Рассказ
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 20, 2008
В тот день умер И. Капля. Маленький человечек в море НИИВР, что есть Научно-исследовательский институт водных ресурсов. “Да снизойдут сыны Божии во гладь морскую, яко же…” — изречение, долгие годы висевшее в его инженерской подсобке, никогда не читали до конца.
Вечером того же дня пошел первый снег великим множеством замерзших капель.
Утром того же дня соседская девочка, собираясь в сад, никак не могла поверить в нелетучее начало курочек. И Боря, разбуженный ее звонким спором с матерью, пожалел эту измученную женщину, ходящую всегда в чем-то неопределенно темном. Требовал ли того “стиль”, и она с гордостью приносила жертву ради работы в какой-то французской компании? Или муж, работавший в известном холдинге Геоскайтуман, наводил на нее сплин? Он не знал.
У него не было ни ребенка, чтобы вести его в сад, ни работы в Геоскайтуман, чтобы вставать раньше всех.
Работа в НИИ водных ресурсов имела главное для него преимущество — водные ресурсы были нетребовательны и терпеливо могли дожидаться до полудня и дольше.
Боря перевернулся на бок, пытаясь уснуть. Почти получилось… Садануло дверным звонком. “Совсем без стыда”, — подумал он, второпях нащупывая очки, но даже в них не попадая в тапочки.
— Какое письмо?! — босиком было холодно.
— Заказное! — женский голос с особым, утренним раздражением.
Поздравление от родителей с днем рождения, обычно опаздывавшее, теперь некстати поторопилось на девять дней.
Боря посмотрел в зеркало — усы и рыже-русая борода почти всем мешали правильно угадать возраст. В результате к сорока прибавляли лет пять.
Он очнулся, почувствовав, что ноги закоченели. Вспомнил, что совсем босой, и поспешил в постель.
Боря лег на бок и попытался уснуть. Почти получилось… “Уроды ранние”, — подумал он, но взял трубку.
— Спишь, что ли? — безупречно-бодрый голос коллеги по работе.
Боря неуютно зашарил глазами, ища часы.
— Капля умер. Сегодня.
Вечером того же дня Боря задумчиво сидел на кухне.
В лаборатории, когда он приехал, никого не было. Тишину нарушало только бульканье водных зайцев в аквариуме.
В тот день он впервые зашел к Капле просто так, без дела. Впервые зашел полностью, а не на полшага за порог, как обычно.
И только теперь он прочитал целиком настенную, теперь уже посмертную надпись: “Да снизойдут сыны Божии во гладь морскую, яко же ручьи, и даждь, и иныя воды”…
Дочернее семейство компании Геоскайтуман за стеной шумно общалось с телевизором.
За другой стеной, в соседней комнате на столе лежали обесценившиеся бумаги. Несколько месяцев назад в расчеты просочилась ошибка. Несколько дней назад он ее обнаружил. Эксперимент шел крахом. Все нужно было начинать сначала, и только времени почти не было, да и желание почти…
Боря взял письмо, чтобы отвлечься им, и сразу же уткнулся в поздравление с Дном рождения.
Дно рождения… Он представил, как люди, начиная с глубокого прародящего дна, как пузыри воздуха, поднимаются наверх. Кто-то просто всплывает, кто-то еще подгребает — и выходит скорее. Затем они доплывают. До суши? До сути? Но это еще не конец. Они поворачивают и — “Да снизойдут сыны Божии” — начинают медленное погружение обратно, ко Дну рождения, началу и концу всего.
И Капля сейчас тоже мерно и мирно опускался все глубже, глубже…
Освещенные настольной лампой, расчеты ждали, почти цинично. Он зашел в комнату, чтобы выключить свет, погасить их усмешку.
Застенное семейство уже спало, оставив его совсем одного: несмотря на двуспальную кровать и семейные трусы он был холост.
В подъезде об этом знали и почему-то жалели его. Одна из местных старух поймала его однажды, почти силой — языка и старости — чтобы рассказать, какое нынче время, как ему, ему же сейчас тяжело жить, и вообще…
Вообще, одиноким себя он не считал. Несмотря на то, что женщина здесь появилась только однажды.
Между ними не было ничего общего. Но она восхищалась им, а он перестал быть “одиноким”… Подол ее кроваво-красного пальто застрял в дверях поезда метро, и она, совсем не худенькая, вертелась в тесноте утреннего часа пик. Тогда он вырвал кусок ткани из черных беззубых десен, как шмат мяса.
Афенька — Анфиса ей удивительно не шло — кормила его йогуртами. Он не давался, давясь йогуртовой культурой, йогуртовым поколением, йогуртовым покорением. Она не понимала, почему.
Афенька была упорядочивающей силой в его доме, расставляя все по местам со скоростью и точностью автоматики. Он спрашивал у нее — зачем? Она не понимала.
Она быстро сошлась с соседкой-туманихой. Та обещала устроить ее к себе в Парижское отделение Шале, оказавшегося небольшим сельским домом. Неожиданная сторона этого красивого солидного названия, которое Афенька, конечно, перепутала, вызывала в нем улыбку.
Однако скоро он увидел Афеньку с гордо-красным изданием “Нанотехнологий”. Он задумался. Но ненадолго — пока не увидел Афеньку с новой, гордо-красной сумочкой, в ее красном пальто. Именно тогда он впервые узнал — в сумочках, что в тон пальто, бывают книги в тон сумочке.
Между ними не было ничего общего. И все-таки Афенька была доброй, делала его жизнь такой же рутинно-тихой и по-своему уютной, какими были тысячи жизней в этом городе.
Он подумал: а в сущности, почему бы и нет? — и предложил ей остаться насовсем.
Она покраснела, как-то по девичьи. Он подумал, что ей это не идет, и дело вовсе не в ее совсем уже не девичьем возрасте.
Он подумал: а в сущности, зачем?
Он сказал ей: а в сущности, зачем?
Афенька смотрела беспомощно. Она не понимала. Она не знала.
Не знала, что молодость, что жизнь — это Майя.
Бусы, березово-безрассудные бусы тех теплых весенних дней. И нитка порвалась от времени или от тучности — в юности всего больше — бусеничных дней. По каким щелям они раскатились? Чьи ноги растолкли их в блестящую пыль? Какой ветер ее унес? Почему так темно?
Он снял трубку. Вслушался в гудки. Чтобы случайно, где-то далеко, далеко, различить голос.
Майя… Когда-то она бегала по общежитию в коротеньком ситцевом халатике в майских ландышах. Она даже не бегала, а летала — и как по-майски это было! — будто земле не хватало сил, чтобы перетянуть ее на свою сторону.
Его, стоящего всегда на обочине ее резвого бега, она звала Борей, Бориской. И это “Боря” получалось у нее неповторимо ласково. Непоправимо ласково.
Майя вышла замуж так же быстро, как бегала, за одного резвого деятеля, возглавлявшего какое-то движение, но не стоившего даже запасной пуговки от ее халатика. “Движение” скоро закончилось, став мертвым грузом на Майе в лице этого глупого человека. Им пришлось переехать в Выборг.
“Неужели она его любила?” — вопрос, который Боря задавал себе не первый десяток лет. И еще один — за что?
Иногда Майя звонила ему. Боря был верным другом, он был вечным другом. Она это ценила и дружила.
Эти звонки доводили его до бессильного отчаяния, самого печального разряда отчаяния. И что печальнее, он их ждал.
Он положил трубку. Почти полночь.
Томно дышит туманное семейство за стеной. Им спится сладко. Почему так темно?
Вместо обычной ночи — когда засыпалось плохо, когда счет не помогал, когда стадо прыгающих овец засыпало быстрее, а он ходил меж ними, усталый, — пришло наваждение. Память, мысли шуршали слишком громко, не за грехи шуршали, а за какое-то бессмыслие.
“Боря, Боря, борись”, — с присвистом при смерти профессор, больной лёгкими.
Убеждать себя в том, что дело профессора имело продолжение и смысл, у Бори не хватало совести. Боря не сдержал своего обещания. Самый страшный обман — когда обманываешь самого себя.
Но даже занявшись другим, скоро он все равно пришел в тупик лабораторного лабиринта. Удаление А приводит к нарушению Б, нарушение В возникает при разрушении Г, повреждение Д вызывает ухудшение Е… Его коллеги, с упоением рывшие эти сомнительные руды в поисках света истины, напоминали ему все больше кротов, увы, слепых. Впрочем, то, что он наблюдал вне НИИВРа, мало отличалось от него. Под кого-то или для себя в поисках сокровищ, как гномы, рыли почти все.
Цыганка, нагадавшая его эпохе всемирную катастрофу, была левшой: сама эпоха была катастрофой.
Часом после полуночи пошел снег.
Досиделся до белых мух. Сколько еще лет так пройдет, под дневное бульканье лабораторных зайцев и под вечерний говор соседей за стеной? Он устал.
Он упал, поскользнувшись, сегодня вечером. Легко, почти без боли.
В глухом переулке некому было заметить и помешать — лежать, не идти никуда, так и лежать спокойно и смотреть вверх, в мягкие зимние облака, которые тоже покоились и никуда не спешили и, казалось, всматривались в него в ответ.
Он понял в себе усталость, когда заметил, что на работу ходит несколькими путями, чередуя их как-то случайно, незаметно, но неизменно. Он понял, что устал, когда заметил, как пишет теперь буквы, каждую несколькими способами, чередуя их как-то случайно, незаметно, но неизбежно…
Четверть четвертого ночи. У соседа снизу, жухлого пьяницы, пленно жужжал телевизор. Сосед уже давно спал, забывшись… бывает.
Наверху все уснуло со смертью бабули, некогда залившей его.
… Капельки медленно набухали, а потом вдруг лопались, и — хлоп — падали вниз. Завороженный, он с минуту смотрел, не отрываясь, пока начал понимать их.
Поднимаясь тогда наверх, он еще не знал, кто откроет дверь. Тихий, очень тихий, вовсе не слышимый человек подошел с другой стороны двери так же бесшумно, как долгие годы ходил над его головой.
Он отпрянул, когда отворили. Ветхая старушка на пороге была совсем голой. Голизна ее тела, почти лишенного мяса, заставила опустить глаза: смущение и ужас спорили.
Маленькие капельки этажом ниже вничью разрешили спор. Он поднял глаза. Она была совсем не голой. Что-то сырое, прилипшее, такое же бледное и выцветшее, как и сама старуха, висело на ней.
Было непонятно, куда девать этот трехкомнатный водоем. Бессилие худосочных раковинных отверстий толкало на крайности. Он взял какой-то таз и начал выливать воду в окно.
Вода бесшумно летела вниз, издавая об снег приглушенное пришлепывание. Шел пятый час ночи.
Все спали.
На место воды, отправляемой из кухни вниз, из верховьев квартиры прибывала новая вода. Он чувствовал себя стоящим на берегу какого-нибудь Нила, по-смешному всерьез пытаясь вычерпать его…
После исчерпавшего все силы вычерпывания он промерз до нутра и остатки ночи провел в горячей ванне, в позе тридцати-с-лишним-летнего умирающего эмбриона.
Он устал. Уехать, уехать, уехать из своей головы не получалось. Разве разум перед самым концом не проигрывает все, что было? “Разве мой рассудок не умирает сейчас?” — подумал он.
Он не понимал, сколько времени было. Времени больше не было.
Был только снег, много снега. Много слегка оплывших и оттаявших снежинок, что он пригрел своим взглядом.
Потом дело докончит солнце, будет ручей, река, море, и где-нибудь далеко кто-то будет купаться, омываемый водой от его снежинок-мыслей.
Один замысловатый грек за миллион дней до этой космической, водосберегающей эры сказал: “Вода — начало всего, и она же — конец”. По сей день неизвестно, какие реки сулили ему конец. А Боря сидел и думал: “Все действительно зайдется водой. Она слишком долго питала всех взаймы, чтобы потом не вернуть себе нажитое. Говорят, пресной воды скоро не хватит на всех. А по мне, это нас не хватит, чтоб увидеть, как спокойно она будет ржавить то немногое, что от нас останется”.
А что, собственно, от нас останется?
Камни — домовые, могильные…
И от Майи ему остались только камни — тонкая ниточка с десятью капельками сигулдского янтаря. Даже камни от нее были особенные — теплые, солнечные. По-другому и быть не могло.
Мужчине нельзя плакать. Это самое печальное, что случается. Мокрая капля не накрыла несколько каменных…
Снежинки за окном кружились мошкарой.
Пакет груш, купленных на прошлой неделе, пророс какими-то — грушевыми, пожалуй, мушками.
Он не знал, что с ними делать. И они тоже не знали, летая среди ночи.
Они любили компот, но никогда из него не выбирались. Их смертный час оборачивался для него омерзительной непригодностью напитка…
Три-четыре! Он встал и, быстро оказавшись в комнате, одним махом сгреб с письменного стола все бумаги — завтра он никуда не идет, и послезавтра тоже. Скажется больным и безответственным.
Налив ванну воды, заправив ее лавандовым маслом, он нырнул с головой.
Если бы ему сказали, что он умрет, захлебнувшись в собственной ванне, он ответил бы, что мог сделать это давно, еще в лавандовых водах материнского ложа (она всегда любила лаванду) — если бы не испытывал бережного уважения к казенному телу, что ему досталось.
Он вынырнул.
Кто-то стучал в голове. Наверное, от горячей воды.
Он вспомнил, как Афенька, уходя, горько-не-то-слово плакала, и как по-морскому соленые, теплые капли стыли на полу.
Когда Афенька уходила, он вспомнил, как в детстве была игра… Они шли на кладбище, каждый находил себе заброшенную могилу и украшал ее цветами — с других могил или дикими. Он не знал, что это было, но было хорошо.
Когда Афенька уходила, он вспомнил это. И он больше не хотел, чтобы его украшали.
И если кто-нибудь когда-нибудь скажет Афеньке, что он умер, пусть та не верит — он умер раньше. Когда Майя…
Был один фильм, снятый в Выборге. Знал ли его режиссер, что кто-то будет десятки раз пересматривать его только ради того, чтобы на третьем, на четвертом плане увидеть ее, Майю, и все-таки упорно не находить в тщательно простерилизованном на благо чистоплотному искусству кадре…
Майя никогда не давала ему ни телефона, ни точного адреса. Выборг был для него где-то далеко на севере, слишком далеко, на берегу почти мифического океана. Выборг казался далеким туманным краем света. Куда нельзя было доехать. Куда можно было только идти, идти, идти месяцы, месяцы, месяцы. Чтобы прийти, наконец, — и почувствовать, что пришел, и войти в те воды, и забыть об усталости. Лавандовые воды стыли. Он погрузился в них опять и вдохнул. Воздух запузырился с облегчением.
И еще несколько секунд он мог чувствовать как началось погружение.
Обратно, ко дну рождения.