О мастере устной словестности Юрии Олеше
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 21, 2008
Устная речь Юрия Карловича Олеши не отличалась от письменной. “Об Олеше можно было сказать, что он говорил, как писал, и писал, как говорил” , – вспоминал близкий друг Олеши, поэт и критик Борис Бобович. Сохранилось ещё одно аналогичное свидетельство: “Юрий Олеша в жизни, казалось, был продолжением своих книг. Его разговорные фразы можно было сдавать в набор. И, конечно, очевидцам следовало бы записывать их. Потом это передовалось устно: “Вы знаете, что сказал Юрий Олеша…”.
После смерти писателя многие очевидцы воспроизвели в мемуарах иронические или пародийные афоризмы, остроты, притчи; смешные или печальные, а то и злые
шутки; неожиданные и оригнальные метафоры, художественные детали, реплики Олеши, которые сохранила их память. Однако всё это рассыпано по разным изданиям, не собрано воедино, не попало в сферу специального литературоведческого внимания. Между тем, работа по сбору и систематизации высказываний писателя даёт представление не только о природе художественного мышления автора знаменитой “Зависти”, она демонстрирует постоянство устных литературных импровизаций Юрия Олеши, объясняет, каким образом изустное слово служило ему отдушиной в годы вынужденного “литературного молчания” (1934-1956).
Особенно важны для понимания судьбы Олеши те беседы, которые он вёл в кафе “Националь”, находившемся неподлёку от Красной площади и Кремля. Здесь он всегда выбирал один и тот же угловой столик вдали от оркестра, у огромного окна. Писатели, поэты, актёры, художники, кинематографисты были постоянными посетителями этого заведения, превратившегося в тридцатые годы в своеобразную “Ротонду”, что на Монпарнасе в Париже. Там можно было встретить Светлова, Кирсанова, Арсения Тарковского, Алова, художника Тышлера… “Он [Олеша] участвовал в разговоре, вставлял в пустые места речи своего соседа острые, пропитанные иронией слова. Круг сидящих всё время менялся. Одни уходили, другие приходили, и тема разговора, естественно, тоже менялась, но по форме всё продолжало быть “олешевским”, – так метко определил главенствующую роль Олеши в тех давних застольях в “Национале” Александр Тышлер.
Нередко Олеша обедал в грузинском ресторанчике, “тифлисском духане на московский лад”. Этот “духан” находился на Тверской, напротив Телеграфа. Когда-то в том месте был Всероссийский союз поэтов, а под ним – полуподвал со сводами, где размещался духан. Союз поэтов оказался непрочен. Он к тому времени распался, а духан продолжал радовать своих гостей вкусной едой. Иногда и сюда заглядывали знакомые, чтобы проведать Олешу. Художник Василий Комарденков вспоминает, что когда они с Олешей пришли в подвал-духан, Олеша признался, какова причина его привязанности к этому заведению, где он не только обедал, но и часто работал: “Здешние посетители во многом помогают мне как типаж, и они отдалённо напоминают мне итальянский театр масок”.
Друг Олеши, известный спортсмен Андрей Старостин (один из знаменитой в СССР четвёрки футболистов братьев Старостиных), не раз сидевший с Олешей за одним столом, вспоминал: “Кафе “Националь” Юрий Карлович довольно часто посещал в свободное время. Он стал тем огоньком, на который бежали люди, представлявшие творческую интеллигенцию Москвы.
Писатели, поэты, артисты, художники, музыканты любого ранга были постоянными посетителями этого заведения <…> И не случайно провести в присутствии Юрия Карловича Олеши вечер считало за счастье бесчисленное множество людей” .
“Юрий Карлович был человеком, который всегда оказывался центром любой компании. – свидетельствовал и Виктор Шкловский. – Его слова повторялись становились поговорками”.
Однако объективность нашего исследования требует cказать, что находились те очень немногие коллеги по писательскому цеху, которым не нравилась избранная Юрием Олешей роль устного литературного импровизатора. Я встретила лишь два подобных мнения. На одно из них указала Александра Ильф, дочь писателя Ильи Ильфа, в своей статье в журнале “Вопросы литературы” о недавнем – без купюр – переиздании “Записных книжек” своего отца. “Олеша в контексте записных книжек Ильфа, или Права забвенья” – так громко и претенциозно назвала свою публикацию Александра Ильф. Дочь сообщает неизвестный факт. Оказывается, Ильф в своих “Записных книжках” “иронически называет Олешу “философом из шашлычной”. Автор добавляет: “Кстати, во всех предыдущих изданиях “Записных книжек” —[Ильфа] – эта фраза не печаталась”.
По сути, именно эта, ныне обнародованная, единственная фраза Ильфа только и отвечает названию большой недоброжелательной по отношению к Олеше статьи Александры Ильф (хотя автор и стремилась придать статье видимость некоей объективной отстранённости). На самом деле в статье Александра Ильф сводит, как это недвусмысленно следует из её текста, свой очень старый счёт с давно ушедшим из жизни писателем Юрием Олешей. Психоаналитический подтекст её статьи – в неспособности до сего дня по-христиански простить тогдашнему соседу по дому и другу её семьи Олеше (ведь сама недавно вспоминала в прессе, как отец и Олеша в начале своей московской карьеры по бедности носили одну пару брюк на двоих) жгучую подростковую обиду за то, что тот, склонный, как известно, к алкоголизму (вероятно, испытывая острую потребность опохмелиться) однажды утром в их общем дворе вытребовал у неё, девчонки, деньги, которые дала Александре мать на покупку школьного завтрака… Все остальные факты, сведенные в статью-коллаж Александры Ильф, широко известны и лишь камуфлируют её нехитрый замысел. Однако, хотя эту статью как-то неловко читать, спасибо Александре Ильф за то, что обратила наше читательское внимание на сформулированное её отцом, не теряющим понапрасну ни одной литературной детали, на его отношение к застольному красноречию Олеши. Автор ещё раз напомнила о несхожести поведения двух талантливых индивидуальностей в сложную эпоху: один писатель бережно записывает, фиксирует каждое своё творческое наблюдение в записной книжке, другой – по большей части щедро их расточает устно перед благодарными слушателями.
В пятисотстраничной книге Аркадия Белинкова “Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша” можно найти лишь один – и тоже иронический – абзац, даже вернее полабзаца, в котором речь идёт об устном творчестве Олеши: “Его читали с восторгом, писали о нём с восхищением, чтили, сочувствовали, аплодировали, восторгались, пересказывали его слова, разносили его остроты, придумывали их за него (?! –И. П.)”. Книга была написана автором в Москве, рукопись вывезена при бегстве заграницу в 1968-м, первое издание осуществленно в Мадриде в 1975 г. после смерти пистеля . Ироничен не только приведённый абзац, саркастична и гротескна вся книга А. В. Белинкова, пропитанная откровенной антипатией к Олеше, к советской литературной среде, к коммунистической власти… Белинков яростно обвинял автора “Зависти” в якобы безоглядном конформизме, в добровольной “сдаче советской власти”, в слабоволии, в чём и видел единственные причины гибели Олеши как писателя. Белинкову, явно, были неинтересны устное красноречие и публичные выступлния Олеши, он совершенно их не ценил, не уделял им в своей книге внимания, они не укладывались в его жёсткую концепцию.
Рыцарь вольного слова
Между тем в годы тоталитаризма, когда писателям дозволяли быть лишь послушными соавторами советского государственного мифа, Олеша культивировал стиль человека богемы. “Тоталитаризм и богемная вольница несовместимы” , — справедливо написал киевский литературовед Мирон Петровский. Однако Олеша сделал себя исключением из этого правила. Он, по сути, возродил в “Национале” в своём лице дух кабаре с его миражностью полухмеля, экспромтом, вольным словом… И это был его способ духовного противостояния режиму. Да, он пребывал после 1931 года в затяжном творчесом кризисе. Пресса, сменив похвалы на хулу, не щадила его, но его травмированное “я”, не утратившее окончательно своей независимости, находило выход в раскрепощённом застольном красноречии. Импровизируя, Олеша, обладавший не только писательским даром, но и артистичностью, удовлетворял свою неутолимую потребность в творчестве и одновременно помогал себе и другим преодолевать “психологию заключённого”.
Вопрос о праве иметь свой голос или покорно молчать приобретал всё более острое значение. Вспомним, как “маленький человек” Семён Подсекальников – главный персонаж запрещённой в 1930-х годах на долгие десятилетия к печатанию и постановке блестящей комедии Н.Р.Эрдмана “Самоубийца” – в своём ощущении униженности и сломленности советской властью, сдавшись, всё же в какую-то напряжённую минуту поднимается до трагического монолога-вопля, в котором, как о последней милости, молит о “праве… на шёпот”: “… Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Потому что нам легче жить, если мы говорим, что нам трудно жить. Ради Бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шёпотом: “Нам трудно жить”. Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право… на шёпот. Вы за стройкою даже его не услышите. Уверяю вас”.
Юрий Олеша, которого большевистская власть в конце концов тоже вынудит ощутить раннюю литературную исчерпанность, заставит извериться в своих силах, в двадцатых и первой половине тридцатых годов был ещё полон отваги. Он не молит о праве на шёпот в своём углу и не предаётся безмолвию в эпоху, в которую (как писал в своём ныне знаменитом дерзком антисталинском стихотворении Осип Мандельштам) интеллигенция жила, “под собою не чуя страны”, когда её речи были “на десять шагов не слышны” и её хватало лишь “на полразговорца”. Экспромты и афоризмы Олеши, сказанные публично в узком кругу, расходились по всей столице. Значение изустного слова Олеши для тех страшных лет точно сформулровал поэт Лев Озеров: “Он (Олеша) заставлял думать не только над своими высказываниями, но и над недосказанным. – Может быть, над недосказанным в первую голову”.
Парадоксальные шутки и презрительные суждения Олеши часто были далеко не безобидны, в них был вполне прочитываемый тайный подтекст. Так он не раз говорил: “В шахматы надо ввести новую фигуру. Название я уже придумал – дракон. Этот предлагаемый мной дракон ходит куда хочет и бьёт любую фигуру, какую хочет”.
“Теория” новой шахматной игры была зафиксирована В. Катаевым в повести “Алмазный мой венец”. Олеша таким образом разъяснял Катаеву смысл своей “шахматной новации” : “…дракон должен находиться вне шахматной доски. Понимаешь, вне!.. Он должен ходить без правил. Он может съесть любую фигуру. Игрок в любой момент может ввести его в дело и сразу же закончить партию матом”.
Одесситы не забыли отважное молодое озорство Олеши, который в переполненном одесском трамвае – где-то в начале 1920-х годов – вскочил на сиденье, вытянулся в струнку, руку – к воображаемому козырьку – и рявкнул на весь трамвай:
– Господа ! Наши – в городе !
В считанные минуты трамвай опустел.
В этом эпизоде, ставшем изустной легендой в родной Одессе, в карнавализованной форме проявилась ещё первая, подспудная, подпольная “несозвучность” Олеши с послереволюционной советской действительностью. Ещё более явно это настроение прочитывается в анекдоте, который Юрий Олеша и его друг Илья Ильф привезли из Самары. Этот анекдот 21 июля 1924 года занёс в свой дневник Михаил Булгаков: “В Самаре два трамвая. На одном надпись “Площадь революции” — “Тюрьма”, на другом – “Площадь Советская” — “Тюрьма”…
В книгу воспоминаний известного литератора Виктора Ардова, дружившего с Олешей, вошла статья “Юрий Олеша” (написанная в окт. 1968 – февр. 1969). В ней читаем: “Его и по сей день цитируют люди, которые слышали самого поэта, и даже те, до кого дошли в стоустой молве жемчужины, рождённые Юрием Карловичем для себя или, в крайнем случае, для тесного круга друзй-писателей…”.
Не только в частных, но и в публичных выступлениях Олеша порой был смелее многих других. В своих воспоминаниях “Литературные коЛЛажи” (Москва, 1995), помещённых в интернете, режиссёр мультипликационных и рекламных фильмов, организатор кинопроизводства И.Я. Боярский поведал примечательную историю о том, как одна из острот Олеши начала 19З0-х всё ещё продолжала пугать официальных верноподданных литературоведов почти четверть века спустя, в эпоху хрущёвской оттепели: “…Юрий Карлович (в 1954 г.) рассказал, что критик В.Перцов согласился быть редактором его первого однотомника, который должен выйти в издательстве “Художественная литература”, и попросил меня помочь ему [т. е. Олеше] найти ряд его статей, опубликованных в своё время в театральных журналах… За один журнал он меня особенно благодарил, в нём было помещено его выступение на Всесоюзной конференции драматургов в Ленинграде, кажется, в 1932 году (дата верна – И.П.), которое, как рассказал Юрий Карлович, было подвергнуто нападкам со стороны Пикеля за то, что Юрий Карлович констатировал в своём выступлении, что в “искусстве нет той площади, на которой можно взять Зимний Дворец!”.
“Перцов не включил это выступление в однотомник”, – с сожалением сказал Юрий Карлович”.
Импровизации Олеши в кафе “Националь” возникали нередко спонтанно в присутствии друзей и не были рассчитаны для широкого разглашения, но молва разносила их по городам и весям. Об одном из таких случаев рассказал писатель Борис Ямпольский:
“…Однажды в кафе “Националь” к столику Олеши подошёл человек и заговорил:
– Я вижу, у вас интересная компания. Я ведь тоже могу кое-что рассказать. Я участвовал в расстреле Николая II.
Олеша (вскочил): Хам! Да как вы смели помазанника Божьего!”.
Ямпольский в своих воспоминаниях не назвал фамилию человека, который подошёл к столику Олеши, не указал год происшедшего инцидента. Между тем, интеллигенция Москвы, много лет пересказывала этот случай, очевидно не без веских оснований, связывая его с фамилией большевика, бывшего рабочего, а в послереволюционные годы видного чекиста Якова Юровского. Именно он командовал в 1918 году расстрелом царской семьи Романовых. Воспоминания Юровского о семье Романовых оказались засекреченными и много лет были скрыты в спецхранах. Ныне обнародованные факты биографии Юровского позволяют с большой вероятностью подтвердить, что именно он был тем человеком, который подошёл в “Национале” к столику Юрия Олеши. Время этой встречи, очевидно, – близко к годам Большого Террора. Обратимся к фактам.
“…Авторитет большевика Якова Юровского – бывшего рабочего, а после Октябрьского переворота видного чекиста – в ВЧК был высок. Он выполнял спецпоручения Феликса Дзержинского, занимался номенклатурной работой в Гохране. Однако в период Большого Террора его положение изменилось. Он уже знал, что многие его товарищи репрессированы. В последние годы своей жизни Яков Юровский нуждался. Будучи на инвалидности, работал на Московском часовом заводе. В 1938 г. Юровский лечился в Кремлёвской больнице. Это была единственная оставшаяся у него привилегия. В письме из больницы он напоминал своим сыновьям, что 3 июля 1938 г. ему исполнится 60 лет, а он “почти ничего не рассказал о себе”. В конце июля того же 1938 г. цареубийца ушёл из жизни. Обстоятельства смерти Якова Юровского, как пишут комментаторы его биографии, позволяют предположить, что смерть чекиста могла быть насильственной”.
Пересказывая эпизод встречи Олеши с цареубийцей, воспроизведённый Борисом Ямпольским (“Да здравствует мир без меня”), автор дельной статьи в “Новом мире” (1998) “Олеша и наследник” Никита Елисеев, не опираясь ни на какие аргументы, почему-то пишет: “Дело происходило в годы “оттепели”…”. В свете всего вышеизложенного время действия этого эпизода (незадолго до ухода из жизни Олеши) нам представляется названным Н.Елисеевым произвольно. В “оттепель”, через четверть века после Бльшого Террора в СССР, диалог не прозвучал бы так остро, не стал бы достоянием коллективной памяти. Да и едва ли кто-то из участников казни семьи Николая II дожил до тех лет.
Возвратимся к реакции Юрия Олеши на “гордое” сообщение незнакомца об его участии в убийстве царя. Олеша называет чекиста “хамом”. Надо полагать, что определение “хам” в адрес Юровского соотносилось у Олеши с тем смыслом, который вкладывал в него Дм. Мережковский в своей статье “Грядущий хам”, где он писал о революционизирующемся русском пролетариате.
Олеша в разные годы своей жизни не боялся остро высказываться по поводу негативных явлений советской действительности, критика которых (став пищей доносителей в “компетентные органы”) могла быть чревата для автора самыми тяжёлыми последствиями. Сохранились выразительные примеры независимых высказывний Олеши.
Памятен многим такой олешевский пассаж: “Когда Гофман пишет “вошёл чёрт”, — это реализм, когда Караваева пишет: “Липочка вступила в колхоз”, – это фантастика”. Стоустая молва несколько иначе передавала эту остроту Олеши: “У Гофмана “вошёл черт” — реализм, у Караваевой – “доярки перевыполнили план” – фантастика”! В основе этой остроты – гипермифологический характер “соцреализма”. Но и социалистического хозяйствования тоже!
Олеша бесстрашно припечатал кличкой “литературный фельдфебель” генерального секретаря РАПП, идеолога пролетарской литературы, яростного гонителя писателей-“попутчиков” Леопольда Авербаха в те годы, когда Авербах состоял в родстве с всесильным шефом ОГПУ Генрихом Ягодой .
“Теперь все говорят языком Зощенко. Министр культуры говорит языком Зощенко”
Остроумное наблюдение Олеши над языком высуплений высокопоставленных российских чиновников , пожалуй, и сегодня не менее злободневно, чем в далёкие тридцатые годы прошлого века. Увы, иные общественные и политические деятели постсоветской России и ныне говорят языком Зощенко.
Филипп Гопп, друг Олеши, запомнил парадоксальное олешевское суждение о необходимости бережного отношения к литераторам: “Писателю надо платить не за то, что он пишет, а за то, что он живёт”.Такова была реакция Олеши на всячески насаждаемое рапповцами презрение к рождённой до Октября интеллигенции, особенно творческой.
“В последнее время образовались “ножницы”, некое несоответствие между сроком прохождения рукописи в издательстве и сроком человеческой жизни…”, – вспоминал в своих воспоминаниях олешевское высказывание протоиерей Михаил Ардов.
“Юрия Олешу поражала изощрённая чуткость советского редактора, его абсолютный слух, мгновенно улавливающий любой намёк на крамолу. “Приносишь в редакцию рукопись, — говорил он – и каким бы тугодумом и даже тупицей ни был редактор, он сразу, безошибочно точным движением своего редакторского карандаша выкалывает ей глаз”, — это едкое наблюдение Олеши запомнил Бенедикт Сарнов.
Олеша иногда переходил улицу в неположенном месте. Его отклик на милицейские свистки: “Ах, как надоели мне эти крестьяне со свистками”. (Б. Ямпольский).
“К вечеру город был украшен пьяными”, – такую первомайскую строту запомнил кинодокументалист В. В. Катанян (младший), когда ещё школьником сидел с Олешей за столом “Националя” в обществе своей знакомой Натальи Дорошевич. Сегодня эта острота ассоциируется с сумеречным документальным фильмом 1980-х гг. Александра Сокурова “Жертва вечерняя”, в котором режиссёр показал Красную площадь в Москве после праздничного салюта. Подвыпившая и вместе с тем безрадостная толпа бессмысленно и молчаливо разбредается по площади. Толпа людей средних лет, иногда с детьми, угрюма. Она не веселится, не поёт, не пляшет. Официальный праздник для неё не свой подлинно народный, а только колендарный официальный, казённый праздник. Толпа – “жертва вечерняя” идеологической пропаганды.
Психологическо-идеологической пружиной выше приведённых острот Олеши было крамольное травестирование, нарушавшее официальную иерархию ценностей. Конечно, в книге “Воспоминаний о Юрии Олеше”, которая вышла в Москве в 1975 г., было ещё невозможно воспроизвести наиболее резкие остроты и высказывания Олеши, они остались “за кадром”. Но хорошо, что эта книга есть. Она воссоздаёт живой, хотя и чуть подретушированный, образ писателя на разных этапах его жизни. Нынче в печати и в Интернете изредка появляются ранее неизвестные образцы олешевского “фольклора”, которые мы старались включить в статью.
Гибель иллюзий
Существующие свидетельства говорят о том, что Олеша, наделённый тонкой интуицией, предчувствовал свою литературную судьбу. “Толстой бежал в опрощение, а я —в упрощение”, — говорил Олеша, имея в виду неудавшиеся попытки стать в своём творчестве понятным “широчайшим массам”, к чему призывала ведущая литературная группа РАПП, а её призывам вторил лефовец М.Левидов, давший, по сути, ироническое (хотя к тому он и не стремился) определение рождавшемуся на глазах явлению под названием “организованное упрощение культуры”.
“Так вы думали, что “Зависть” начало? Это – конец” печально сказал Олеша Вениамину Каверину ещё до Первого Всесоюзного съезда советских писателей.
“Я больше не могу писать. Если я напишу “Была плохая погода”, мне скажут, что погода была хорошей для хлопка…” , – жаловался Олеша Илье Эренбургу вскоре после того, как он “потряс поэтической исповедью” слушателей на Первом Всесоюзном съезде писателей.
“Мужчина не должен бледнеть!.. Но бледнеет”, – так по свидетельству Е. Габриловича реагировал в 1936 году отчаянно расстроенный Олеша на статью, разгромившую за мнимый “формализм” снятый по его сценарию кинофильм “Строгий юноша”, который был запрещен перед самым выходом в прокат.
Между тем, автор рискованных речей ходил в 1930-е годы по лезвию ножа. Сегодня уже стало известно (чего никак не знал А.В. Белинков) содержание многих литературных архивов КГБ, прочитаны следственные дела писателей, допрашиваемых и пытаемых в застенках. Оказалось, что оговора Олеши требовали на допросах от Вс. Мейерхольда, М. Кольцова, И. Бабеля, В. Стенича, Б. Лифшица. Приведу только две небольшие цитаты из бабелевского досье, до которого сумели добраться уже в горбачёвскую эпоху литераторы Сергей Поварцов и Виталий Шенталинский
В деле Исаака Бабеля (высоко ценившего творчество Ю. Олеши) зафиксированы его вынужденные показания на друга, несущие, между тем, следы бабелевского “сотрудничества со следствием”: “Его (Олеши) беспрерывная агитация в кабаках была как бы живой агитацией против литературного курса, при котором писатели вроде Олеши должны прозябать… Он носил себя как живую декларацию обид, наносимых “искусству” советской властью… талантливый человек – он декларировал об этих обидах горячо, увлекая за собой молодых литераторов и актёров”. “Цепь этих (его) неудач – закономерных и неизбежных – поставила его в ряды людей жалующихся, озлобленных, растлевающих атмосферу советского искусства. В ядовитой этой работе ему помогала дружба с такими людьми, как Мейерхольд, Зинаида Райх”
Мейерхольд в 1937 г. во время следствия под пытками также подписал “признательное” показание против Юрия Олеши. К чести великого режиссёра Всеволод Эмильевич в своём заключительном слове, произнесенном на заседании трибунала, перед тем, как выслушать приговор, нашёл в себе силы отказаться от этого и от части других подобных ложных “признаний”, полученных от него с помощью физического и психологического насилия.
Был запуган на допросах близкий и любимый Олешей поэт и блестящий переводчик, острослов Валентин Стенич (тот Стенич, который в 1918 году в качестве “русского дэнди” вызвал отповедь Блока в статье “Русские дэнди”, а позже прошёл сложный путь духовного приобщения к новым преобразованиям в России). Стенич, явно под пытками, подписал во время следствия ещё более страшные вымышленные показания: Олеша, якобы “всегда в беседах с ним”, – “признавался” Стенич, – подчёркивал своё стремление лично совершить индивидуальный террористический акт: “Например, зимой 1936 года, когда мы проходили мимо здания ЦК ВКП(б), Олеша сделал злобный клеветнический выпад против Сталина, заявив: “А я всё-таки убью Сталина”. Что по сравнению с этим ещё одно свидетельство Стенича о мнимой антисоветской группе 1933-1935 годов, идейным центром которой будто бы были они с Олешей !
Стенича хотели спасти. Заступились, как написал Анатолий Найман, Зощенко и Катаев. Однако спасти его не удалось. Стенич был расстрелян в 1937 году.
Михаил Кольцов назвал на следствии Олешу в числе многих других советских литераторов, которые якобы склоняли его к “антисоветской деятельности”.
Арестованный в конце 1937 г. Бенедикт Лифшиц, обезумев от пыток, подписал навязанные ему “показания” о якобы существовавшей среди писателей троцкистско-бухаринской группе, куда он “зачислил” большое колличество известных ему литераторов (в том числе и Юрия Олешу), что, однако, не помогло несчастному Лифшицу спастись от чекистской пули .
Михаил Кольцов обвинил Олешу в том, что он ( в числе многих других советских литераторов) склонял его “к антисоветской деятельности”.
В либеральной постсоветской прессе высказывалось предположение, что Лаврентий Берия по воле Сталина во второй половине 1930-х — начале 1940-х (?) готовил открытый политический процесс над “писателями-троцкистами” и “террористами”. В книге “Рабы свободы” Шенталинский, анализируя материалы сдледственных дел, приходит к выводу о замысле Берии и его подручных создать на бумаге вымышленную, фантомную “антисоветскую организацию” среди писателей, чтобы уничтожить наиболее независимых и талантливых, а доказательства выжать из самих писателей Приближение Второй мировой войны помешало этому плану. Таким образом, вполне можно заключить, что Олеша в ситуации “мрачной бездны на краю” физически уцелел лишь случайно.
Вместе с тем, нельзя обойти с молчанием и тот факт, что в конце 80-х гг ХХ в. появилось другое объяснение, предложенное авторитетным историком Роем Медведевым. Рой Медведев считал, что в репрессиях 1937- 1938 гг. (“Сталинские расстрельные списки” тех лет сохранились) стихийность отсутствовала. Сталин, как и наиболее приближённые к вождю, непосредственно принимал участие в подписании этих списков. Рой Медведев в
своих исторических очерках “О Сталине и сталинизме” справедиво писал, что вычёркивание вождём при пересмотре списков той или иной фамилии ( на свободе были оставлены Пастернак, Булгаков, Платонов, Олеша.., об антисоветских настроениях которых в НКВД поступало немало доносов) свидетельство “продуманности совершаемых Сталиным преступлений”. Другой автор—Никита Охотин – считает, что несмотря на то, что иногда та или иная фамилия “вычёркивалась или подчёркивалась”, “трудно сказать, влияло ли на изменение участи людей личное отношение к ним Сталина <…> или здесь имелся некий политический расчёт” (2002 г.).
Продолжение текста Ирины Панчеенко читайте в следующем номере “Нового Берега”.