Первая глава романа «Буча»
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 16, 2007
По первому сроку оденьтесь, ребята, по первому сроку. Положено в чистом на дно уходить морякам. (Из песни Александра Розенбаума) |
1.
Ванька Знамов открывает один глаз, разлепляет спекшееся веко другого.
Возвращаются саперы в комендатуру — Ванька первым делом промывает серое от пыли лицо холодной водой.
Служит Иван Знамов в саперном взводе, по должности он – снайпер. Глаза у Ваньки черные большие, но некрасивые, злые, как у волка. Ресницы, словно пеплом присыпанные. Смотрит Ванька перед собой на мир, смотрит не моргая. Губы жмет плотно, вытягивает в нитку; желваки двумя кобелями цепными рвутся наружу…
Урчит бэтер…
Трет себя Ванька ладонью, по стриженой голове, бережно так трет. Начинает с самой макушки: сначала ведет медленно по верху, по кончикам колючих и коротких волос-ежиков, а потом с силой и злостью кидает руку вниз так, словно смахивает с лица назойливые капли: подбородок вскидывается вверх, шея вытягивается тонко, жилисто, беззащитно, оголяя синие вздувшиеся вены.
Справный солдат Ванька Знамов. Все у него ладно: и форма, подбитая по росту, и оружие черное блестящее, и ботинки армейские. Ботинки купил Ванька на рынке в Грозном. Казенная обувка снашивается в месяц, а чеченцы продают добротные берцы: подошва у них крепкая – год Ванька носит их, и до сих пор не стоптал…
Шнурки на ботинках вяжет Ванька двумя узелками, затягивает в самый раз — ни сильно, ни свободно так, чтобы и нога не болталась, и не давили шнурки на щиколотку. Ноги для солдата дело наиглавнейшее: если перетянуть, туго зашнуровать – нога онемеет. Спотыкнется солдат на ровном месте, потеряет драгоценные секунды, и не хватит ему лишь одного мгновения, чтобы выжить…
Справностью своей Ванька гордится, других подгоняет при случае. Его уважают, слушают, боятся…
Однажды утром — заводить бэтер, а он только хрипит и фыркает.
Ванька на броне. Вокруг, как воробьи, расселись полусонные саперы, приросли задами к остывшей за ночь пыльной демисезонной одежке бэтера.
Водителя всякий может обругать. Ругают беззлобно по-деловому:
— Ну, тюха, чеграш, шляпа, черт масляный.
— Заводи, что ли! Спиш-ш-шь, рожа…
Саперы бранят водителя, высказываются по очереди, не по старшинству воинских званий, а по навоеванному авторитету:
— Мать, так перетак…
— В гробину, в душу!
— Эх, тоска-а! Давай что ли?
— Спать, а машина сломанная! У-ух, напросишься…!
Водитель бэтера — малорослый Серега — горбоносый, с веревочными узлами мускулистых рук, худой и сильный. Сначала из люка высовывается перебитый Серегин нос, потом стриженая круглая голова. Он затравленно озирается, чешет небритый подбородок и одним рывком выкидывает из люка наверх на броню свое веревочное тело.
— Да ладно, че в натуре? Сейчас разберемся. Первый раз, что ли? Техника старая, говорил, что надо в ремонт ставить…
Прорвавшись сквозь ругань и оплеухи, Серега поднимает крышку моторного отсека и ныряет внутрь. Спустя какое-то время он выбирается наружу и с самым невозмутимым видом садится на краю моторной ямы.
— Пацаны, дайте огня…!
Степенный рассудительный сапер Костя Романченко рывком повернулся в сторону незадачливого водителя.
— Я тебе щас так дам, не унесешь!
— Не шуми, Костян. Я не при делах. Тварью буду! Все проверил вчера. Бензина ноль. Опять гады слили.
Гады — это солдаты комендантской роты, народец недисциплинированный, безалаберный. Когда у контрактников кончались деньги, они, не мудрствуя лукаво, сливали бензин из военной техники и тут же продавали его чеченцам. В то время в Грозном все заправлялись суррогатным топливом. За армейский “привозной” местные платили щедро…
Слова водителя — факт уже неоспоримый. Ему верят. Расплата с “гадами” происходит немедленно. Тут и думать-гадать нечего — на месте сразу и суд, и приговор в исполнение…
Жили контрактники на втором этаже бывшей торговой базы. Крыши у здания не было. Ее развеяло в прах и пепел, снесло взрывной волной вместе с остатками шифера и прикипевшим к нему голубиным пометом. Наверное, полсотни снарядов попали в этот уродливый, без окон и дверей, огромный дом. Теперь здесь жались друг к другу солдатские палатки, растянутые толстенными пеньковыми канатами.
Саперы поднимаются на второй этаж, и начинается расправа. Ванька бьет спящих нещадно, лупит автоматным прикладом опухшие от пьянки лица, потом наконец ловит одного в полосатой майке, хватает за шею и лбом тычет в красный кирпич, потом еще и еще… Алая кровь вперемежку с кирпичной пылью змеистой жилкой стекает вниз по неоштукатуренной стене…
Ванька начинает звереть: глаза наливаются кровью, изо рта брызжет белая сухая пена, губы корчатся в крике:
— Убью-у-у! А-а-а! Су-уки-и-ии…
Вот тут-то самое главное не проморгать, не упустить, не довести до смертоубийства. Саперы хватают Ваньку сзади в обхват крепко, поднимают на руках распластавшееся в безумии тело и тащат вниз по бетонной лестнице, по оббитым крутым ступеням на улицу, на воздух…
Там внизу начинается новый день. Солнце уже золотится на грозненских развалинах, поливая землю еще холодным светом. Утренняя дымка медленно, лениво сбегает с оплавленных кирпичных стен, бесцеремонно обнажает обугленный городской скелет. Тело города умерло, сгорело, задохнулось…
Солнечные лучи разгоняют ночные тени, и они неохотно разбредаются по зачахшим от безлюдья бульварам и паркам, прячутся в развалинах и пустых оконных проемах…
2.
За скандальный характер прозвали Ваньку Знамова коротко и лаконично — Бучей. Кто-то выстрелил словом, так, по случаю, а получилось в самую десятку. Буча так Буча. Какая разница? Все равно придумают солдаты прозвище каждому свое — неповторимое нечеловеческое… Прозвища, как имена, как судьбы — у каждого своё. В какую сторону повернул, знать, и судьба так сложится: если по ровной дороге пошел человек, по асфальтовой, чистой да отмытой, тогда и судьба защебечет, зальется, как птаха-соловей: все-то впереди ясно да понятно. Тут тебе и жена-умница-красавица, детишки-отличники, работа, дом, в общем, все как у людей. Маманя с папаней радуются: “А как же? Сынок во-он, до каких высот дорос: в костюме и при галстуке модном!”
А бывает так: пошел человек по дороге кривой да скособоченной, по краю все канавы сточные, а в них деревья растут… На ветках яблочки, только все больше гнилые да червивые… Человек и рад бы свернуть на ровную дорогу, только повороты все дальше уводят его в косогоры да непролазный бурьян…
На войну Ванька попал восемнадцати лет от роду. Когда в новый год штурмовали Грозный, повезло Ваньке — не убило и не покалечило его. Убивать людей научился он быстро, ремесло оказалось нехитрое. Однажды произошел случай, после которого затвердело Бучино сердце, в лед превратилось…
Бетонный забор. Котлован. Кран подъемный.
Стрела у крана завязана узлом, как будто сказочный великан разминал свои огромные ручищи, баловался. Взрывом металл покорежило, погнуло, спутало. Металл-то, что? Разогнуть можно, потом, когда все закончится, организовать технике ремонт. С людьми сложнее. Тут иной раз ни врач, ни мать родная не помогут. Завязанные в узлы солдатские души и изуродованные тела придется долго лечить и распрямлять… Кого-то выровняет только могила… Распластают касатика по земле, положат на струганную гробовую доску, а сверху накроют такой же сучковатой сосной, и загонят в дерево гвоздики, и накидают мягкого чернозема в могилу…
Наворотило в Грозном за месяц: воронки, рваные дыры в домах, жженая земля, побуревшая мерзлая кровь, солдатские бушлаты цвета немыслимого, ошметки жирной говяжьей тушенки на рукавах, пустые консервные банки, скрюченные пальцы, черные лица, телячьи мальчишеские глаза… и много мертвых… Всего за тридцать дней…
Все эти дни Буча бежал, стрелял, прятался и опять стрелял, потом спал недолго, и снова куда-то шел, как завороженный… Кругом был чужой дымящийся город. Солдаты ковыряли черный грязный снег, рыли окопчики, землянки, кое-как обживались на войне: снег кипятили в котелках, ели с ножей армейскую тушенку, когда обвыклись, стали писать письма домой…
Голубоглазого лейтенанта Бурмистрова застрелил снайпер. Пуля влетела в голубую радужку глаза и застряла где-то внутри лейтенантского мозга. Когда лейтенанта укладывали в зеленый пластиковый мешок, взводный старший лейтенант Бакланов долго не мог застегнуть молнию: бегунок застрял как раз напротив щетинистого лейтенантского подбородка. Мертвый Бурмистров “смотрел” в небо единственным широко открытым глазом… Бакланов уперся коленом в землю и нервно дергал замок взад-вперед. Так и не закрыв до конца молнию, провел рукой по холодному лицу Бурмистрова…
— Смотрит, блин! — он закурил и повернулся в сторону притихших насупившихся солдат. — Чего уставились? Знамов, берите его. Отнесите к забору, к остальным…
Поутру в четверг Ванькин земляк шустрый Петька Калюжный принялся клянчить у него папироску. Папироска эта заветная лежала глубоко в кармане у Ванькиного сердца, защищенная от ветра и дождя грязным бушлатом, а в папироску присыпал Ванька пушистой дурманящей конопли и даже табаком не стал разбавлять, прям так: чистоганом набил.
— Брат, давай пыхнем…
— Потерпи.
— Мочи нету! Осточертело все! Я в дурном сне не мог представить, что в такую задницу попаду. Даже не знаю, что домой писать…
— Не пиши…
— Буча, ну будь человеком!
Буче надоел занудный тягомотный Петька. Из недр своего бушлата, похожего на поношенный зековский ватник, Буча достал пахучую конопляную папироску и протянул ее Петьке.
— На, взрывай… зануда хреновая!
Петька икнул от удовольствия и сразу повеселел:
— Ништяк, братан! Щас, только камень брошу…
С этими словами Петька вынул из кармана тетрадный листок, с хрустом вмял его в грязную ладонь. Буча презрительно сморщился:
— Засранец. Тебе рулона в день не хватает, жрешь все подряд…
— Да че едим-то? – Петька примирительно хохотнул. — Тушняк да галеты. Днище пробивает не с обжорства, а с микробов…
— С каких это микробов? – удивился Буча.
— С этих самых с чеченских, тут их прям море…
Страдальческие рытвины резанули широкий Петькин лоб. Он сунул мятый листок в карман и выскочил из подвала на улицу. Буча лег на снарядный ящик, бессмысленно уставился в потолок. Далеко в городе громыхнуло, и сразу же после этого началась пулеметная перекличка…
Петька умер, сидя на корточках, со спущенными штанами и мятым тетрадным листком в руке. Пуля бросила его на бетонный забор. Таким и нашли его бойцы: бесстыдно раскинувшего белые худые ноги. Нашли не сразу. На выстрел никто не обратил внимания: стреляли в Грозном всегда и днем и ночью. Буча и еще один солдат, стараясь не вдыхать носом воздух, натянули Петьке штаны, прикрыли срам, застегивать мокрые от снега и мочи армейские брюки не стали. Мертвого Петьку с черной влажной дырой вместо правого глаза отнесли к остальным. Мешка ему не хватило. Тогда Буча положил на Петькино лицо его же шапку, шнурки на ушанке развязались: одно серо-зеленое шерстяное ухо оттопырилось, и черная веревочка, измусоленная Петькиными пальцами, беспомощно болталась из стороны в сторону…
Непогодилось. Ветер принес колючие снежинки. Они таяли на Бучиных щеках, превращаясь в капельки, потом собирались в ручейки, пробиваясь сквозь черную поросль трехдневной щетины, стекали к подбородку и с треугольного кончика его улетали вниз в землю….
Лейтенанта Бурмистрова и Петьку Калюжного застрелил один и тот же снайпер. За неделю он убил еще троих из Бучиного взвода. Стрелял умело, куражился: так бьют белку сибирские охотники — целят в глаз, чтобы не испортить шкурку лесному зверьку. По почерку определили: работал профессиональный стрелок, и работал он с мелкокалиберной винтовки…
Буча стоял перед Баклановым, не отрываясь, в упор смотрел на взводного.
— Таищ сташтинант! Отпустите! Я найду его.
Взводный посмотрел на солдата и опустил глаза, обожгло его черной Бучиной злобой…
— Отпусти, взводный. Я его найду, матерью клянусь, — хрипел Буча, — он один работает. Обнаглел, потому что не ищут его, значит, лажать будет. Обязательно облажается! Не чех это! Звери из мелкашек не стреляют…
Словно цель на мушку автомата, поймал Буча баклановское переносье цепким своим волчьим взглядом…
— Не отпустишь, сам уйду!
Не обиделся Бакланов, посмотрел в солдатские глаза, сказал негромко:
— Да иди, куда хочешь! Сам знаешь, если что… я тебя не посылал!
Буча ждал этих слов, крутанувшись на каблуках, ответил:
— Если что, мне уже по хрену будет…
Под ногами скрипануло крошево бетона, взвизгнуло битое стекло…
А вокруг полным ходом шла война, шла уже целый месяц. На улицах Грозного остыли выжженные танки, и мертвые тела убитых людей уже не удивляли и не пугали…
3.
“Воевать войну”, как говорил Бучин комбат, “дело канительное” и уже, по мнению и опыту самого Бучи, настолько однообразное, что одна только мысль о предстоящем самовольном, но боевом выходе в город бурлила Бучину кровь. Спертый горелый воздух подвала перебивал учащенное Бучино дыхание, и сердце его колотилось неистово. Он пеленал снайперскую винтовку, обматывал ствол и цевье тряпичным рваньем. Губы его пересохли, он посмотрел на флягу с водой, даже потянулся к ней, но передумал, вздохнул глубоко.
“На кой черт мне это надо… кому все объяснить, чтобы поняли? Да не поймет никто. Петьку не вернуть. Засранец был, оттого и лег… Если бог есть, то завалю этого стрелка. Молись, чушило!”
Буча путался в мыслях, а руки его делали привычную работу: во внутренний карман армейской рубахи ближе к телу, к теплу положил он батарейку для ночной оптики, уместил в разгрузочный жилет шесть автоматных магазинов и столько же винтовочных, ласково обтер рифленые бока осколочных гранат, а в чехол на груди сунул нож.
В феврале темнело рано. В темноту Буча и ушел, не сказав никому ни слова.
Солдаты спорили. Высокий худой болезненного вида боец кончиком штык-ножа отколупывал пластилиновую глину с сапог, рассуждал:
— Делать ему нечего. Понтуется все. Буча, он и в Африке Буча.
— Не гони, длинный! Буча — пацан! Сам-то зассышь, небось, так же одному в город идти ночью, — заступился за Ваньку узкоглазый широкоскулый калмык по имени Савва.
— Клал я на эту Чечню, на этот сраный город и вообще на все… — продолжал длинный. — Мне на дембель еще в декабре…, а я здесь хреначу. Буча ваш! Да у него мозгов нету!
Савва привстал.
— Ты за базаром-то следи…
Старлей Бакланов, невольно прислушиваясь к разговору бойцов, не выдержав, рявкнул:
— Спать, слоны. Чего рты пооткрывали? Герои все? Савва, рожа калмыцкая, ты зачем новый цинк с патронами вскрыл? Сколько раз говорить? Сначала используйте один, потом за вторым суйтесь. Уроды! – старлей разошелся не на шутку. – Чего смотришь, чучело? Бери солидол и замазывай!
Бакланов вскочил, зацепил ногой автомат. Оружие металлически звякнуло, громыхнуло затворной рамой о бетон. Не владея больше собой, взводный что есть силы пнул ногой открытый цинк с патронами. Ящик перевернулся, из него посыпались пачки патронов: золотистые болванчики, вывернутые из бумажных пачек, зазвенели по бетону…
Старший лейтенант двадцатитрехлетний Сергей Бакланов вышел из подвала на воздух и долго дышал, глотая ветер широко открытым ртом…
В ночи Буча двигался на ощупь: останавливался, приседал, упирал винтовочный приклад в плечо, и смотрел в светящийся зеленый кружочек ночного оптического прицела, и снова бросал себя стремительной волчьей рысью на несколько метров вперед.
Ночь пласталась над городом, заливая пустынные улицы лунным светом. На перекрестке замер светофор. В его выбитые глазницы шалопай-ветер напорошил мокрого снега. Бесноватая луна, словно издеваясь над слепым уличным регулировщиком, забрызгала его серебристо-синим мельхиором… Снег стаял, а небесный мельхиор превратился в воду, холодную, как рябая январская луна…
Где-то гулко ухнуло, тряхануло землю, почти рядом неистово заголосил пулемет, ему подпели короткие автоматные очереди…
Буча слушал войну, вслух делал выводы:
— Это наши долбят! О! А это чехи в ответку начали… И не спиться им, — шептал Буча. – Где же этот чертов дом?
Дом этот, метрах в ста от расположения взвода, высмотрел Буча еще днем.
Что-то Бучу зацепило, хватануло, можно сказать. Мучился Ванька, не мог понять своих ощущений, и вдруг осенило его, будто водой холодной плеснули в лицо:
— Это же позиция, лучшая позиция для обстрела. А за тем домом садик и частный сектор, значит, уйти стрелку легче легкого. Петька… он же как раз напротив раскорячился. Может, увидел что перед смертью…? Вряд ли! Но ведь лицом к дому сидел… Точно, там эта сука!
По темной улице, через пустырь добежал Буча до черной без единого огонька громады пятиэтажного дома. Задыхаясь от возбуждения, прислонился к стене и замер…
— Та-ак, куда теперь? Точно не первый этаж и не последний, остается что? Остаются второй третий, и… Нет! На четвертый стрелок не полезет — уходить долго в случае чего, значит второй и третий. Если я буду на втором, а он объявится на третьем, мне не с руки его валить…
Дом стоял торцом к позициям его роты, значит, и подъезд может быть только один крайний к пустырю. Звериным своим чутьем Ванька вычислял стрелка, полагаясь больше на интуицию, чем на здравый смысл. До третьего этажа добрался и не нашумел; в берцах, как на подушечках, крался, словно кот, будто котяра-охотник. А по-другому было нельзя, по-другому смысла нет, по-другому убьют Ваньку! И все! Сука та дышать будет, будет жизни радоваться…
Дверь в квартиру предательски заскрипела, подалась и открылась, ровно настолько, чтобы в нее можно было протиснуться одному человеку. Буча скользнул внутрь.
Грозный горел. Всполохи городских пожаров вырывали из темноты детали небольшой комнаты. На стене неожиданно заблестело, заиграло
рыже-красным. Буча присмотрелся. Овальное зеркало. Когда глаза привыкли к темноте, разглядел, что зеркало разбито, и только внизу удержались два остреньких осколочка…
“Вот бы на себя сейчас со стороны взглянуть, – подумал Буча, — на кого я похож? Наверное, на урода, точно не на героя. Какой герой? Задницу свою унести бы…”.
Ванька осмотрелся: неприятный холодок, который настойчиво лез ему за шиворот, просачивался в комнату через метровую дыру в стене. По всей видимости, сюда влетел танковый кумулятивный снаряд, разворотив внутренности квартиры, только разбитое зеркало каким-то чудом осталось висеть на стене.
Попав из комнаты в кухню, Ванька с удивлением заметил, что окно аккуратно заколочено листом фанеры. Понятно, что стекла повылетали от стрельбы и взрывов. Но кому понадобилось заколачивать окно, если в квартире никто не жил? Застучало Ванькино сердце… Перешагивая через какую-то рухлядь и кучи тряпья, он приблизился к окну и поднял валявшийся у газовой плиты колченогий стул. Ждать решил здесь. Чутье подсказывало, что попал он в десятку, вернее прицелился, теперь остается вовремя нажать курок. Сидел Ванька на стуле, закрыв глаза, думал: “Он придет в эту квартиру. Почему? Не знаю. Но точно сюда придет, некуда ему больше идти. Я жду тебя, сука! — разговаривал Ванька с ненавистным своим врагом. — Ты обязательно придешь, потому что повезти должно мне, а не тебе, потому что ты убил Петьку и других тоже! Потому что ты не прав, а я прав, значит, мне повезет, а не тебе, хер собачий!” Кисловатый запах подмокшей Примы чесал ноздри… Не стал Ванька курить, пачку сунул обратно в карман и сверху прихлопнул рукой.
Прошел почти час. Буча собрал волю в кулак и… начал обустраивать быт. Первым делом снова вышел в коридор и дальше в комнату, уже по-хозяйски обошел все углы, возле дыры в стене задержался. Стоило ему заглянуть в черный провал, как воздух снаружи бросился ему в лицо, ворвался за шиворот, сразу просочился под тонкий десантный тельник, выгнав оттуда оставшиеся крупицы тепла. Буча сжался в комок, мелко задрожал всем телом, крепче до хруста в суставах вмял в кулак цевье автомата. Дрожь так же внезапно пропала, и Ванька посмотрел сбоку из-за неровных оплавленных краев дыры туда, где из ночного глобального мрака вырывались косматые малиновые всполохи, и длинные бесконечные, как азбука Морзе, трассирующие очереди чертили беззвездное небо: точка-тире, точка-тире, тире, тире…
Не каждый солдат, волею судьбы своей оказавшийся на войне, становится решительным и неумолимым. Стойкость духа и свободу мышления обретают немногие, и, наверное, качества эти в большей степени появляются в человеке при самом его рождении. Качества эти одинаково присущи и героям, и злым гениям. И те, и другие, как полюса Земли, как плюс и минус, как добро и зло, находятся в вечном непримиримом споре. Но, если два полюса противоположных энергий соприкасаются, происходит взрыв, и уже жизнь человеческая в такой момент подчиняется законам физики: напряжение столь велико и столь мало сопротивление ему в момент контакта двух энергий, что сила приобретает масштабы разрушительные, колоссальные…
Насмотревшись в сумрачную пустоту и вдоволь надышавшись ночным мерзлым воздухом, Ванька вернулся в кухню; первым делом он достал с пояса фляжку с водой и жадно глотнул… Устроился он на фанерном листе у газовой плиты, винтовку прислонил к стене, чтобы не мешалась. Работа предстояла тонкая, точечная можно сказать: на полу у ног выложил он пузатые эфки, а на колени пристроил автомат… Начал ждать.
Погружаясь в мутные воды воспоминаний, Ванька не пытался упорядочить, расставить по местам временные отрезки и события. Как плоскодонная лодочка в бесконечных и таинственных речушках, блуждал Ванька в днях минувших, удивляясь тому, что в памяти его сохранились воспоминания о каких-то совсем незначительных и неприлично мелких событиях. Память цепко хватала лишь детали, в то время как сама история проносилась мимо, унося с собой в прошлое объективный облик времени.
4.
Война не сразу опустошила Чечню. Поначалу вдоль длинных и изогнутых, как кнут пастуха, степных дорог бродили стада коров и отары, глупых нестриженых овец. Домашняя скотинка усердно объедала оскудевшие к зиме луга. Если смотреть с Терского хребта вниз на бескрайние, придавленные молочным туманом поля, животные казались игрушечными и недвижимыми.
Зима в Чечню приходила неохотно. Заблудившийся в кавказских предгорьях сибирский морозец крестил инеем купола мечетей и крыши домов, крытые жестью и черепицей с зеленоватым, как на бронзе, налетом.
Главный Кавказский хребет прятал свои горные пики в причудливых снеговых облаках. Громадные эти тучи, словно несметные орды диких кочевников, подбирались к огородным задворкам богатых чеченских селений и неожиданно швыряли белые стрелы на витые улочки и нагие алычовые сады…
Пришлый мороз уходил из чеченской долины, а ветви фруктовых деревьев, согретые липкой снежной ватой, гнулись к земле… Снег потом быстро таял. Чечня становилась грязной и неуютной…
Комбат второго батальона 237 полка 76 воздушно-десантной Псковской дивизии стоял перед солдатским строем, таинственно заложив в руки за спину.
Уже объявили по дивизии четырехчасовую готовность, и теперь комбату предстояло довести до личного состава, в чем же собственно дело. Майор молчал. Он готовился переступить черту. Выполняя приказ вышестоящего командования, майор интуитивно, сознанием профессионального военного понимал: тревога не учебная, а значит, там за чертой, за росчерком пера, за приказом: “По машинам!” настоящая опасность, настоящее непридуманное дело, которое называется простым словом – война. Но какая это будет война, главное, с кем и за что, комбат не знал, так же как не знали этого командиры полков, дивизий и даже армий.
Буча хорошо запомнил глаза комбата и голос, всегда твердый, но в этот главный для его батальона момент, будто рассеянный, будто что-то недоговорил тогда комбат…
— Летим в Чечню. Там небольшая заморочка. Нам доверяют важное дело, — комбат замолчал, кашлянул в кулак. — Одним словом, мы будем поддерживать конституционный порядок… Так что, если кто согласен, так сказать, участвовать, пишите заявления! — комбат исподлобья пробежал взглядом по ровному строю десантников. — Командирам рот организовать сбор заявлений и доложить.
Через пару часов неровная стопка тетрадных листков с одинаковыми словами и предложениями и даже с одинаковыми грамматическими ошибками легла на стол в кабинете командира батальона. Написали все без исключения. Решением командования в Чечню не пустили выходцев из Дагестана и сержантов учебных рот.
30 ноября 1994 года батальон, в котором служил рядовой Иван Знамов, погрузили в транспортный Ил-76. Борт взял курс на Владикавказ.
Пассажиры Бесланского аэропорта в первых числах декабря целую неделю с удивлением и интересом наблюдали за полевой жизнью псковских десантников. Над бурыми армейскими палатками поднимались стройные дымки. Иногда на броне какой-нибудь БМДшки замирал солдатик в голубом небесном тельнике, слышались зычные команды, и тогда солдатик нырял куда-то вниз, и уже через минуту натужно с глухим ревом заводился мотор. Потом еще один и еще… И вот уже грозно рокотали не меньше десятка дизелей. Лишь гул реактивных самолетов перекрывал дружный хор боевых десантных машин.
Спустя неделю колонна военной техники двинулась от Беслана на Грозный. Это была дорога в неизвестность, первый боевой марш-бросок. Впереди была Чечня. Всеми гусеницами батальон буксовал в солончаковой степи, кружил по незнакомым селам. Когда пересекли административную границу республики, наконец, появилось чувство опасности, стало ясно, что впереди батальон ждут грандиозные события…
Чем меньше километров оставалось до Грозного, тем ожесточенней становились улыбки местных жителей, и ненависть их была уже столь явной, что солдаты теперь не ставили оружие на предохранители…
Торжественный день первого боя был хмур, из неба сочился скудный дождь. Колонну обстреляли на окраине одного из чеченских селений, километрах в сорока от Грозного. Длинные бестолковые очереди хлестанули по дороге: сельские стрелки, замирая от гордости, поливали воздух свинцом, создавая вокруг себя ореолы геройства и глупости…
Все, что запомнил Ванька в своем первом бою, это урчащие воздушные потоки слева и справа: пули летели неприцельно, и от этого Ваньке становилось страшно, страшно, что убьют по глупости, как говорится “на дурака”. Обидно будет погибнуть от пули сельского обалдуя. Ванька прицелился и начал стрелять в ответ, выпускал короткие очереди по крышам чеченских домов.
Батальон занял позиции и так дружно ответил из всех автоматов, пулеметов, что бой закончился почти сразу… Сами собой затухли последние залпы. У селян закончились снаряженные магазины, а вместе с ними и желание воевать сразу с целой армией…
Из села десантники вышли без потерь. Остановились в поле. Метрах в ста от замыкающей БМДшки еще виднелись крайние околицы, слегка заретушированные колючим туманом. Солдаты прыгали из грузовиков на землю, выстраивались у обочины, сгибаясь под тяжестью неудобных бронежилетов. Тут же справляли малую нужду и курили, жадно глотая едкий дым казенной Астры.
Невысокий солдатик, круглолицый и розовощекий, как девица на выданье, в огромной не по размеру каске закашлялся, выпуская табачный дым изо рта и ноздрей. Его хлопнули по спине, сзади хохотнули незло. А парнишка, откашлявшись, сдвинул каску на затылок и заговорил, шепелявя и глотая окончания:
— Е-мое, че думаю! Смотрите, чудеса какие. Война ведь, е-мое!
А птички-то как поют? А?
Ванька стоял рядом и слушал. Его оттеснил плечом лейтенант Мишка Кустов, щелкнул чудаковатого солдатика пальцем по носу и сказал:
— Дурак ты, Прянишкин! Это не птички пели, а пули свистели у тебя над ухом.
Шепелявый Прянишкин сразу обмяк, захлопал глазами, а вокруг уже хохотали, шлепали его по каске и по спине. Видно, оплеухи эти взбодрили и Прянишкина. Он немного поморгал и тут же разразился громким икающим гоготом.
А Ваньке в этот момент стало страшно, не по себе, неуютно стало среди боевых товарищей. Подумал Ванька: “А вдруг бы меня зацепило? А вдруг бы убило? А как это? Больно, наверно. Ну, а что дальше-то будет?”
5.
В то время чеченцы еще не стали боевиками. Они не скрывались в горных лагерях, не взрывали бронетехнику на дорогах. Женщины еще не заходились в плаче, требуя вернуть мужей и сыновей, задержанных во время зачисток и спецопераций. Да и самих спецопераций еще в помине не было. Война еще не опустошила Чечню. Все только начиналось…
Сена в этот год заготовили мало. Чечня в последнее предвоенное лето уже полыхала политическими пожарами; думали и говорили: о свободе, о нефти и оружии. А травы в это время пересохли, перестоялись, так и остались некошеными…, хозяева гнали стада в поле, надеясь, что скотина урвет у остывшей земли еще хоть чуточку перемерзлой травы…
Мальчишка-пастух, серьезный не по годам, сидел на корточках у обочины, скалил зубы и время от времени несильно взмахивал рукой, тонким прутиком чертил в воздухе невидимый полукруг. Чуть поодаль паслись коровы. Иногда какая-нибудь буренка поднимала вверх рогатую голову и обиженно мычала, выдувая из широких ноздрей густые струи пара.
Колонна десантников замерла как раз напротив пасущегося стада. Коровам было все равно, кто ездит по дорогам, мальчишка же рассматривал чужих людей внимательно, словно хотел запомнить детали, лица, незнакомые слова…
Десантный сержант явно не первого года службы, удобно развалился на холодной броне, бережно прикрывая рукой оружие, он щурился в сторону пастушонка, смотрел с опаской, но без злобы, так смотрят в зоопарке на детенышей дикого лесного зверя.
Мальчишка так запросто махал своим прутиком, что сержант проникся к нему симпатией; он спрыгнул с брони и сделал несколько шагов в его сторону.
— Эй, пацан! Жрать хочешь?
Мальчишка понял, что на него обратили внимание, резво поднялся и настороженно посмотрел на чужого солдата.
— Чего молчишь, бестолочь? Ты с этого села? – сержант сделал еще шаг к пареньку. — Не боишься, штоль? Не боись! Мы не страшные. Коров твоих не тронем. Но лучше гони их дальше от дороги, да и сам не сиди здесь. Видишь, техники сколько, не ровен час, под колеса попадешь. Чего молчишь, говорю? Тебя как звать?
Мальчишка не отвечал, слегка наклонил голову вперед, исподлобья чертил сержанта сорочьим взглядом. Потом попятился назад, все быстрее, быстрее и вдруг побежал. Отбежав метров на десять, он остановился, повернувшись лицом к дороге, громко закричал на ломаном русском:
— Кяфир, ты! Уходи! Сдохнешь!
Сержант даже попятился от удивления, машинально дернул автомат с плеча.
Мальчишка во всю припустился прочь от дороги, нырнул в гущу коровьих тел и пропал из виду. И в этот момент задорно и пока еще не привычно для солдатского молодняка плесканулась с окраины села длинная автоматная очередь. Бойцы словно по команде присели, кто-то ткнулся подбородком в снежную кашицу. Наводчики в боевых машинах закрутили башнями, задвигали стволами крупнокалиберных пулеметов. Через пару минут суеты и бестолковых команд вся колонна вновь приготовилась к обороне. Но стрельба со стороны села прекратилась так же внезапно, как и началась. Напуганные коровы сбились в кучу, добрыми влажными глазами косились в стороны, мычали, словно просили людей не пугать их, не мучить без надобности…
Минут десять снайперы щупали густой туман, до рези в глазах высматривали через оптические прицелы молочные очертания заборов, калиток, дворовых строений. Тихо было в селе, только коровы продолжали жалобно мычать, и редкие команды офицеров тонули в их утробном пении.
Война закончилась, не успев начаться, только попугала издалека, прошлась рябью, как легкий ветерок по волнам. И уже не страшно солдатикам, уже почти горды синелобые срочники: вот оно страшное смертельное опять рядом было, почти за рукав цапнуло, обдуло холодком по щеке, но не тронуло. Значит, можно воевать-то! Поднимаются солдаты с земли, метут с бушлатов крошевой землистый снег, а он тает прямо
на руках — стынут солдатские руки… Только сержант не поднялся. В суете поначалу не обратили внимания, что сразу после выстрелов он неловко пошел боком, прислонился грудью к борту БМДшки и сполз вниз под гусеницы… Сержант умер не сразу. Когда к нему подбежали, он еще дышал. Его перевернули на спину, сняли не нужный теперь бронник. Пуля вошла сбоку между пластинами бронежилета, пробила легкое и, наверное, еще что-то внутри сержантского тела, но это было уже не важно. Сержант потерял сознание и начал умирать: кровь чернела на подбородке, пузырилась на губах аленькими шариками. Шарики лопались, а тело мерно вздрагивало в смертных конвульсиях…
Не выдержал Прянишкин. Он лупанул от пояса очередью прямо в гущу коровьего стада… Дойные буренки понеслись врассыпную, а одна легла сразу, припала на передние ноги, захрипела. От выстрелов встрепенулись притихшие солдаты, сначала не поняли, кто стреляет, снова потянулись к земле. А Прянишкин, приседая на правую ногу, все стрелял и стрелял, автомат дрожал в его руках, захлебываясь длинными бестолковыми очередями…
Умирала буренка тяжело: испуганно и удивленно водила черным выпученным глазом, хрипела, сучила копытами, дрожала от пуль, втыкавшихся в ее коричневую шкуру. Кровь сочилась несильно, перемешиваясь с пахучим спекшимся навозом, разжижала его; талая земля под теплым еще коровьим телом становилась красной…
Выпустив весь магазин, Прянишкин прижал к броннику горячий автомат и заплакал, опустившись на истоптанную коровьими копытами жухлую траву. К нему подбежал лейтенант Мишка Кустов и со всей силы стукнул его ладонью плашмя по каске…
6.
По-настоящему войну ощутили, когда батальон заходил в Грозный.
Грузовики раскатывали по асфальту налипшую на колеса глину. Впереди, у подножия укрытого низкими облаками Сунженского хребта, виднелся чужой город. Мимо основной колонны на бешеной скорости пронеслась на грязнущем бэмсе безумная батальонная разведка… Ванька подумал:
“О, хорошо-то как! Не нам первыми быть…, хотя, говорят, город артиллерией обработали. Во, дают! Это что ж за дела такие?”
С этого момента все события того дня записались в Ванькиной памяти, как на черно-белую кинопленку: без красок и иногда без звука… Пока Ванька размышлял, вокруг по обеим сторонам улицы стали вырастать типичные городские кварталы: два дома прижались друг к другу, у подъезда мужчина беседовал с милой женщиной, она заливисто хохотала, склонившись через балконные перила первого этажа. Мужчина повернулся и помахал рукой, приветствуя военных…
Когда добродушные грозненские жители остались далеко позади, перед глазами десантников предстала удрученная во всех отношениях разведка. Бойцы сидели на корточках, растопырив во все стороны стволы автоматов.
Ванька даже улыбнулся:
— Эх ты. У страха глаза велики!
Их колонну обстреляли, когда первые шишиги выруливали с улицы на широкую площадь. Буча потом вспоминал и всегда удивлялся: как их всех в тот момент сразу не поубивало! Это был не обстрел, их просто залили свинцом… Выстрел из гранатомета попал под гусеницу головного танка. Танк пошел юзом, закрутился на месте и взревел, как сумасшедший. Наконец танкисты нашли цель и стали бить из пушки… по жилым домам. Стреляли до тех пор, пока танк не сожгли пятью или шестью синхронными гранатометными залпами. Ванька видел, как горел танк, как рвался боекомплект, даже выстрелы считал, но сбился. Наружу танкисты уже не вылезли…
Десантники прыгали с бортов на землю, рвали на себя холодные затворы автоматов, искали глазами противника… Площадь грохотала и взрывалась, Буча стрелял, пока не кончились патроны и не задымился ствол Калашникова, а вокруг уже стали падать солдаты; он подбежал к одному, другому, он не видел их лиц, но чутьем понимал, что это убитые. Брошенный кем-то в неразберихе боя гранатомет Ванька подхватил на бегу и, почти не целясь, выпустил заряд… Очередной шквал огня придавил его к земле, он упал и ткнулся лицом в холодное цевье чужого автомата… Оказалось, что автомат выронил тот самый розовощекий Прянишкин из третьего взвода, он лежал рядом под грязным колесом грузовика с серым лицом и открытыми в смертном ужасе глазами. Ванька тронул его и сразу отпрянул – Прянишкин был мертв. А потом понесли раненых…
Рядом охнул Мишка Дорнышев из Подмосковья. Ванька выпустил короткую очередь, как бы отомстил за Мишку, но Дорнышев почему-то не умер сразу, даже не застонал, только крикнул обиженно:
— Вань, меня кажется, убило по-настоящему…
— Да не может быть. Если бы тебя убило, ты бы молчал…
Ванька вцепился в широкий ворот Мишкиного бушлата и потащил, он гнулся к земле, ощущая, как над головой заходятся в свирепом жужжании бесчисленные стаи назойливых свинцовых мух…
— Да брось ты железо свое!
— Не брошу, — прошептал Мишка, прижимая к груди автомат. — Ты что, дурак? Я же за него расписывался в ведомости…
— В какой ведомости?
— Еще в дивизии, когда выдавали… Тошнит меня, плывет все и ног не чувствую…
— Ты молчи, давай свой автомат… И разгрузку надо скинуть. Тяжелый ты…
— Это я на службе поправился, уже на втором году… Все, я умираю…
Ванька тащил тяжеленного Мишку, все говорил и говорил. А Мишка, провалившись в глубокое забытье, не видел и не слышал, как Ванька матерился, грозил кому-то кулаком и стрелял — уже неторопливо и прицельно…
Часа через два к окруженным и истекающим кровью десантникам прорвались БТРы с пехотой. Раненых было много, через боковые люки их грузили внутрь бронетранспортеров. Рядом рыкнув, развернулись еще два бэтера. Крутанув башнями, наводчики жали на гашетки, и крупнокалиберные пулеметы бились в истерике, поливая горячим свинцом улицу, дома, пустые окна…
В пылу боя Ванька терял слух. Черно-белое кино становилось немым. Потом звук появлялся снова — орал лейтенант Мишка Кустов:
— Знамов, возьми этого…
Вдвоем они перехватили раненого под мышки, за ноги и потащили. И почти сразу Ванька ощутил толчок. Он не понял, куда его ранило; нигде не болело, только по лицу вдруг потекло влажное и вязкое, а на губах стало солоно от крови…
— Ну, вот и меня ранило, — одними губами прошептал Ванька, но к своему удивлению сознания не потерял. И в этот момент возле уха заревел лейтенант:
— Все, все, брось его! Да не держи, брось, говорю!..
Долго и матерно крыл лейтенант Кустов… Пуля размозжила раненому голову, его кровь залила Ваньке лицо, щеки, губы… Убитого опустили на землю…
— Теперь подождешь, торопиться тебе некуда, брат!
Размышляя так на ходу вслух, Ванька вновь и вновь перехватывал носилки с очередным бледным обескровленным псковским десантником…
7.
Кто сказал, что солдату думать не положено? Мерзавец это сказал, подлец и предатель. Буча думал. Хотелось ему провалиться в черное беспамятство, но не получалось. Черно-белое кино про Чечню треском заезженного кинопроектора стучало по вискам…
“Странное это кино, — думал Буча, — все как в жизни, даже убивают по-настоящему. Навсегда…”.
Ночь сменилась серым днем, подходили к концу первые сутки ожидания. Молчал стрелок, молчал Буча. От нечего делать он грыз сухари и думал. Когда сильно замерзал, начинал неистово шевелить пальцами рук и ног. Шевелил несколько минут до боли и ломоты в суставах. Почти не спал Ванька эти сутки, так подремывал. На второй день его стало трясти. Он не мог понять отчего: то ли от холода, то ли от воспоминаний. Он дрожал и стучал зубами, казалось ему так громко, что слышно было всему городу, да что там городу — всему миру. Из глубоченного кармана достал Ванька грязный платок и сунул в рот, сжал зубы – стук прекратился. Уснул он неожиданно: уронил подбородок, уперся небритым его кончиком в разгрузку…
Приснился Ваньке сон. Будто сидит он в лопухах на огороде, на задах у скособоченного плетня. Сидит Ванька и курит папироску. Лет Ваньке десять, и друзья-приятели его уже пробовали курить по-взрослому взатяг, а он, Ванька, боялся — уж больно строг у него отец: узнает — запорет до смерти. Тут случилось — уехал отец в район. Мамка заставила, все просила отца цыплят прикупить на развод. Он и заспешил, прихватив большую плетеную корзину.
Папиросы батька не прятал. Взял Ванька одну, а початую пачку Беломорканала сунул обратно в комод. Небось, не заметит отец… Побежал Ванька в огород под лопухи: спичку чирк — ветер задул, вторую чирк — загорелся огонек да весело так забился. Пламя серное синеватое заплясало — красота, да и только. Папироску тоненько губами прихватил и огонек поднес к кончику. Пых, пых — дымок пошел. Хорошо! Ванька глубоко затягивается и не кашляет совсем, как будто давно курит…
И тут тень над лопухами. Ванька голову вжал в плечи, папироску прячет, мнет ее, вдавливает пальцем в землю. Отец черной тучей склонился над стриженной Ванькиной головой: лицо злое, рот открывает, говорит что-то, только слов не слышно, а в руках у отца коричневый потертый солдатский ремень с блестящей медной звездой. Отец ремнем трясет, щелкает, как бичом…
Ванька ни жив ни мертв, страх сковал руки, ноги, а отец ремнем машет и звук такой противный: шпок, а потом сразу клац, словно металл о металл бьется…
Буча проснулся. Широко открыл глаза и почувствовал, как его постепенно и неотвратимо накрывает горячая волна ужаса. Стало жарко, даже пот по виску заструился. А двинуться Буча не может и тело не чувствует: чужими стали и руки и ноги. А тут опять: шпок и сразу клац…
В Бучиной голове, наконец, стало проясняться сознание. Мысль медленно выползла из самой глубины заиндевевшего Бучиного мозга: звук этот знаком Буче, родной звук-то, привычный для его уха. И тут понял. Это же…! Это же винтовка! Только странная винтовка-то: негромкая, словно игрушечная, из таких стреляют в тире по жестяным медведям и зайчикам…
— Ну, здравствуй, сука! — зашипел Буча змеиным голосом.
Думать и бояться не было времени: в квартире с той стороны — за кухонной стенкой работал стрелок. Буча глубоко вдохнул и медленно выпустил изо рта воздух. Дел теперь всего на три секунды: взять гранату, выдернуть предохранительное кольцо, отпустить чеку, после щелчка, который обязательно услышит тот в соседней комнате, останется три секунды. За эти главные в его девятнадцатилетней жизни мгновения нужно успеть перевернуться в сторону двери, потом одним рывком бросить гранату в комнату…
— Да здравствуют три секунды! — прошептал Буча и дернул кольцо…
Все произошло стремительно. Только для верности Буча сразу после оглушительного взрыва первой гранаты туда, где сидел стрелок, бросил вторую. Не доверяя занемелым отмороженным ногам, на руках вполз в комнату и делово так, по точкам, по периметру выпустил весь магазин… Достал второй, клацнул затвором и снова: тра-та-та-та-тах…
Он не стал ждать, пока развеется пыль, поднялся на ноги и окунулся в облако пыли и гари. Двигался легко, как на учениях, удивлялся себе Ванька: не ожидал, что таким быстрым окажется этот поединок. И тут Буча понял, как ошибался все эти дни: не таким наглым оказался неуловимый куражистый стрелок — на работу он ходил не один. Тот, кто должен был его прикрывать, теперь корчился и хрипел на полу у Бучиных ног. Короткая очередь в спину заставила человека замереть навсегда.
Снайпер полулежал в углу, обхватив голову руками; он раскачивался из стороны в сторону и стонал. Его сильно контузило и посекло осколками. Через мгновение пули Бучиного автомата впились ему в грудь и лицо…
Как Буче хотелось посмотреть в его глаза, сказать ему… перед смертью, сказать так, чтобы стало стрелку страшно, невыносимо страшно умирать. Но на войне не принято “играть в войну”: убивать надо сразу, не раздумывая, размышлять потом, если останешься в живых…
Буча сидел на кухне на том самом колченогом стуле и курил. Он глубоко затягивался, задерживал чуть не до кашля в легких дым, а потом с шумом выпускал сизые клубы табачного кумара. Где-то в городе трататакали автоматные очереди, иногда заливался грубым смехом пулемет… А в пустом огромном доме снайпер Ванька Знамов вмял ботинком в пол крошечный дымящийся окурок; он перешагнул через тело второго номера и присел перед куражистым. Из чехла на груди Буча достал нож и начал резать…
8.
Большую хозяйственную сумку Буча подобрал на грозненском рынке, в нее наверняка можно было уместить спелый арбуз или килограммов десять картофеля. Он вытряхнул из сумки луковую шелуху и всякий мусор, сложил ее, утрамбовал, так чтобы уместилась во внутренний карман бушлата.
Петька Калюжный тогда посмеялся:
— Натура твоя деревенская. Куркуль ты, Буча. Всякую дрянь подбираешь. На фиг тебе этот хлам?
— Цыц. Бестолочь. Не твое дело. Сгодится.
Восемнадцатилетняя русская пехота воевала, как могла. Дело это оказалось нехитрое. Если не убили в первом бою, если повезло во втором: только царапнула пулька по пушистой мальчишеской щеке, тут уже солдатики обвыкались, принюхивались к пороху, стреляли очередями размеренно, прицельно. Голову в плечи не жали. Добивали срочники раненых врагов без сожаления, по-деловому: одна пуля в грудь, другая в голову или короткая очередь под сердце. Дальше короткими перебежками друг за другом к дому, к овражку, к стеночке: прижаться, спрятаться, переждать…
Обустраивались солдатики, как могли: где ковер, где телевизор вынесут из порушенной квартиры, перешагнут через окоченевшего хозяина и дверь за собой не закроют. Гуляет ветер в пустой квартире, гуляют мальчишки…
Ванькин взводный старший лейтенант Бакланов за мародерство не бранил, говорил только:
— Слоны, берите не много, чтоб унести… Лишнего не тащите, бог
накажет, — и добавлял: – а по-любому накажет. Должен же кто-то ответить за все это… Что делается? Беда!
В Бога Бакланов не верил. Он провоевал два месяца, в феврале погиб на окраине Грозного. Его завернули в пластиковый пакет и погрузили на вертолет. В то время на Кавказе уже начиналась весна…
Аккуратная стрижка, чубчик белесый, в ухе маленькое серебряное кольцо.
Буча смотрит в лицо мертвого снайпера. Луч фонарика светит в широко открытые голубые глаза. Желваки рвут тонкую кожу посинелых Бучиных щек.
— Навоевался? Гнида.
Голову куражистого Буча засунул в сумку, улыбнулся:
— Пригодилась, вишь как…
Спортивную винтовку кинул через плечо. До своих решил он добираться, пока темно. Стало холодать, посыпал снег, Буча понимал, если он не уйдет сейчас, то окончательно замерзнет, к тому же на свету можно нарваться на боевиков: ночью-то они редко передвигались по городу.
Вскидывая за спину сумку, в которой лежала голова с поникшим белесым чубчиком, подумал Буча: “Бухнуться бы сейчас ничком на струганные деревянные доски, накрыться с головой бушлатом и спать, спать, спать… Дней пять спать, и чтоб никто не тревожил, не будил. Проснуться и сразу уехать домой в деревню. Первым делом затопить баню. Накидать в печку березовых поленьев и смотреть, как огонь обнимает пятнистые чушки, чернит мягкую берестовую шелуху. Трех закладов хватило бы в самый раз. Потом замочить в кипятке дубовый веник, плеснуть на каменку настоявшейся воды, той самой — с запахом сушеного дубового листа. От камушков такой дух пойдет с шипом да присвистом… Тут нужно выждать самую малость, а потом пар горячий ка-ак шлепнет по спине, по рукам, по щекам, дыхание перехватит. Хорошо-то как! Не сгореть, не сплавиться бы! Потерпеть немного, и враз дыхание станет легким, взмокнет тело… И все! Наступает самый парильный момент, самый цимус! Теперь нужно веником надуть горячего воздуха, так намахать, чтобы шкура трещать начала. А потом хлестануть себя: да с потягом, да с прихлопом; пройтись веником по животу, по ногам… Если забраться на верхнюю полку, под потолок туда, где пар особо злой да кусачий, нужно перехватить горячего воздуха самую грамульку, чтоб глотку не обжечь и тихо сидеть не шелохнувшись. Здесь наверху по спине да по заднице самое дело похлестать. Бить надо осторожно, чтобы не хлопнуть чрезмерно по мущинскому хозяйству: сзади-то снизу оно самое что ни на есть беззащитное… А ежели пару маловато, то можно плеснуть целый ковш на камушки раскаленные. Пш-шишш-ши-шш! Ну, пойдет тогда смертный запар, настоящий дубовый… Эх, ба-аня…!”
Такие мысли, как бумажные кораблики, плавали в Бучиной голове. Через полчаса он добрался до своих. Сумку бросил на ящик из-под минометных мин, сам пристроился рядом и мгновенно уснул…
В тесном сыром подвале на мерзлом бетоне прогоревшая до дыр буржуйка. У печки, кособочась голенищами в разные стороны, стоптанные солдатские сапоги. Бесцветным пахучим дымком парят брошенные поверх голенищ серые портянки, изъеденные потом, стертые грубой прыщавой кирзой. На широком топчане, наспех сбитом из снарядных ящиков, вповалку лежат солдаты, подложив под головы скуренные желтые кулаки.
Солдатский сон крепок и скоротечен. Сопит мальчишка. Пухлые нецелованные губы поблескивают капелькой слюнявой. Землисто-черной рукой прикрывает парнишка щеку. Тягучий холод лезет под ладонь, шебаршит мурашками, колючими лапками терзает кожу. Бегут мурашки по пульсирующей жилке: шея у пацана тонюсенькая, хлипкая… Не успел еще сержантик замужичиться, заматереть; дома на гражданке от взглядов девчоночьих краснел лицом, сжимал в дрожащей ухмылке полноватые губы, подбитые поверху не щетиной, а травкой луговой некошеной… Не дожил еще салажонок до первого мущинского покоса, а осока тонкая белая пожелтела от табачного дыма, пожухла на корню… Спит салага стреляный, и пороху и гари надышавшийся вволю, да так спит, что не разбудить его ни шварканьем сапог по бетонному полу, ни автоматной перекличкой за холодной стеной…
9.
Снились Буче голоса. Они мешали ему, будили его. Он не хотел пробуждаться, прятался глубже в темной тягучей дреме.
С востока шло утро. Вокруг мертвого города поминальным огнем дышали нефтяные скважины. Сквозь гигантские, под самый небосвод, грибы ядовитого черного дыма пробивался свет. Свет вырывал из ночи дома, телеграфные столбы, покрывал матовой снежной гущей улицы. На белесом вытянутом в линейку уличном полотне замерли сгоревшие танки и бронемашины. Их уродливые тела покрылись лопнувшими пузырями сгоревшей краски и тонким слоем ночного снега…
Через узкую щель окна в подвал, где спал Буча, ввалился новый день. Солдатские голоса разбудили его окончательно и бесповоротно. Не открывая глаз, он тяжело поднялся — стоптанные каблуки керзачей грохнули о бетонный пол. Буча поднес к лицу засохшие ладони, потер ими нос, щеки, лоб, треугольники согнутых указательных пальцев вкрутил Ванька в черные ободья глазниц.
Посреди квадратного помещения стояли человек пять. Склонив головы, солдаты смотрели вниз в центр круга. Там на зеленом снарядном ящике лежала голова убитого Бучей снайпера.
— Буча, блин, ну дает!
— Пацан сказал — пацан сделал!
Солдаты переговаривались, удовлетворенно цокали языками, трогали голову с потухшими бесцветными глазами. Калмык Савва вытащил нож и уже схватил пальцами твердое, ломкое обескровленное ухо мертвого…
— Дай я ухо срежу.
— Да пошел ты …! Иди в…! Буча сам пусть режет. Его чех!
— Тю, гляньте да это же русский.
— Не-а! – подал голос Савва. — Это хохол или прибалт. Этот, как его, лыжник…
— Биатлонист, дубина калмыцкая. Вон его винтовка. Посмотри, только руками не лапай…
Буча сидел на топчане и смотрел прямо перед собой. Савва повернулся на его голос.
— О, проснулся. Буча! Где ты его подрезал? Ты что как неживой?
Узкоглазый широкоскулый калмык Савва говорил почти без акцента, но в конце фразы добавлял зачем-то с ударением кавказское короткое “да”. Глаза его, от природы невидимые, тонкие и хитрые, расходились к вискам веселыми морщинками. Рот всегда был приоткрыт в хищном оскале.
— Буча, братан, да! Можно мне ухо резать?
Буча поймал взглядом Саввин прищур и выругался ему в ответ длинно и смачно. Потом плюнул на замызганный пол, встал и, тяжело переступая, словно ноги его были сплошь покрыты мозолями, направился в сторону выхода.
— Хрен себе отрежь, рожа калмыцкая.
Савва ничуть не обиделся, даже наоборот обрадовался и звонко заливисто захохотал. Засмеялись солдаты.
— Не обижаюсь на тебя. Да! Ты — братан мой, но злой, как собака. Хочешь, нож подарю? — с этими словами Савва достал черный вороненый с ложбинкой кровостока нож. Клинок этот он снял с убитого боевика. Савва хвалился, говорил, что нож острый, как бритва, и что режет быстро…
— Возьми нож, братан, будешь тушняк есть! Да?- и опять залился смехом, показывая всем ровные белые зубы.
Буча, не слушая уже никого, вырвался наружу из подвала. Его начало рвать. Черная слизь текла по губам, его трясло, словно кто хотел вынуть все его внутренности, выдернуть сердце вместе с душой и полоскать на свежем ветре. Пусто было в Бучиной душе, совсем пусто, только гул стоял — долгий гул, тягучий, нескончаемый….
10.
После первой Чеченской кампании вернулся Иван Знамов домой.
Шестнадцатилетний брат Жорка долго вертел в руках маленький серебряный крест. Ходил он за старшим по пятам; когда сели за стол, даже обиделся — посадили его с краю далеко от брата. Затаился Жорка, глубоко в груди жгла его обида. Завидно было Жорке: не на него с восхищением смотрели соседские девчонки, не им гордился всегда строгий, неулыбчивый отец. А сам брат-орденоносец на него даже внимания не обращал… Еще пацанами, бывало, обижал Ванька младшего, а теперь и вовсе стали чужими. Даже про войну брат не рассказал, молчал, как бирюк, только глазами водил и хмурился… Загордился старший. Так казалось Жорке.
Ванька Знамов уехал в город учиться, жил теперь в студенческом общежитии, домой приезжал редко, по праздникам. Прошло почти три года. Жорка обиду хранил, лелеял, хотя виду не показывал. Иногда, когда дома никого не было, подходил он к шкафу, где мать хранила документы и доставал из ящика братов орден. Смотрел Жорка на орден, прикладывал блестящий крест к груди и чуть не плакал. Ну, что же так ему не везет! Вон и прыщики на лице и бриться еще не начал, хоть лет ему стукнуло уже восемнадцать. Брат — герой, а он, Жорка, так и останется на всю жизнь несчастным прыщавым подростком. Как же быть? Как стать ему настоящим мужчиной? Обидно было Жорке, до самых горючих слез обидно…
Провожать брата в армию Ванька не приехал: сдавал экзамены, даже не позвонил. Ушел из дома Жорка, еще больше на брата обиженный.
Случилось это весной. А через два месяца пришло от Жорки письмо. Писал, что служит он в Дагестане в пограничных войсках. Горы кругом. Красиво. Кормят хорошо, только спать хочется. В конце письма просил передать привет брату Ивану, пусть, мол, тоже напишет ему, не обижается если что! Адрес приписал в конце… Три месяца потом не было от Жорки писем. Однажды утром, когда Ванькин отец собирался на работу, раздался телефонный звонок. Мать взяла трубку. На другом конце провода скрипел незнакомый голос:
— Ваш сын Знамов Георгий случайно не приезжал домой?
Жоркина мать удивленно сдвинула брови:
— Кто это? Жора служит. Давно не писал. Где он? Кто это говорит?
Мать некоторое время молчала, кивала головой, хмурила брови, удивленно и тревожно смотрела на отца. На том конце провода, вероятно, представлялись: называли фамилию, звание, должность…
— Кто, кто? Почему Жора не пишет? Вы знаете, что с ним? – беспокойно спросила мать.
В ответ из трубки скрипело:
— Ваш сын самовольно покинул территорию части. Если он появится дома, вы должны незамедлительно сообщить об этом в районный военкомат…
Связь оборвалась. Жоркина мать долго стояла с телефонной трубкой в руках. Пи-пи-пи, пищала короткими гудками телефонная трубка.
Через неделю в дом Знамовых почтальон принес бандероль. В грубой оберточной бумаге лежала обыкновенная видеокассета. Отец неловко нажимал кнопки заезженного видеомагнитофона, руки тряслись, будто чувствовал нехорошее… Смотрели с матерью вдвоем. На экране телевизора зарябило, заплясало, заскрежетало, наконец, появилось изображение. Голый по пояс человек сидел на корточках, руки его были связанны сзади. К нему подошел мужчина, он скалился белозубым ртом и гладил черную окладистую бороду. В другой руке бородач сжимал длинный блестящий нож. Он нагнулся к сидящему, приподнял его голову за подбородок высоко вверх и что-то сказал на непонятном языке. Потом толкнул человека ногой, перевернул его на живот, как барана… Упершись коленом в спину пленника, бородач схватил двумя пальцами его под ноздри, оттянул голову назад и начал водить ножом по белой шее…
Искаженное болью и смертельной судорогой Жоркино лицо неизвестный оператор снял крупно, смачно, чтобы было видно все…
Кумыцкая мусульманская кровь текла в Бучиных венах: ядреная степная, горячая, оттого и характер у Бучи был тяжелый — не приведи бог схлестнуться с ним на узкой тропинке. Долго сидел Буча у телевизора, смотрел, как режут брата. На его шее висел перехваченный тонкой смолянистой бечевкой заветный мешочек. В нем с раннего детства хранился кусок ссохшейся кожицы, оставшийся после совершения мусульманского обряда. Двумя пальцами тер Буча мешочек и шевелил губами, шептал тихо совсем, вроде как молитву читал. Просидел Ванька так до самого вечера, дотемна. Отец курил на летней кухне, целую пепельницу набил Беломором…
— Бать, ты в прокуратуру сходи. Отдай кассету, — Ванька помолчал минуту и снова обратился к отцу. — Я на столе деньги оставил. Отнеси в больницу врачам. Пусть за матерью посмотрят, а то там всем по хрену…
Отец вдавил в кучу окурков дымящуюся беломорину, недобро посмотрел на сына.
— Ты куда собрался?
— На кудыкину гору, батя…
— Вань, может, не он это на кассете?
Буча выдохнул, выхрипел, выдавил чуть шепотом:
— Он, батя. Сходи в прокуратуру…
— Не езди ты туда, сынок. Мать пожалей. Вон там опять не пойми что. Кто кого стреляет, зачем? Вначале говорили, что против мусульман война. Теперь чечены с дагестанцами сошлись биться. Так, что ли? Иль я ошибаюсь? – не дождавшись ответа, продолжил: — Ты ведь тоже по корану жить должен, а там сказано, что нельзя мусульманину убивать брата по вере. Ох, Жорка, Жорка, что ж ты?..
Отдышался отец и тихо спросил:
— Небось, больно ему было? А? Ванька? Больно, не знаешь?
— Не знаю, батя. Ты извини, мне идти надо. Не забудь про кассету.
Попрощались отец с сыном сухо, даже не обнялись. Буча уехал на вокзал. Поезд до Ростова-на-Дону отходил вечером…