Эссе
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 20, 2008
В ХХ веке одновременно в философии и психиатрии возникло новое направление “шизоанализ”, противопоставившее себя психоанализу и сформировавшееся на базе его критики. Шизоанализ был разработан Ж. Делёзом и Ф. Гваттари в работах “Анти-Эдип” и “Тысяча плато”, и его основная идея состоит в том, что в наше психическое бессознательное прочно интегрирован социальный фактор. Личность человека функционирует по марксистской аналогии с производством, у которого есть инвестиции, инструменты производства (“машины желания”), собственно производство, воспроизводство и все с ними связанное. Согласно шизоанализу, психоаналитическая редукция производства желания к одной семейной “трагедии”, т.е. Эдипову комплексу, является несостоятельной. На почве психики, как утверждают шизоаналитики, разыгрывается не только Эдипова, но и все мифологические трагедии мира, и нельзя сводить либидо только к “грязной семейной истории”, не достигая уровня “социальных инвестиций”. Но нашему мнению, социальными инвестициями цивилизации является культура и ее история. В Западной Европе, твердыне Просвещения и родине психо- и шизоанализа, культурным героем обычно был мученик познания.
Известно, что античная история Европы, пройдя через мифопоэтический период Гомера и Гесиода, описывала не только хроники разнообразных династий, но также учения и жизнеописания философов, занимавшие в ней существенную часть. Философ как художник мысли обычно проживал свое учение, собственной судьбой подписываясь под отстаиваемыми постулатами и концепциями. Гедонист Аристипп, например, вел великосветский образ жизни, много путешествовал, богато одевался, жил в изнеженности и роскоши. Бытие киника Диогена, обитавшего в бочке и онанирующего на собраниях, сравнимо с поведением современных панков и бомжей. Родившийся рабом стоик Эпиктет всю жизнь провел в лишениях, будто утверждая свой тезис “Терпи и воздерживайся”.
Многие века спустя традиция мудрствования под натиском христианского догматизма переехала из солнечного Средиземноморья на север, где окончательно укоренилась на поприще немецкой классической философии, в ее протестантской обители чистого разума. Немецкий идеализм, следуя декартовскому “cogito ergo sum” (я мыслю, следовательно, существую) полагал, что все проблемы философии как особой науки так или иначе вращаются вокруг вопроса о мышлении и его взаимоотношениях с внешним миром. Поэтому рационализм, этот дистиллят духа Просвещения, требовал от своих практиков соответствующего “бытия от ума”. Знаковой фигурой здесь, безусловно, является И. Кант. Создатель отточенной системы рационально обоснованных категорий, он последовательно воплощал ее в жизнь, подчиненную строгому режиму. Результатом была точность, доведенная до механической безукоризненности – Кант никогда не болел, не заводил супругу или домашних животных, потреблял только избранные продукты в умеренных количествах, все его поступки и слова были запланированы и так же умеренны. Известен тот факт, что жители Кенигсберга даже настраивали свои часы по ежедневным прогулкам Канта. Только однажды его система дала сбой – когда он остался дома, увлеченный чтением “Эмилии” Руссо. В течение нескольких дней жители Кенигсберга были вынуждены опаздывать по своим делам.
Француз Жан-Жак Руссо был диаметральной противоположностью Канта – эксцентрик, оригинал, повышенно эмоциональный, особенно, в крайностях, поэт-хулиган, трикстер-параноик. Руссо, которого впоследствии карикатуристы изображали не иначе как в идиллическом пейзаже с адамическим фиговым листочком, этим последним рудиментом рассудочности на пути к единению с природой, был одним из первых заявивший о подавленной в человеке витальности. Систематический рационализм, доминировавший в немецких университетах того времени, оказался не в силах удержать поток древнего темного мифа, вытесненный за пределы Царства Чистого Разума, и Кант, и даже пытавшийся модернизировать рационализм Гегель стали последними бастионами на его пути.
Первый в просвещенной Европе серьезный поворот от разума к чувствам произошел в конце XVIII века в атмосфере так называмоего сентиментализма. Именно сентиментализм сформировал тот образ конфликтующего с жизнью бледного меланхолика, бредущего сквозь ветер по унылому осеннему саду, с которым обычно ассоциируется современный образ “романтика”. Хотя сентиментализм еще не порывал с Просвещением, оставаясь верным идеалу нормативной личности, в его рамках впервые уделилось внимание трагизму бытия, которое уже романтизмом было доведено до метафизического мировоззрения. Трагические образы гётевского Вертера и карамзинской Лизы оказались востребоваными пострационалистической молодежью. Минорное настроение стало модой. Немецкие бюргеры XVIII века, увидившие в Вертере своё социальное лицо, начали ему подражать во всём, вплоть до одежды. Степень эмоционального воздействия вертеризма сравнима разве что с феноменами рок- и поп-культуры ХХ века, когда концерты Элвиса или Битлз доводили публику до оргиастического экстаза. Характерна также появивишаяся в то время крылатая фраза: “Ни одна очаровательная женщина не вызвала столько самоубийств, как Вертер”. Сам Вертер сделался предметом обожания и символом “культа слез”, принимая в сознании поклонников черты реально существовавшего человека. На могилу кончившего самоубийством философа Иерузалема, с которого Гёте отчасти списал портрет Вертера, устраивались настоящие паломничества. То же самое происходило и на пруду, где якобы утопилась бедная карамзинская Лиза – многие паломники предпочли также разделить ее экзистенциальный подвиг.
Мировоззренческие, идейные основания романтизма были наиболее полно сформулированы в творчестве “Йенского кружка” — братьев Шлегелей, Новалиса, Л. Тика и др. с 1798 по 1802. По мнению романтиков, рациональное включение человека в мир обусловлено его поклонением господствующей религиозно-философской системе ценностей, тогда как подлинные ценности зарыты как клад в непосредственных переживаниях человека. Таким образом, романтизм провозгласил примат субъективного над объективным, лиризм, экспрессивность, экзальтацию. В своей литературной программе Новалис заявил: “Поэт постигает природу лучше, нежели разум ученого. /…/ Только индивидуум интересен, отсюда все классическое не индивидуально”.
“Личность творит свой мир” — такова была романтическая трактовка “абсолютного Я” Фихте. Утверждая первостепенное значение искусства в мироздании в целом — а в центр этого мироздания члены Йенского кружка ставили личность беспредельно свободного художника, созидающего мир силой своего воображения. Однако, романтики уже тогда понимали чего может достигнуть принцип абсолютной свободы на практике. Поэтому одним из важных положений эстетики Фр. Шлегеля явилась теория романтической иронии. В противовес односторонней серьезности простветительского мышления ирония вскрывала относительность ценности жизненных явлений, превращая её в игру, где “все должно быть шуткой и все должно быть всерьез”. Вырастая из критического отношения к действительности, романтическая ирония на практике часто приводила к крайнему субъективизму, но утверждаемый ею принцип релятивизма нес в себе безусловно рациональное начало. Этот химерический гибрид рационального ядра в романтическом ореоле озвучили ритмы бравой “Марсельезы”, под которые скатилась голова монархии. Они еще не раз потом прогремят зловещим эхом над пространством Европы и России, когда человеческая масса, эта накипь “возмущенного разума”, попытается ответить на вопрос Достоевского “тварь я дрожащая или право имею?” и осмелится смести все “антикварные” ценности культуры во имя светлых идеалов. Но только для того, чтобы тут же стать рабом очередного диктатора, который, вняв фихтеанскому постулату, сумеет рассказать неискушенной толпе увлекательную сказку, а заодно предложит сделать ее былью. Увы, так часто происходит с романтически настроенным гением, ослеплённым своим триумфом и забывающем о сдерживающем факторе иронии.
Представителями английского романтизма начала XIX века, которым была характерна неприязнь к буржуазному обществу, являлись Вордсворт, Кольридж и Байрон. Байрон стал воплощением демонических стихий, скрывающихся в тени разума, все его творчество проникнуто пафосом борьбы и протеста против современного мира, воспеванием свободы и индивидуализма. Именно из-под его крыла выпорхнули монстры нового мифотворчества, ставшие современными культурными архетипами. Реальный факт уже сам по себе звучит как страшная история — в 1815 году почти всю планету настигла вулканическая зима из-за извержения вулкана Томбор в Индонезии, и 19-летняя Шелли приехала в гости к лорду Байрону, который для развлечения предложил ей и ее персональному врачу, доктору Джону Полидори, сочинить какие-нибудь страшные истории. Основываясь на квазинаучных настроениях того времени, Шелли придумала приснившегося её Франкенштейна, а Полидори написал “Вампира”, который стал основой “романтического вампирского жанра” — именно на него ориентировался Брэм Стокер, создавая своего знаменитого Дракулу. Таким образом, лабораторные зомби а ля Франкенштейн и сонм оборотней-вампиров, которые в наши дни популярны не меньше чем 200 лет назад, родились почти одновременно.
Байрон стал воистину эпидемией нового века, заразившей всех скучающих чуть ли не патологической витальностью, исполненной мистическим духом Франкенштейна и Дракулы. Яркий пример тому — Э.Т.А. Гофман, создавший многочисленные фантастические повести и сказки, из которых современному обывателю известен, пожалуй, лишь “Щелкунчик”. Гофман был аутсайдером, его психика была расшатана вином и бессонницей. Картины, создаваемые его воображением мучительными ночами, иногда приводили в ужас его самого. По утрам же Гофман “перевоплощался” в усердного служащего юриспруденции.
Романтические настроения бушевали и в философской заводи. Это направление позже назовут иррационализмом, отстаиванием ограниченности человеческого ума в познании мира, чьи мотивы уже замечены в учении Шеллинга об объективном идеализме. Одним из самых ярких противников немецкого идеализма был С. Кьеркегор (1813-1855). Он обосновал вторичность рациональности и первичность чистого существования (экзистенциальности). Личность по Кьеркегору, пройдя сложный диалектический путь развития, может найти свой смысл только в вере. Задумываясь о смысле человеческой жизни, Кьеркегор создал беспредельно пессимистическую картину жизни, связанную с реальной действительностью общества своего времени, в первую очередь, с религиозным лицемерием и формальной обрядностью протестантской церкви. Учение Кьеркегора было впоследствии развито французскими экзистенциалистами ХХ-го века.
Еще более радикальным в своем пессимизме, возведенным в единственно разумное восприятие мира, был А. Шопенгауэр (1788-1860). В противовес утверждению Лейбница, что мы живем в “наилучшем из миров”, он называл мир “наихудшим”, скованным общими законами, в которые вписана даже воля, сама создающая себе иллюзию свободы выбора. Если теософ Е. Блаватская создала гибрид индийской философии и европейского оккультизма, то Шопенгауэр, также любивший спиритизм и магию, породил дитя европейской философии и индуизма. “Упанишады” были его настольной книгой, в то время как к своим соотечественникам Шопенгауэр относился с открытым презрением – как к Фихте, лекции которого все-таки посещал, так и к Гегелю. Будучи приват-доцентом в Берлинском университете, он назначил свои лекции на те же часы, когда читал Гегель, и был вне себя от того, что почти не собирал студентов. Единственным отечественным кумиром Шопенгауэра был Кант – ему он пытался следовать не только в образе мыслей, но и в режиме дня. Из 800 экземпляров изданной в 1818 году книги Шопенгауэра “Мир как воля и представление” за полтора года было продано лишь 100 экземпляров. Оставив для продажи еще 50, издатель превратил невостребованные книги в макулатуру. Махнув рукой на прижизненное признание, пессимист Шопенгауэр поверил в свое посмертное бессмертие. Когда, незадолго до смерти, друзья спросили угасавшего философа, где бы он желал быть захороненым, Шопенгауэр ответил: “Все равно…они найдут меня”.
Психологические портреты вышеописанных героев философского эпоса XIX века нельзя назвать иначе как душевно патологическими. Шопенгауэр славился скупостью, резкостью суждений, нетерпимостью и параноидальной мнительностью – ему казалось, что все его замалчивают и плетут против него заговоры. К людям от относился не иначе как с подозрением – каждый раз перед сном перепрятывал ценности, опасаясь грабежей, спать ложился с оружием. Панически боясь умереть от заразной болезни, он часто менял место жительства. Его посмертное “они найдут меня” читается совсем иначе в таком контексте. Кьеркегор же всю жизнь чувствовал себя человеком глубоко несчастливым — его вечными спутниками были меланхолия, ипохондрия, преодолеваемые пароксизмами творческого вдохновения. Датскому философу нынче приписывается целый букет отклонений — шизофрения, эпилепсия, эдипов комплекс, мазохизм, нарциссизм, бессознательный гомосексуализм и маниакально-депрессивный психоз.
Даже позитивизм, верно следовавший идеалам рационализма, выпорхнул из-под крыла не совсем нормального человека, само имя которого звучит как пародия на Канта. Его зачинатель О. Конт (1798-1857) был, мягко говоря, персоной неуравновешенной. После третьей лекции по позитивной философии, которые он проводил в собственной квартире, Конт впал в умопомешательство, в припадке которого убежал из Парижа в Монморанси. Помещенный сначала в психиатрическую лечебницу Эскироля, он скоро был взят домой на попечение жены и матери. Припадки умоисступления периодически возвращались к нему, в один из них он бросился в Сену, но был спасен. В 1832 и 1833 г. Конт безуспешно обращался (лично и письменно) к министру народного просвещения Гизо с просьбой учредить для него кафедру общей истории математических и естественных наук. Гизо, тепло отозвавшийся о первом сочинении Конта, в своих записках скажет о нем, как о добросовестном и убеждённом, но ограниченном и полоумном фанатике. Все последующие годы своей жизни Конт с переменным успехом участвовал в общественной жизни, не теряя своих амбиций преобразователя, что вылилось в большие сиквелы его учения – позитивную политику и позитивную религию, которые призваны были объединить все народы.
Список вышеупомянутых философов, воспевающих в той или иной мере кризис европейской культуры вопреки или же благодаря собственному душевному кризису, был бы неполным без имени Фридриха Ницше (1844-1900). Болезненная жизнь и трагическое творчество Ницше, слитые воедино, сделали его поистине культурным героем нового европейского эпоса. Закончив свои дни в клинике душевнобольных, Ницше был посмертно возведен в ранг пророка ХХ века, и не в последнюю очередь, путем разнообразных интерпертаций и фабрикаций. Ницше родился в семье лютеранского пастора, в атмосфере святости и набожности. Гимназические товарищи даже сравнивали его с “двенадцатилетним Иисусом Христом в храме”. Однажды он удивил их своей силой воли, когда взял в руку раскаленный уголь, чтобы доказать презрение к боли и смерти, как это сделал древнеримский герой Сцевола. Получив сначала духовное, потом классическое филологическое образование, он уже в 25 лет состоял профессором классической филологии при Базельском университете. Однако, с годами Ницше разочаровался не только в христианстве, но вообще в эллино-христианской традиции. Обличению исчерпавших себя идеалов, обманывавших его вплоть до зрелого возраста, Ницше посвятил оставшуюся жизнь, в течение которой он заводил головокружительные романы с новыми идеалами. Наконец, переболев Вагнером и возрождением германо-скандинавского мифа, подавленного христианским логосом, Ницше создал собственный миф, обращенный в будущее, этот пророческий идеал нового века.
Подобно Канту, которого сам он называл “фанатиком морали”, Ницше строил в себе космос собственной философской концепции. Но это не была блистающая стерильная лаборатория умозрительных категорий, это был жуткий родильный дом новой сверхчеловеческой морали, мученическое становление которой осуществлялись только последовательным уничтожением традиционной человеческой морали par excellence. Игры Ницше с собственным мифом в конце концов превратили в миф его самого. Всю жизнь он страдал сильными головными болями и приступами не вполне выявленной болезни, будто расплачиваясь за созданный им сверхчеловеческий мир, не вмещавшийся в рамки постижения простым смертным. В 1889 году с ним, презревшим мораль и посмевшим убить Бога, при виде старой, забитой кучером, лошади случился нервный припадок, и на этом акте сострадания его психика окончательно пошатнулась. Последние годы своей жизни он провел в психиатрической клинике.
Только после смерти в 1900 Ницше предстояло вернуться во всей красе, воскреснуть в чудовищно преображенном образе. Сказанным им однажды словам “наверняка не ранее 1901 года мысли эти начнут доходить вообще до ушей” суждено было стать пророческими — столетие началось с настоящего бума ницшеанства. Как говорил Ницше устами своего Заратустры: “Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть”. Увы, притчи всегда становились смертоносным орудием в руках умелых толкователей. Ницшеанство шагнуло намного дальше своего создателя, безумного поэта, произведя громадный массовый эффект – Ницше читали и цитировали все, от кабинетной интеллигенции до все сильнее звереющего пролетариата, как в Европе, так и в России. Именно озверением обернулась “ярость благородная” толпы, посягнувшей на роль сверхчеловека. Если подтитул книги “Так говорил Заратустра”, адресовавший текст “для всех и для никого”, символически воплотился в строках Интернационала: “кто был ничем, тот станет всем”, то их классовым противникам, возомнившим себя истинной расой господ, также удавалось сплошь и рядом находить подтверждение собственных теорий в текстах Ницше.
Так началась великая борьба за Сверхчеловека, силами того же рационального ядра в романтическом ореоле. Ницше не дожил до своего Великого Полдня, и не мог предугадать последствия своих сверхчеловеческих идей, воплощенных человеческими, слишком человеческими страстями. Романтик ХХ века был уже не мечтатель-утопист и кабинетный бунтарь, а тот раздраженный человек, отчаявшийся найти ответ на извечный вопрос посредством отвлеченного мудрствования, и начавший революционно “философствовать молотом”. Поднятые зовом Ницше белокурые бестии, эти “грядущие гунны”, прорвали нависший над Европой серый флер нигилизма, “чтоб сказку сделать былью”. Но увы, как далека оказалась эта сказка от тех изящных воздыханий Лизы и Вертера, что лежали в их истоке.