Опубликовано в журнале Новый берег, номер 21, 2008
Я рожден в ночь с второго на третье Января в девяносто одном Ненадежном году — и столетья Окружают меня огнем. (О.Мандельштам) |
Удивительный поэт Осип Мандельштам. Кто хоть раз пробовал читать его стихотворения, начинает почти сразу же погружаться в стихию музыки. Она зачаровывает, ведет и уводит — от суеты и быта, бессмысленных вопросов и ответов, от чувства времени и ощущения расстояний. Только вначале обязательно нужно сделать небольшое усилие, постараться войти в этот ритм, попасть в мелодию стихотворения.
Я качался в далеком саду
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.
Наслаждение музыкой поэзии Мандельштама, возможно, может быть доступно всем, но вот смысл, заключенный в словах, знакомых и понятных по отдельности, многим представляется таинственным. Такое, например, одно из самых известных его стихотворений:
Жил Александр Герцевич,
Еврейский музыкант
Он Шуберта наверчивал
Как чистый бриллиант
И всласть с утра до вечера
Заученную в хруст
Одну сонату вечную
Играл он наизусть
Что, Александр Герцевич,
На улице темно?
Брось, Александр Сердцевич,
Чего там, всё равно!
Пускай там итальяночка
Покуда снег хрустит
На узеньких на саночках
За Шубертом летит!
Нам с музыкой голубою
Не страшно помереть
Там хоть вороньей шубою
На вешалке висеть
Что, Александр Герцевич,
На улице темно?
Брось, Александр Герцевич,
Чего там, всё равно!
Всё, Александр Герцевич,
Заверчено давно
Брось, Александр Скерцевич,
Чего там, всё равно!
Мелодия стихотворения захватывает вас раньше, чем вы опомнитесь и начнете ставить вопросы: о чем это, о ком? И почему с музыкой не страшно умереть и, самое тут непонятное — что это за воронья шуба, которая останется висеть на вешалке после смерти музыканта?
Первое, что приходит в голову, это объяснение фразы “с музыкой… не страшно умереть” – возможно, это просто парафраз поговорки “помирать так с музыкой”. Но не она объясняет стихи, а скорей стихи ее раскрывают и дополняют.
Известно, что читатели стихов, в действительности, разделяются на две, часто даже враждебные группы. Одни утверждают, что у них нет вопросов к стихотворениям, им ничего не надо объяснять, и, вообще, для них достаточно одной только мелодии произведения, а каков его смысл – неважно — это, настаивают они, прочтение только мое, единственное, личное. Другие, наоборот, ищут смысла, хотят обязательно понять поэта, а не себя в его стихах.
А поэт Осип Мандельштам очень хотел, чтобы его понимали. “Я китаец, меня никто не понимает – халды-балды.”, — с горечью писал он. Кто не желает докапываться до смысла стихов, могут уже дальше не читать. Но к тем, кому все же интересно, что написал нам поэт почти столетие назад, обращен вечный призыв М.Булгакова из его знаменитого романа: За мной, читатель!
В 18 лет Мандельштам написал странные, недетские стихи, которые начинались так:
Дано мне тело, что мне делать с ним?
Таким единым и таким моим?
Юношей он четко и резко провел границу между собой (то есть, душой) и телом, тем, что ему “дано”. “Я” — это то, что есть и пребывает всегда, ведь душа бессмертна, а тело – оно “дано” — для существования, для “радости дышать и жить”.
Тело одело душу, стало ее оболочкой, оно – одежда души, которая ограждает от не-жизни. Мандельштам очень чувствовал эту ложность тела по сравнению с истинностью души, с “Я”… Но тело все же необходимо для того, чтобы быть, как другие, любить, наконец. Так в стихотворении “Раковина”:
Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.
О любви у Мандельштама стихов немного. Да и тут не совсем о любви, а о любви именно телесной: тело может и солгать, но душа здесь не присутствует (“Как раковина без жемчужин” — раковина и жемчуг, как тело и душа):
Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поешь;
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.
С другой стороны, жемчуг, вынутый из раковины и, таким образом, лишенный защиты, погибает. Так Мандельштам и представляет смерть в другом стихотворении — “Веницейская жизнь”:
Тонкий воздух кожи. Синие прожилки,
Белый снег, зеленая парча.
Всех кладут на кипарисные носилки,
Сонных, теплых вынимают из плаща.
“Вынимают из плаща” — значит лишают защиты, одежды, а тело — и даже оно здесь ненадежно – это лишь “тонкий воздух кожи”.Ему тоже необходима защитная оболочка – одежда. Одежда помогает еще и тем, что она создает иллюзию похожести на других: “Я человек эпохи Москвошвея, Смотрите, как на мне топорщится пиджак…”
Мандельштам довольно часто и серьезно пишет об одеждах: шали, платке, шубе, шинели – у него человек, лишенный прикрытия-одежды, всегда приговорен, он в опасности.
В портретных стихах поэт никогда не описывает только лицо, но всегда тело и во весь рост. И особенно внимателен он к одежде. Например, в стихотворении “Ахматова”:
Вполоборота, о, печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Эта “ложноклассическая шаль” явно перекликается со строкой из “Раковины” — “Ненужной раковины ложь”. Возможно, это потому, что, как известно, в молодости шали у Ахматовой на самом деле не было, ее придумал Блок (“Вы накинете лениво шаль испанскую на плечи…”) и всякий раз, когда встречал ее, спрашивал: “Анна Андреевна, где же ваша испанская шаль?” Шаль эта как бы окаменела в виде поэтической идеи, а настоящей одежды в стихах Мандельштама у Ахматовой нет, т.е. представил ее незащищенной. Позже Мандельштам написал другие стихи к Ахматовой, в которых ясно предсказал будущую расправу властей с поэтом:
Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике, на берегу Невы –
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.
Обнажить – значит уничтожить. Мандельштам провидел, что случится с Ахматовой позже, когда его уже давно не будет в живых.
Чем дольше живет Мандельштам при советской власти, тем чаще появляются в его стихах мысли о беззащитности обнаженного человека. Надежность оболочки становится критерием выживания. Теперь в его стихах одежду жалко выпрашивают: “…подари Хоть шаль, хоть что, хоть полушалок…”. Надежней всех покровов кажется шуба и все, что “космато”, что из меха.
После гибели в 1921-ом Блока и Гумилева в стихах Мандельштама появилась как бы поэтическая схема перестроенного коммунистами мира:
Распряженный огромный воз
Поперек Вселенной торчит.
В этой искореженной действительности, ставшей поперек истории, всякий ищет в чем-нибудь защиты. У Мандельштама – это спасительная шуба:
Не своей чешуей шуршим,
Против шерсти мира поем.
Лиру строим, словно спешим
Обрасти косматым руном.
“Шуба” – так называется статья Мандельштама 1922 года. В ней он подробно рассказывает, как покупал шубу в Ростове, шубу с чужого плеча, как было в ней тепло и просторно – надежно! И тут же: “Отчего же неспокойно мне в моей шубе? Или страшно мне в случайной вещи, — соскочила шуба с чужого плеча на мое плечо и сидит на нем, ничего не говорит, пока что устроилась?” Шуба с чужого плеча — чья это шуба? Позже в стихах 31-го года шуба попадает в смысловой ряд отвратительных реалий советской действительности: “Я пью за военные астры, За все, чем корили меня, За барскую шубу, за астму, За желчь петербургского дня”. А вот другое его стихотворение, в котором в восьми строках представлена общая картина жизни в постоянном страхе:
Ночь на дворе. Барская лжа.
После меня хоть потоп.
Что же потом? Хрип горожан
И толкотня в гардероб.
Бал-маскарад. Век-волкодав.
Так затверди ж назубок:
Шапку в рукав, шапкой в рукав –
И да хранит тебя Бог.
Барская шуба, барская лжа – это то же, что “ненужной раковины ложь”, но в ней ведь безопасно. Вспомнить хоть знаменитую шубу Алексея Толстого на известном портрете – барская (а Толстой, злейший враг Мандельштама, известно, был обласкан советами) и, несомненно, надежная. А шуба с чужого плеча, иначе говоря, ложное положение просоветского поэта Мандельштаму не в радость, но жить холодно и страшно, да так, что хочется спрятаться не только в шубу, а еще дальше — в рукав шубы, куда прятали шапку в гардеробе, чтоб не потерялась.
“Мне холодно, мне холодно”, — повторял в своих стихах Мандельштам: “И спичка серная меня б согреть могла”. Во всей мировой литературе, наверно, нет человека так сильно озябшего. Хотя, кажется, был – еще один навек озябший. Это гоголевский Башмачкин из “Шинели” Помните, как износилась его старая шинель, как страстно мечтал он о новой. Среди откровений своей “Четвертой прозы” Мандельштам вспоминает “…жаркую гоголевскую шубу, сорванную ночью на площади с плеч… Акакия Акакиевича”. И дальше: “Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза обегу по бульварным кольцам Москвы. Я убегу из желтой больницы комсомольского пассажа – навстречу плевриту – смертельной простуде, лишь бы не видеть двенадцать освещенных иудиных окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона серебренников и счета печатных листов”.
Советский писательский мир был, как известно, разделен на воспевающих новую власть писателей в барских шубах и озябших на холодном ветру репрессий поэтов без шинели. Гоголевский Башмачкин для Мандельштама был знаком глобальной незащищенности – нигде, ничем, ни в чем. В этом смысле Мандельштам и сам был Башмачкиным – нищим, бездомным, многим непонятным и даже неприятным. Но вот вспомнить хотя бы, как на одной вечеринке в присутствии более десятка людей, причастных к культуре, чекист Я.Блюмкин похвалялся властью над людьми и демонстрировал пачку “ордеров на расстрел”, в которые он мог вписывать любые имена. Все оцепенели и молчали, а Мандельштам вскочил, вырвал у Блюмкина ордера и разорвал их. Это было геройство, граничащее с безумием.
Незадолго до последнего ареста Мандельштам написал “Оду”, стихи о Сталине. Эти стихи воспринимались многими как акт уступки властям, как симптом его ужаса и паники перед неотвратимым будущим. На самом деле, все происходило несколько иначе. Феномен Сталина — его безграничная власть над людьми, жестокость и “мудрость” – тайна отца всех народов — была для Мандельштама предметом постоянных раздумий. В то время над этим многие ломали голову. Мандельштам назвал свои стихи одой, а ода — жанр восхваляющий, но эти стихи отнюдь не прославляют Сталина. Они похожи на стихотворное изучение могучего и неуязвимого феномена вождя. О Мандельштаме много писали как о поэте – исследователе, о его научно-поэтическом методе. В оде Сталину он пытался с помощью исторического или психологического анализа этого феномена проникнуть внутрь, сквозь покровы, скрывающие суть личности Сталина. Но все попытки кончались неудачей — перед ним возникала преграда в виде растиражированного картинного образа: “Он все мне чудится в шинели, в картузе…”, иными словами, как только поэт подступал к разгадке, глаза ему застилал образ привычного плаката, от которого невозможно было избавиться. Таким образом, Сталин никогда не давал “сорвать с себя” шинель. Действительно, на большей части портретов Сталин одет в наглухо застегнутую шинель или, реже, на нем его знаменитый френч (сталинка) и фуражка. Портретный образ – он был очень надежным прикрытием, высоким забором.
Он все мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.
Исследование поэта потерпело неудачу – истинный портрет монстра всех времен и народов оказался недоступным, скрытым под многослойной защитой шинели и картуза, миллионов копий его портретов и скульптур.
О слове-символе “шинель” у Гоголя Мандельштам много размышлял. В одном стихотворении 1937-го года у Мандельштама тоже есть шинель, и какая-то странная, чуть ли не одушевленная.
Как по улицам Киева-Вия
Ищет мужа не знаю чья жинка,
И на щеки ее восковые
Ни одна не скатилась слезинка.
….
Уходили с последним трамваем
Прямо за город красноармейцы,
И шинель прокричала сырая:
— Мы вернемся еще – разумейте…
Эта шинель, существующая как бы самостоятельно, не сорвана с чьих-то плеч, как у Гоголя, и ни на кого не надета. Это оболочка, растворившая в себе солдата, – раковина, поглотившая жемчужину. Шинель, уходящая на фронт, никого не оденет и не прикроет. И тот, кто внутри нее, обезличен и обесценен, он теперь “вещество”. Именно так в последнем своем произведении — “Стихи о Неизвестном солдате”, где поэт удивительно точно предсказал Вторую мировую войну и ее будущие масштабы, Мандельштам называет солдат этой бойни — “океан без окна, вещество”.
Пиджак, шаль, шуба, картуз, шинель и еще валенки, тулупы и другие виды одежды в стихах Осипа Мандельштама открылись неожиданно важной смысловой стороной. Важной, прежде всего, для нашего понимания Поэта.
А “вороньей шубы”, скорей всего, и не могло быть, “воронья шуба” – это литературный оксюморон, сочетание контрастных по смыслу слов. Музыкант, который “музыку наверчивал, как чистый бриллиант”, — это тот же Поэт и у него нет и не было согревающей душу шубы. Он обнажен, незащищен – он только жемчужина, без оболочки. Возможно еще, что “вороньей шубой” Мандельштам назвал опустевшую почти невесомую форму жизни (“тонкий воздух кожи”), в которой пребывала и творила бессмертная душа художника — что-то вроде сброшенной лягушечьей шкурки, сохраняющей хрупкую память о Поэте.