Опубликовано в журнале Новый берег, номер 17, 2007
Было время, когда мы боялись людей
и селились, как черти, за печкой.
К нам зима приходила с пучком
орхидей,
кружкой супа, домашней аптечкой.
Так и жили, о том толковали, о том
пели песни, о том тосковали,
о прекрасном, о теплом,
о чем-то своем,
так мы прятались, так зимовали.
Но однажды очнулись и
— черт побери! –
мир вокруг изменился до боли.
Хоть листай словари,
— хоть пускай пузыри
в орхидеи, да желтофиоли.
И теперь мы не точки в небесном шитье,
а скворцы из кирпичных скворешен –
кто распят на трухлявом рекламном щите,
кто к железной антенне подвешен.
Мы решили поверить во всё до конца
и во всем до конца сомневаться,
в монологе лжеца и сонете слепца.
Может быть, может быть, может статься!
Может быть, я не только пустой человек,
что застигнут внезапной листвою
и глядит, как уходит серебряный век,
может быть, я чего-нибудь стою.
Не по мертвому берегу тризну твори –
по живому, что свищет и тает;
посмотри, кто-то снежные губы твои
с замиранием сердца читает.
* * *
Всем хороша игра фигурок деревянных:
и музыка, и смерть, и зимняя пора
в угрюмом танце их. Из тополя сухого,
из липы и сосны, ореха или вишни
мерцающие головы и торсы,
похожие на свечи в полутьме.
А где же мастера? Ушли и не вернутся.
И дымкой золотой подернут мир вокруг.
Краснодеревщик, часовщик, фонарщик
возникли на пороге, но их лица —
мираж, и вот они исчезли торопливо,
как будто кто-то их убрал с доски.
* * *
За поволокой стекла,
осознавая бескрылость,
мы дожидались тепла.
Но ничего не случилось.
Это – твое ремесло.
Как же уверую, если
чуда не произошло
и тополя не воскресли?
Я-то пытался и сам –
слепо, своими словами.
Буквы сверял по весам,
стряхивал точки часами.
Тщетно – по-прежнему спит
солнца свеча восковая,
оторопь снежная мнит
будто она – вековая.
Кто же из нас непоэт?
Слышу музы́ку дрянную:
неугомонный сосед
мучает скрипку дверную.
* * *
Послушай голос заводной,
игрушка времени прощальная:
в зеленой книжке записной
ты будешь странница печальная.
Моим сверчкам и паукам
ключей не надо позолоченных.
Они не ходят по рукам,
живут в строеньях заколоченных,
где мой по праву каждый гвоздь,
где дремлет музыка сосновая,
где я их суеверный гость,
усатый нянь и смерть клоповая.
* * *
Помню, был город внутри
полон светящихся точек…
Кто-то задул фонари,
словно сердца одиночек.
Канули в пасмурный снег
алые звезды-ледышки,
здания библиотек,
банки, ларьки, телевышки
и силуэты церквей.
Новые ориентиры –
белые булки ветвей,
фар мимолетных пунктиры.
Только душевный бедлам
беглым огням – не доверить.
Я не берусь по углам
прятаться и лицемерить:
пробовал это – не смог.
Лучше вслепую по снегу
на незнакомый дымок
к людям, вину и ночлегу.
Двери не стали добрей –
доски, замки, воспрещенья.
Но за одной из дверей
ждут моего возвращенья.
* * *
Пока мы ребро потирали со сна
другие пришли, говорят, времена.
Тепло, тополиные хлопья.
А в наших глазах как и прежде видна
такая соринка холопья…
Мы выжили, жен и детей завели,
бочонок с вином и мешок конопли,
мобильники, автомобили,
заводик свечной, золотые рубли.
И ящик навырост купили.
На солнце глубокие лужи блестят.
Вприскочку домой пострелята летят
врубать хитроумный компутэр,
в котором у них эротический чат
и страшный, как мир, дрей-дэ-шутер.
А детская, словно гробница, пуста.
Пиратского брига недвижны борта,
ржавеют на стенке рапиры,
и орочий череп таращит с шеста
глазниц почерневшие дыры.
* * *
Мы громко жуем шаурму и кунжут,
вином запиваем котлетки.
Тем временем, рядом печально живут
волшебные тихие предки.
У них кукушата ночуют в зобу,
их лица – вареные раки,
проплешины – пятна лесные, на лбу
не складки морщин – буераки.
Такими они представляются нам –
навек молодым и зеленым,
птенцам желторотым, слепым пискунам
и лопотунам несмышленым.
И нам незаметно, как мир оскудел
без музыки, слова и красок,
без гуда, которым он раньше гудел,
без ярких костюмов и масок…
Мы это не видели. Нам не понять.
Покушали, смяли салфетки –
теперь подобает покойно поспать
в домах, что построили предки.
* * *
Очки, рогатка, канотье.
Жить в темноте и тесноте
И сравнивать по слепоте
Огарок и фонарик.
Крадется в пепельную высь
Худого мальчугана свист,
И под ногой хрустящий лист,
Как бабушкин сухарик.
А за рекой в глуби болот
Цыганка мертвая живет.
Вот наколдует, позовет,
Уронит и состарит.
Но ты не бойся, не грусти
И не старайся подрасти.
Смотри, как солнышко в пути
Культей по стеклам шарит.
Ржавеет парковый развал.
Видать, свое откуковал.
А как он скрипло зазывал,
Швырял песком калёным…
Предгрозье. Ветер. Кавардак.
Тетрадка, зонтик и пиджак.
Рябина кашляет в кулак
Багряным и зеленым.
* * *
Музыка погасла наверху. Это неожиданно случилось. Словно меломану-лопуху что-то недоступное открылось. Он на полуслове оборвал пестрых нот невидимую ересь и с тех пор уже не горевал, и остепенился, словно через тонкий слой загадок и ключей, следствий потаенных паутину он увидел в хаосе вещей смыслом осененную картину. В этом состояньи не поют, прячутся, пытаясь все запомнить: этот недоверчивый уют, холод опустелых белых комнат, шепот стекол – что-то о своем, танец запыленного фарфора, стол, обжитый всяческим хламьем, очертанья странного прибора. Музыка ушла сквозь череду дней, сменилась сном и тишиною; если я по лестнице иду, кажется: она еще со мною – помню, раньше каждого жильца провожала – нянька и привратник – и пустые, черствые сердца оплетала, словно виноградник.