие дела строити”.
Страх за содеянное внушал Ивану появившийся тогда при дворе священник Сильвестр, родом из Новгорода. Он пугал царя — как родители пугают детей, чтобы добиться их исправления, – рассказами о видениях, атаковал “кусательными словесами”, обличая его беззакония, предсказывал гибель Ивану и всему его дому, если он не проявит послушание. “После этого, — сообщает противник Грозного князь А.М.Курбский, — царь наш как бы покаялся и немало лет затем царствовал хорошо, поскольку он испугался Божьих наказаний”. Роль Сильвестра в управлении державой пространно характеризует летописец: “И был он всемогущ – все его слушались, и никто не смел ни в чем противиться из-за царского к нему расположения…Попросту говоря, всякими делами подвластными святителю и царю управлял и никто не смел ничего сотворити не по его повелению, и были у него обе власти – и святительская и царская, как у царя и у святителя…., был высоко чтим всеми и надо всем властвовал вместе со своими советниками”. Одним из сподвижников Сильвестра был окольничий Алексей Адашев, дипломат, человек яркого государственного ума, инициатор реформ середины XVI века, в ведении которого находились разрядные книги и летописи. Вместе же новые советники царя составили так называемую Избранную Раду, с именем которой связано покорение Казанского (1552) и Астраханского (1556) ханств, реформы управления и суда и знаменитый “Судебник” (1550), дипломатические связи с Англией, Бельгией, Голландией и многие другие славные деяния. Только благодаря ее благому влиянию Иван стал, по словам Н.М.Карамзина, своего рода “героем добродетели в юности”.
На том этапе “царь чуждается грубых потех…, зато находит удовольствие в богослужениях”. Историк поясняет: “Тунеядцев, то есть блюдолизов, товарищей трапез, которые живут шутовством, тогда не только не награждали, но и прогоняли вместе со скоморохами и другими ”.
Такое отношение к скоморохам и шутам тем понятнее, что его разделяли советники из Избранной Рады и, прежде всего, всемогущий тогда Сильвестр. Последний был в этом отношении учеником византийских церковных аскетов, традиционно воспринимавшим скоморошество и лицедейство как “бесовские игрища”.
Откроем знаменитый “Домострой”, составленный при участии Сильвестра, и нас поразит в нем резкость оценок шутовства. Проповеди, грамоты, поучения, составившие эту книгу, закрепляют за скоморошеством репутацию чего-то “дьявольского”, “сатанинского”, грозят ему адом и проклятием. Говорится, в частности, что скоморохи “всякое скаредие творят и всякие бесовские дела: блуд, нечистоту, скворнословие, срамословие, песни бесовские, плясание, скакание, гудение, трубы, бубны, сопели”. Порицается любая трапеза, сопровождаемая музыкой и пляской: “И аще начнут…смехотворение и всякое глумление или гусли, и всякое гудение,… и всякие игры бесовския, тогдаж, яко дым отгонит пчелы, тогдаж отыдут ангели божия от тоя трапезы и смрадные бесы предстанут”. Любопытно, что с этим перекликается старинная гравюра, где дается изображение именно такого застолья с характерной надписью: “Сия трапеза неблагодарных людей и празднословцев, кащуников [скоморохов – Л.Б.]…Ангел Господен, отврати лице свое, отъиде стоя плачет, видит бесы с ними”.
В этом же ключе выдержаны решения Стоглавого Собора 1551 года, на открытии которого перед его участниками выступал сам царь. Здесь представлен целый ряд запретительных мер против скоморохов. Так, им возбраняется “ходить перед свадьбой”, собираться в большие ватаги, участвовать в вечерних и ночных игрищах, а также переряживания и скоморошеские позорища. Излюбленные шутами маски названы “скаредными образованиями”. Показательно и письмо патриарха Константинопольского Иоасафа Ивану (оно также приводится в материалах Собора), где тот настоятельно просит царя “: “Бога ради, Государь, вели их [скоморохов – Л.Б.] извести, кое бы не было в твоем царстве”. О своем неприятии “скверного” cкоморошества говорил царю и приверженец строгих аскетических правил старец Максим Грек.
Есть все основания полагать, что и государь Иван Васильевич в этот период относился к скоморохам и скоморошеству весьма отрицательно. Хотя каких-либо государственных постановлений на этот счет нет, но поражает обилие церковных, а также местных налагаемых на скоморохов табу. Вот лишь некоторые из них. В 1547 году двоюродный брат царя, старицкий князь Владимир Андреевич, запрещает скоморохам появляться в своих землях. В 1554 году было повелено не допускать их и в великокняжеские села – Афанасьевское и Васильевское. В 1555 году “Приговорная грамота” Троицко-Сергиевского монастыря объявляет: “А прохожих скоморохов в волость не пущать”. Запрещение скоморохам играть и разрешение жителям высылать их вон насильно содержатся в грамотах 1548, 1554 и 1555 гг..
Положение дел разительно изменилось к концу 1750-х гг. Говорили, что, вернувшись из неудачного литовского похода в январе 1558 года, царь словно подпал под власть злых духов, помрачивших его ум. Историки и современники говорят также о событии, коренным образом повлиявшем на монарха. Речь идет о его встрече в одном из монастырей, куда он ездил на богомолье, с неким зловещим старцем Вассианом Топорковым. Тот будто бы внушал царю: “Если хочешь быть истинным самодержцем, то не имей советников мудрее себя; держись правила, что ты должен учить, а не учиться, повелевать, а не слушаться. Тогда будешь тверд на царстве и грозою вельмож. Советник мудрейшия государя, неминуемо овладеет им”. Беглый князь А.М.Курбский именно на Топоркова возложил вину за произошедшую в Иване перемену. “О, дьяволов сын! – костерил он Топоркова. — Зачем ты в человеческом естестве жилы пресек и всю крепость разрушил и в сердце царя христианского посеял безбожную искру, от которой во всей Святорусской земле лютый пожар разгорелся?!” .
Перемена в царе была столь резкой и стремительной, что некоторые говорят даже о существовании по крайней мере двух разных Иванов IV-х. Это мнение высказал 25 марта 2006 года телеведущий программы “Постскриптум” Алексей Пушков в беседе с академиком РАН в области математики Анатолием Фоменко. Они утверждали, что Иван Васильевич – образ собирательный, придуманный уже после описываемой эпохи, в XVII веке, а затем поднятый на щит историографом Н.М.Карамзиным. Однако, подобное “современное прочтение” истории царствования Грозного противоречит не только известным документальным источникам того времени (например, запискам опричников Г.Штадена, Таубе и Крузе, А.Шлихтинга и др.), но (и это особенно важно) бесценным свидетельствам весьма осведомленного А.М.Курбского, близко знавшего царя и непосредственно наблюдавшего за изменениями в его характере и поведении. Кроме того, трудно предположить наличие нескольких двойников, якобы действовавших под именем Ивана Васильевича.
Так или иначе, царь освободился от влияния Сильвестра и Адашева и окружил себя друзьями новыми, о чем Н.М.Карамзин писал: “Старые друзья Иоанновы изъявляли любовь к государю и добродетели, новые – только к государю”. Впрочем, как говорят, новое – это хорошо забытое старое: Иван призвал к себе товарищей ранней юности, участников своих прежних (отнюдь не невинных) забав. “Теперь вместо прежних любимцев, мыслителей из Избранной Рады, — поясняет писатель Э.С.Радзинский, — иные люди. Беспробудно пьют, веселятся…непрерывный пир, точнее – оргия. На многочасовое царское застолье приглашаются скоморохи, шуты и колдуны, которые нынче в царской свите”. Примечательно, что во второй серии знакового фильма С.М.Эйзенштейна “Иван Грозный” (кстати, запрещенной Сталиным за явные аллюзии с современностью) есть эпизод, в котором царь и его клевреты дико пляшут в скоморошьих масках.
Как видно, прежние карательные меры против скоморохов были оставлены, и уже в конце 1550-х гг. Москва стала для них притягательным центром. По некоторым данным, в Первопрестольной подвизались в это время не менее 16 шутов.
О феномене русского шутовства в ту эпоху говорит историк И.Е.Забелин: “Циническое и скандалезное нравилось, и очень нравилось, потому что духовное чувство совсем не было воспитано, а было только связано, как ребенок пеленками, разными, чисто внешними, механическими правилами и запрещениями, которые скорее всего служили лишь прямыми указаниями на сладость греха” .
Буйный нрав царя и его склонность к скоморошеству, искусственно сдержаемые Сильвестром и Адашевым, выплеснулись теперь наружу. Иван становится теперь жестоким тираном, от руки которого пали тысячи, да что там -десятки тысяч ни в чем не повинных россиян. Многие историки объясняют эту патологическую кровожадность Грозного ничем иным, как свойственной ему прогрессирующей манией преследования. Утверждают, что он параноик особого типа, находивший особое удовольствие в страданиях своих (по большей части) выдуманных врагов. При этом он часто прибегает к шутовству, но шутовство это особого свойства. Оно чисто внешнее, скрывающее зловещее, садистское начало.
В этой связи замечателен ставший хрестоматийным эпизод, воспетый в известной балладе А.К. Толстого “Князь Михайло Репнин”. Как человек Средневековья, Грозный был склонен к театральным эффектам, и гибель неугодившего ему князя Репнина поставил театрально. Во время пира, когда перед царем плясали милые его сердцу скоморохи, Иван и этому славному воеводе повелел одеть потешную “машкару”. Тот, однако, отказался присоединиться к проклятым церковью “кощунникам” и, с достоинством отшвырнув прочь маску, протянутую царем, изрек:
“Да здравствует во веки наш православный царь!
Да правит человеки, как правил ими встарь!
Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас!
Личины ж не одену я в мой последний час”.
Иван велел вытолкать нахала взашей. А на следующий день, во время всенощной, когда несчастный, стоя на коленях, молился в храме, его зарезали прямо у алтаря.
Заподозрив в измене старика-конюшего И.П. Челяднина-Федорова, будто бы желавшего свегнуть его с престола, Грозный разыграл целое театральное действо. В присутствии всего двора он надел на него царскую одежду, посадил на трон, дал в руки порфиру, снял с себя шапку, низко поклонился и сказал: “Здрав буди, великий князь земли Русския! Се приял ты от меня честь, тобою желаемую!”. Историкам культуры Средневековья эта сцена (временное смещение иерархического верха вниз, и объявление “правителем” холопа или маргинала) весьма знакома. “В этом обряде увенчания и все моменты самого церемониала, и символы власти, которые вручаются увенчаемому, и одежды, в которые он облекается, …становятся почти бутафорскими (но это обрядовая бутафория)”. Сходные шутовские церемонии были распространены не только на народных карнавалах, но и на бытовых пирушках, где по жребию избирали королей пира. “Игра в царя” была популярна и на Руси во время святочных и масленичных потех. В шутовских коронах с подвесками и павлиньими перьями паясничали скоморохи”. Иван Васильевич дополняет традиционный карнавальный обряд новым дьявольским содержанием. “Имея власть сделать тебя царем, могу и свергнуть тебя с престола!” – восклицает он и умерщвляет ряженого конюшего: :
“И, вспрянув в тот же час от злобы беспощадной,
Он в сердце нож ему вонзил рукою жадной.
И лик свой наклоня над сверженным врагом,
Он наступил на труп узорным сапогом
И в очи мертвые глядел, и с дрожью зыбкой
Державные уста змеилися улыбкой”.
Очевидец сообщает, что после расправы над Челядниным-Федоровым “кровавый дикарь” Грозный пожег все принадлежавшие тому вотчины: “cела вместе с церквами были спалены. Женщин и девушек раздевали донага и в таком виде заставляли …. ловить кур [!?]”.
К шутовским переодеваниям царь прибегал и верша дела дипломатические. Известны по крайней мере два подобных случая. Однажды, возжелав поиздеваться над литовскими послами, Иван заставил своего шута надеть литовскую шапку и велел по-литовски преклонить колено. Когда же шут не смог сделать это, монарх преклонил колено сам и воскликнул: “Гойда, гойда”. В другой раз он устроил маскарад перед гонцами крымского хана, требовавшими дань от поверженной Руси: обрядился в грубую сермягу, бусырь и баранью шубу навыворот. Обращаясь к крымчакам, он заговорил уничижительным тоном: “Видишь же меня, в чем я? Так-де меня царь [крымский хан – Л.Б.] зделал! Все-де мое царство выпленил и казну, дати мне нечево царю!”. Заметим, что выворачивание наизнанку одежды, а также сермяга, береста и солома – это, по словам Д.С.Лихачева, “антиматериалы, излюбленные ряжеными и скоморохами. Все это знаменовало собой изнаночный мир, в котором жил древнерусский смех”. Любопытно, что впоследствии, так же после поражения (в баталии под Нарвой; 1702), в подобную бутафорскую одежду облачится Петр Великий. Вот такая культурная преемственность!
И затеянная Грозным опричнина имела ярко выраженный игровой, скомороший характер. Введение ее происходило через карнавализацию, высмеивание существующего порядка. Напомним, что царь, желая укрепить свою самодержавную власть, “разделил единый народ на две половины, сделав как бы двоеверным, — одних приближая, а других отстраняя…Как волков от овец, отделил он любезных ему [опричников – Л.Б.] от ненавидимых им [земских-Л.Б.]”. Иван заявил о своем решении оставить трон, демонстративно покинул Кремль и обосновался в подмосковной Александровской слободе. Когда же духовенство и знать стали молить царя о возвращении в Москву, на престол, он испросил себе разрешение по собственному разумению нещадно казнить непокорных бояр. Тогда-то и был образован специальный опричный корпус – своего рода древнерусское ЧК. То было замкнутое общество с полицейско-охранительными функциями. Вот как описывает слободу историк: “В этой берлоге царь устроил дикую пародию монастыря, подобрал три сотни самых отъявленных опричников, которые составили братию, сам принял звание игумена, а князя Афанасия Вяземского обрек в сан келаря; покрыл этих штатных разбойников монашескими скуфейками, черными рясами, сочинил для них общежительный устав, сам с царевичами по утрам лазил на колокольню звонить к заутрене, в церкви читал и пел на клиросе и клал такие земные поклоны, что со лба его не сходили кровоподтеки. После обедни за трапезой, когда вся веселая братия объедалась и опивалась, царь за аналоем читал поучения отцов церкви о посте воздержания, потом одиноко обедал сам, после обеда велел говорить о законе, дремал или шел в застенок присутствовать при пытке заподозренных”.
Опричнина, как сие видно даже из самого названия (“опричный” – особый, отдельный, сторонний), — это изнаночное, перевертышное царство, своего рода антимонастырь с монашескими одеждами опричников как антиодеждами, с пьянством как антипостом, со смеховым богослужением, со смеховыми разглагольствованиями о посте во время трапез-оргий, со смеховыми разговорами о законе и законности во время пыток. К тому же, всю эту шатию-братию развлекали скоморохи — они смешили царя до и после убийств.
Даже обмундирование опричников было исполнено мрачноватой символики. Все они — в грубых нищенских одеяниях на овечьем меху (но надлежало иметь нижнюю одежду из золотого сукна на собольем или куньем меху), опирались на черные монашеские посохи с острыми наконечниками, носили за поясом длинные, в локоть, ножи. Они выезжали, гарцуя на вороных конях, а к седлу были привязаны собачья голова и метла. Первый опричный символ означал, что опричники грызут царских врагов, второй – что они выметают измену из государства. Перечислять все злодеяния этой тайной полиции царя (а один только разгром Новгорода в январе-феврале 1570 года унес более десяти тысяч жизней) мы не будем. Остановимся на кровавых потехах и шутовстве самого тирана.
Пытки и казни особенно воодушевляли Грозного. “Редко пропускает он день, — рассказывает очевидец, — чтобы не пойти в застенок, в котором постоянно находятся много сот людей; их заставляет он в своем присутствии пытать или даже мучить до смерти безо всякой причины, вид чего вызывает в нем, согласно его природе, особенную радость и веселость”. Другой свидетель уточняет: “При этом случается, что кровь нередко брызжет ему в лицо, но он все же не волнуется, а наоборот радуется и громко кричит: “Гойда, гойда!”. И все подонки убийц и солдат, подражая ему, также кричат: “Гойда, гойда!” Но если тиран замечает, что кто-нибудь молчит, то, считая его соучастником, он прежде спрашивает, почему тот печален, а затем велит разрубить его на куски”.
После каждой экзекуции Иван бежит исповедоваться, иногда кается публично, называя себя “смрадным псом”, “убийцею”, “проклятым”. Но такие слова раскаяния пострашнее любой угрозы. Ибо, знают близкие, сия процедура “моральной гигиены” – необходимая прелюдия перед новыми казнями: чем сильнее самоуничижает себя тиран, тем сильнее предается потом насилию и разгулу. Горе тому, кто был при нем в минуты раскаяния. Иван становился по отношению к нему “Грозным”.
Шутов царь жаловал. Один итальянец, бывший в Москве в 1570 году, рассказывает, как царь въезжал в город: “Впереди ехали 300 стрельцов, за стрельцами шут его на быке, а другой в золотой одежде, затем сам государь”.А в Новгородской летописи под 1571 годом упоминается, что “в те поры в Новгороде, и по всем городам и по волостем на государя брали веселых людей” и “поехал из города на подводах, к Москве Суббота [дьяк – Л.Б.] и с скоморохами”. Именно в это время (1571) при дворе был учрежден Потешный чулан, состоявший преимущественно из людей скоморошьей профессии. Характерно, что на свадьбе своей племянницы, княжны Марии Владимировны, и Магнуса Голштинского (1573) монарх устроил срамные пляски скоморохов.
Известно имя лишь одного шута Ивана Васильевича – Осипа Гвоздева. Этот потешник был, так сказать, скоморохом — аристократом — происходил из родовитой семьи и имел даже титул князя. Надо полагать, что княжеское достоинство этого шута позволяло Грозному унизить весь его род и – шире – всю родовую знать “предателей-бояр” в целом. Не о таком ли монаршем самовольстве в России писал впоследствии маркиз Шетарди: “Напоминается время от времени вельможам здешнего государства, что ни их происхождение, ни состояние, ни чины…не ограждают их хотя от малейшей фантазии государя”?
Рассказывают, что однажды царь взъярился за него за какую-то неудачную шутку и вылил ему на голову плошку горячих щей. Забавник взвыл от боли и пустился было наутек, но тиран настиг его и ударил ножом в грудь. Грозный посылает за доктором. “Исцели слугу моего. Я пошутил с ним неосторожно,” – обращается он к эскулапу. “Так несторожно, что разве только Бог и твое царское величество можете воскресить умершего. В нем нет уже дыхания,” – последовал ответ. Царь махнул рукою, назвал мертвого шута псом и продолжал веселиться.
Хотя при дворе скоморохов было в избытке, царь потехи ради все умножал их число. Так, по его велению проштрафившегося новгородского архиепископа Пимена одели в отрепье, посадили на белую кобылу, дали в руки волынку и на глазах у честного народа возили по улицам. Государь сказал, что определит его в разряд волынщиков, чтобы играл и скоморошествовал под пляску медведя.
Его излюбленной забавой была так называемая “медвежья комедия”, в которой ученые звери плясали и фиглярничали под водительством скоморохов. Царь, однако, не довольствовался ролью пассивного зрителя – он устраивал собственную комедию: самолично травил своих холопов медведями и в гнев, и в радость. Cохранились свидетельства, что Иван Васильевич, завидев толпу народа, приказывал выпускать двух-трех медведей и громко смеялся, когда все в ужасе разбегались. Монарх после этого приходил в такое благодушное настроение, что даже жаловал изувеченным по целой золотой деньге! Или велел зашивать провинившегося в медвежью шкуру (это называлось “обшить медведно”), а затем спускал на него свору собак. Так погиб новгородский архиепископ Леонид. А одного младенца из опального семейства он ничтоже сумняшеся отдал медведям на съедение.
В это трудно поверить, но рассказывают, что однажды царь наложил свою опалу на…слона, подарок персидского шаха. Животное посмело не встать по приказу тирана на колени, за что было тут же изрублено на куски.
А разве не уморительно повесить дворянина по фамилии Овцын рядом с натуральной овцой?! – и царь смеется, глядя на двух повешенных “однофамильцев”.
Некий воевода Голохвостов, под видом монаха скрывавшийся от монаршего гнева в монастыре на Оке, пойман опричниками. “Монахи – ангелы и должны лететь на небо!” – “шутит” царь и велит взорвать несчастного на бочке с порохом.
Другой пример изуверского “остроумия” Ивана – расправа с героем войн, одним из ростовских князей, схваченным по его приказу. Его раздели и повезли обнаженного на берег Волги, где остановились. “Зачем?” – cпросил князь. “Поить коней”, – отвечали опричники. “Не коням, — сказал несчастный, — а мне сию воду пить и не выпить”. Ему в ту же минуту отсекли голову; тело кинули в реку, а голову положили к ногам Ивана, который, оттолкнув ее, обронил: “Сей князь, любив обагряться кровью неприятелей в битвах, наконец, обагрился и собственною”.
Как-то раз одному дьяку принесли в гостинец щуку. Это увидел один злейший враг дьяка и донес государю: “”Этот человек, воздерживаясь от малых рыб, пожирает большие, которые ловит из твоих садков”. Тиран вызвал дьяка к себе и осыпал бранью: “Ты, злодей, ешь больших рыб из моих садков, хотя там могут оказаться и малые. Так ступай же ешь и тех, и других, больших и малых”. Царь велел утопить его в пруду.
С другим дьяком, принявшим в качестве подношения жареного гуся, начиненного деньгами, Грозный расправился самым варварским способом. Тиран, по словам англичанина Дж. Флетчера, “спросил у палачей своих, кто из них умеет разрезать гуся, и приказал одному из них сначала отрубить у дьяка ноги по половину икр, потом руки выше локтя (все спрашивая его, вкусно ли гусиное мясо) и наконец отсечь голову, дабы он совершенно походил на жареного гуся”.
Одного боярина, пытавшегося бежать в Речь Посполитую, тиран призвал к себе и приказал пытать. Когда тот сознался, то был привязан к телеге, управляемой лошадью, у которой предварительно выкололи глаза. Опричники Грозного с гиканьем и улюлюканьем погнали слепую лошадь в пруд. Видя, что боярин тонет, самодержец театрально воскликнул: “Отправляйся к польскому королю, к которому ты собирался в дорогу, вот у тебя есть лошадь и телега!”.
Опричнина стала одиозным жупелом не только для России, но и для всей Европы. “Если бы сатана хотел выдумать что-нибудь для порчи человеческой, то и тот не мог бы выдумать ничего удачнее”, — говорили иноземцы. Исполнив свою главную роль — укрепление безграничной деспотической власти, она неизбежно должна была сгинуть с исторической авансцены. Свою роль сыграло здесь и опустошительное нашествие на Москву в 1571 году крымского хана Дивлет-Гирея, которому опричное войско не смогло противостоять. Так или иначе, к концу 1572 года царь решает отмежеваться от товарищей кровавых забав, а потому жестоко казнит почти все прежнее опричное руководство (кстати, также впоследствии поступит и Сталин, уничтожив верхушку НКВД с Ягодой, а затем с Ежовым во главе).
Показательна в этом отношении участь ближайшего фаворита тирана, слащавого красавчика Федора Басманова, с которым Грозный предавался содомскому греху. Этот опричник не только потешал монарха на пирах, но и умел придать убийствам характер шутовства. Федор пытался купить себе жизнь тем, что, потакая самодержцу, вызвался собственноручно отрубить голову своему родному отцу, тоже теперь уже опальному опричнику, что, однако, не спасло его от неминуемой смерти. А расправу с князем Афанасием Вяземским, бывшим в прошлом ближайшим советчиком и самым доверенным лицом тирана, Грозный, как у него водилось, обставил театрально. Однажды, возвратясь от царя, Вяземский увидел, что дом его разграблен, а вся челядь перебита. Охваченный ужасом, бывший опричник, однако, сдержался и затаился, боясь обнаружить сочувствие к убиенным. Но когда тиран казнил его брата, князь в страхе бежал, но был пойман и поставлен на правеж. Вяземского нещадно лупцевали палками, вымогая у него деньги. В итоге его выслали в один волжский город, где он и умер “в железных оковах”.
Современник передает леденящие душу подробности казней Иваном своих прежних заплечных дел мастеров: “У многих приказал он вырезать из живой кожи ремни, а с других совсем снять кожу и каждому своему придворному определил он, когда он должен умереть, и для каждого назначил различный род смерти: у одних приказывал он отрубить правую и левую руку и ногу, а только потом голову, другим же разрубить живот, а потом отрубить руки, ноги и голову; в общем, все это делалось различными неслыханными способами, о которых нельзя ни прочесть, ни услышать ни про одного тирана”. Иван проявил при этом адскую изобретательность: не было двух казненных, которые умерли бы одинаковой смертью. Грозный спешил предать забвению даже само слово “опричнина”, запретив произносить его под страхом сурового наказания.
Чувство одиночества, осложненное манией преследования, не дает покоя тирану в последующие годы. Он то говорит о желании облачиться в черную ризу монаха, то не в шутку ведет переговоры с английской королевой о предоставлении ему убежища в туманном Альбионе. Как бы готовясь к своему уходу, он в 1574 году объявил, что отказывается от своих обязанностей в пользу одного из татарских князей, крещеного под именем Симеона Бекбулатовича. Некоторые историки связывают этот факт с предсказаниями придворных астрологов, напророчивших “московскому царю смерть” на этот год. Другие полагают, будто бы царь желал свалить на Симеона непопулярные финансовые мероприятия: отмену привилегий монастырям по уплате налогов и выколачивании старых недоимок. Говорят и о “новом сумасбродстве” Ивана, о предпринятом им “политическом маскараде” и т.д.
Как бы там ни было, Грозный посадил Симеона в Москве, венчал его державным венцом, а сам назвался Иваном Московским, вышел из Кремля, жил на Петровке; весь свой чин царский отдал, а сам “ездил просто”, как боярин, в оглоблях, и демонстрировал подобострастие к этому шутовскому царю. 30 октября 1575 года он пишет униженную челобитную: “Государю великому князю Симеону Бекбулатовичу всея Руси Иванец Васильев со своими детишками с Иванцом и с Федорцом, челом бьют…”. При этом употребляет уничижительные самоназвания и выражения, принятые в челобитных к царю: “А показал бы ты, государь, милость…”; “окажи милость, государь, пожалуй нас…”. Челобитная изобилует уменьшительными словами: “вотчинишки”, “поместьишки”, “хлебишко”, “деньжонки”. В заключении Иванец Васильев обращается к Симеону с нижайшей просьбой – разрешить ему “перебрать людишек”. Этот шутливый эвфемизм означает не что иное, как вновь совершить массовые казни. Тиран остается верен себе…
Через год Симеон исчез, и, довольный разыгранным фарсом, Грозный вновь появляется на престоле. Он до 1578 года продолжает свои мучительства и расправы. И одновременно он кается, думая, что, составив синодики (поминальные списки) казненных и разослав по монастырям вклады на поминовение их душ, он вымолит прощение у Всевышнего. Перед смертью Иван Васильевич принял монашеский постриг. Но царь-скоморох, он и в ризе требует, чтобы его потешали и развлекали все новые шуты-забавники. И (это доподлинно известно) в день кончины они заливатски плясали у одра царя, словно радуясь уходу из жизни своего кровавого собрата.