Миниатюра
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 17, 2007
В ее письме ко мне несколько фраз. Латиницей, по электронной почте. Я вижу быстрые спицы вяжущих дорогу колес, ее русую голову, опущенную вниз и чуть отведенную в сторону, глядящую на заверченное сквозь колесо поле с такими же васильковыми, как у нее, глазами. Я вижу Данию и маленького Андерсена в ее зрачке, левом, русалочьем, прищуренном на ветру. Она в королевстве, сейчас 4.30 утра, ей светло, ей не больно ходить. Она спрашивает: почему кити выбрасываются на берег? Она не прощается.
Мы едва с ней знакомы. Лишь силуэт, против света – ее и подруги, с юным тысячелетним лицом. Она назвала свое имя – непроизносимое, и тут же перевела, чуть смущенно: Картина мира, – с персидского. А эта, первая, назвалась N.
Меж нами, наверно, еще б одна ее жизнь поместилась, прожитая. Одна и еще немножко – с пятилетнюю девочку. Она пришла по ошибке в тот многолюдный дом. Сидела и что-то чертила в блокноте. И незаметно исчезла, а листок остался на стуле, подписанный, мне. Тихая, чуть лунатичная речь. С замираньем и вслушиванием, как в ночном лесу. О паутинке мира; тронешь грифелем – здесь, вот этим, а на том непроглядном конце паучок света запляшет… О том, что жизнь поет, заплетая венки, как Офелия…
И исчезла. А потом, когда уже снега сошли, вот эта записка по электронной почте. Перечитываю и думаю: Дания – это метафора или она в самом деле катит на велосипеде по ее полям? И почему Кити – с маленькой буквы? Ну да, нарицательное. Как поживаете, пишет, на Вы, размытым голосом, в четыре утра, не глядя в ту сторону, куда говорит.
А в Москве, когда я читаю эту записку, ночь. Почему Кити… Жгучее, раннее: “Анна Каренина”, начало, кажется, второй части. Юная княжна, голая, перед доктором, впервые, стыд и жар кружат ей голову, она прижимает смятую ночную сорочку к маленькой в бусинках пота груди, паркетная зала в отраженных свечах плывет под ногами. А доктор водит по ней стетоскопом – выше, ниже, сдвоенным пальцем простукивает, и кажется, нет конца этой муке, века идут, прижавши эту сорочку к лицу…
Я помню, как я перечитывал эту сцену (две трети страницы под началом главы и несколько строчек на обороте) и всякий раз испытывал этот белый мурашечный ток, представляя себя то тем лекарем, то княжной, то собой с этой мятой сорочкой меж ними двумя.
Почему Кити выбрасываются на берег… Кити, кати, анны, офелии… Я вспомнил плавучие библиотеки, о которых писал Битов, – семьи дельфинов. Они плывут в четыре поколенья – до прадедов в одной семье. Это и есть век, мера. А наш век – недомерок, всегда ущерб – то с того, то с этого края, отсюда и неполнота жизни. Прадеда не хватает. Оттого и заводится вся наша неуправляемая человеческая история, как ржа. Вот, я нашел это место.
“Утренний свет свободно лежал на его коже, и сползал, как взгляд. Бок его просох и, теряя собственное тепло, принимал температуру окружающей среды. Словно солнце слизывало его тепло, а не наоборот. Дельфин уже не отражал, но еще и не поглощал: бок его подсох от воды, но не просох от света. Спи. Отдохни. И хотелось спросить: “Что с тобой?” Дельфин молчал. Будто чего-то ждал еще, а оно не наступало”.
Нет, не здесь, где-то дальше. Не наступало. Всплывало лицо другой женщины, в другой стороне.
Все королевство, говорит, в твоих руках. С дороги звонит. А я – что в ответ? Нет, не сразу, а через пару фраз, пока вспомнить пытаюсь: да, Шекспир, но где? Лир? Гамлет? И в каком контексте? А тут их два – наш разговор и тот, откуда реплика. Вот и решай его – с двумя неизвестными. А разговор тем времнем движется, по сторонам пробираясь, и за спиной, в уже сказанном, все перестраивая. В этом потоке без берегов, в этом узоре встречных течений – что в руках моих, что в ее губах, поди разбери, наши лица то выныривают по сторонам себя, то погружаются. Все королевство минус она? Льнущая улыбка ее сквозь стекло, стекающее с Венеции. Как же ответить так, чтоб она поняла, что я понял, при том что ловлю лишь эхо? Беглое, со спины, двоюродное. Продлить его, перепрятать?
Да, для забавы, говорю, как дети мухам, так боги людям обрывают крылья.
Не сразу, а через пару фраз, когда она спрашивает, лицом ли к окну я говорю с нею.
Да, говорю, метет за ним эти крылышки слюдяные. Дети, говорю. Как дети, они обрывают их. По всему королевству метет.
И она тоже, наверно, потом гадает – какие крылышки-дети, в каком контексте? Шекспир. Да, но где? Хотя ее память зорче, цепче. Магнитый там у нее кулачок – весь серебрянный от булавок.
И вот они где-то сходятся, эти фразы, и что-то меж ними там происходит, а значит – с нами, здесь. Они нас видят, оттуда. Они нас водят, оттуда. А мы…
У людей, так называемых, близких – какой разговор? Душевный. До бесчувствия. Будто сам с собою в обнимку сидишь. А не у близких – и разговора нет. В споре что рождается? Выкидыш. А меж нами что? Чуть покачивает между словом и смыслом, пока говоришь. А потом отойдешь, обернешься: то, что лесом казалось – озеро, и не озеро, а письмо, пепел, читай: лес.
Разговор прогорает по ходу, остается тепло недолгое, как в натопленной на ночь избе. А тут – будто горит не здесь, а далеко впереди, в будущем, а на губах только отблески пляшут той дали.
Все королевство… Накрененное поле сквозь колесо, жгучие васильки, гуси-лебеди. Не хватило крапиных рубашек на одно крыло. Все молчала. Лето прошло, и дрова зацвели. Все молчала в ответ. Я еще раз вернулся к ее записке. Ну, конечно: не кити – киты, на латинице.