Повесть ( окончание)
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 15, 2007
Когда вечером Николай вернулся, дома его ждал сюрприз. У окна напротив матери сидела Ирина Озолина, а Валюша с Людмилой бантиком на нитке дразнили котенка. На краю стола, серебрясь гербом, лежал паспорт.
— Здрасте! — сказал Николай, поморщившись будто от зубной боли. Вошел он, руки грязные, измятая шляпа едва держится на затылке, да так и замер у порога. Обыденность необычного более всего поразила его. Вот тебе и здрасте!
На него никто не обратил внимания. Мать что-то говорила Ирине и закончила такими словами:
- …человек, говорят, ко всему привыкает.
А Людмила с явным подтекстом резюмировала:
— И верно, сколько вору не воровать, а тюрьмы не миновать.
И иронически посмотрела на брата. Ее большие глаза насмешливо засверкали из-под густых ресниц.
Мария поднялась и строго взглянула на сына. Обычно она говорила: “Иди мойся, кушать будем”, а теперь:
— Ирина с дочкой будут жить у нас. А паспорт свой прибери.
И вышла. Следом Людмила, подхватив Валюшу на руки, и котенок за ними. Они остались вдвоем.
— Ну, здравствуй, — сказал Николай.
Она кивнула. Помолчали. Он шагнул к столу, взял паспорт, пошелестел страницами. Так и есть! “Зарегистрирован брак с гр. Озолиной Ириной Викторовной”. Ну, мать! Во дает! В первое мгновение удивление настолько овладело всем существом его, что ни обиде, ни злости, ни возмущению не хватило уже места. А потом понемногу проявились все чувства, но преобладала досада. Как же так! Разве можно без его согласия? Что же теперь делать? Что говорить? Ерунда какая-то! Когда молчание стало непереносимым, он сказал:
— Я должен честно признать, что был беспечен и легкомыслен, и в этом моя вина. Человеческая жизнь состоит из правильных действий и заблуждений. Я теперь понял, как во многом заблуждался. Прости меня, Ирина…
Все это он выложил залпом, улыбаясь своей чуть застенчивой улыбкой, а в глазах у него остывала собачья тоска. Ирина, напряженно ожидавшая взрыва возмущения, оскорблений, упреков, угроз, робко подняла на него взгляд и невпопад ляпнула:
— Это правда, что ты корову доить умеешь?
Глаза ее, серые с синевой белков, смотрели серьезно, только губы сложились в улыбку.
— Я помогаю маме, — просто сказал Николай и, сунув паспорт в карман, пошел умываться.
Долго ужинали, засиделись допоздна. За темным сумраком вечера в округлости Ирининых бедер и припухлости губ её чудилась Николаю бесконечная череда счастливо-горестных дней.
Обзаведясь семьей, Николай вдруг открыл для себя, что, помимо прежних постоянных обязанностей по дому, у него появилось множество новых дел и забот. От этой ломки привычного тяжело стало на душе: и работа на ум не шла, и без дела сидеть возле жены как-то неловко. Попросит Ирина развешать постиранное белье, он не откажет, но потом увидит в окно страдальчески искаженное лицо мужа и сама страдает. Осмелится спросить:
— Ты, наверное, стыдишься такой работы?
— Нет! — рявкнет Николай, и на его лице проступают красные пятна, так бывало у него при сильном возбуждении. И надолго в доме воцаряется безмолвие. Слышно только, как тихо и беззаботно лопочет Валюша, играя со своими куклами, да мерно стучат часы. Ирина молча переживала свои обиды. Молчала Мария, приглядываясь к молодоженам. Роль нравоучителя взяла на себя Людмила. Между ней и братом частенько происходили, как она выражалась, “милые беседы”.
— Дорогой братец, — всегда одними и теми же словами начинала Людмила очередную “милую беседу”. Говорила она подчеркнуто вежливо, но с гневной дрожью в голосе. — У тебя совсем нет совести.
— Ты только теперь это заметила?— поднимая густые брови, спокойно спрашивал Николай. Но в конце концов, задетый за живое едкими замечаниями сестры, хлопал дверью и уходил из дома. Возвращался поздно и выговаривал Ирине:
— Надо бежать из этого сумасшедшего дома. Но куда?
— Может, к нам? — робко спрашивала жена.
— Один черт! Нет-нет. Нечего и думать об этом.
— Ну, давай я одна перееду, а ты пока квартиру поищешь.
— Глупости! — сердито перебивал Николай. — Не будем больше говорить об этом.
Однажды Мария услышала его и с резкостью, присущей властным людям, заявила:
— Никуда ты не поедешь!
Николай удивленно поднял брови: еще никогда так грубо мать не одергивала его.
От этой домашней войны более всех страдала Ирина, но она не только не упрекала мужа, но всячески старалась оказать ему поддержку, хотя и не решалась перечить свекрови или золовке. Увидев, что Николай растерян, она отнесла Валюшку в постельку и, возвратясь, накрыла на стол. Наскоро поужинав, Николай перешел на веранду и прилег на диван. Ирина, убрав со стола, зашла к нему. За едой ей не хотелось досаждать мужу. Присела на краешек, взяла его за руку, спросила, заглядывая в глаза:
— Это все из-за меня у тебя неприятности?
На ее бледном лице выражение тревоги сменилось ласковой улыбкой. От нежности ее и беззащитности у него неприятно защемило сердце. “Ну и положеньице, — думал Николай, разглядывая руку жены. — Голова кругом идет, а выхода никак не найду. Нужно, нужно что-то придумать”. Он молча смотрел на синюю, едва пульсирующую жилку на её маленькой руке, и душу его охватывало какое-то гнетущее чувство. Ему начало казаться, что это предчувствие какой-то беды, и это еще больше угнетало его.
— У тебя, я вижу, испортилось настроение, — со вздохом, без надежды на ответ, сказала Ирина.
— Нужно уезжать отсюда, — наконец проговорил он.
— Да, но куда? — она пристально посмотрела на Николая, и её чистые глаза тревожно потемнели.
— Есть на примете одна хибара. Помнишь, та, у озера? До осени там перекантуемся, а потом инженер квартиру выбить обещал.
— Чей это дом?
— Ничей, пустой стоит. Да какой там дом — развалюха. А нам лучше и не надо. В зиму там не останешься, дураку понятно. Пусть колхоз квартиру дает.
Ирина вспомнила — жалкий, сиротливый вид избы, заросшей по самые окна бурьяном, никакой надежды не оставлял на уют или мало-мальски сносную жизнь. Взволнованная этими мыслями, она встала, прошлась несколько раз из угла в угол, по тесной веранде. Снова заговорила, и в голосе ее слышалась не робость, а боль:
— Коля! Как же мы там с Валюшей? У меня прямо в голове не укладывается.
— Да не бойся ты, проживем, — беспечно, но твердо сказал Николай, как бы подчеркивая, что это его окончательное и продуманное решение, а не просто слова, вырвавшиеся под горячую руку.
Ирина молчала, задумавшись, но по ее хмурому виду можно было понять, что творится у нее на душе.
Судьбе было так угодно, что Николай проявил неожиданное упорство в своем желании, и через несколько дней они перевезли вещи в новое жилище. Прихватили у матери кое-что из брошенной мебели, старый диван с веранды. Лучшей обстановки для такой хибары и не придумаешь.
К его затее отнеслись по-разному. Ирина сначала недоверчиво присматривалась, а потом принялась помогать мужу. Людмила покрутила пальцем у виска и ни слова в дополнение. Мария все молчала, а когда дело дошло до сборов и переезда, подхватила внучку на руки, и решительно объявила:
— Сами катитесь хоть к черту на кулички, а ребенка губить не дам.
Молодые и не настаивали. Слишком мало это временное их приобретение походило на жилье. Правда, Николай провел туда свет, притащил откуда-то старую, но действующую электроплитку, вставил в окна рамы, наспех обрезанные из колхозных парниковых, прошил гвоздями прыгающие половицы, навесил на двери запор. И все же мрачный вид давно не беленных стен и устоявшийся затхлый запах не давали новоселам поводов для радости.
— Как жить-то здесь? — растерянно оглядывалась Ирина.
— Ничего, как-нибудь. Это ж ненадолго. Я завтра Потапова приведу, пусть полюбуется.
Хотя он и так обещал: первая квартира — наша.
Николай стоял над грудой узлов и сумок, размышляя, с чего начать.
— Когда так — немного потерпим, — Ирина подошла, притянула его за голову и поцеловала.
— Хочешь, приляг на диван, — сказала она. — У тебя усталый вид.
Николай вытянул из груды вещей гитару, присел, тронул пальцами струны. Они отозвались жалобно и сипло. Жена наблюдала за ним серьезно и чуть иронично. Поймав ее взгляд, он отложил гитару, вздохнул тяжело. Вытянувшись на диване, закурил. Ирина примостила ему на грудь пепельницу и присела рядом. В доме надолго воцарилась тишина. Каждый думал о своём.
Ирина спала крепким сном и вдруг проснулась. У нее было такое чувство, точно она очутилась в глубоком колодце: в комнате зависла кромешная тьма, лишь, далекие, в окне мерцали звёзды. Кругом была тишина — ни звука, только стучало её сердце и посапывал во сне Николай. И однако же она очень отчетливо почувствовала, что, кроме них, в комнате есть кто-то еще. Она шевельнулась, диван
тихо скрипнул, и ей показалось, что в дверях будто колыхнулось что-то, более светлое, чем окружающая темнота. Она замерла, поджав ноги, вся мелко дрожа от испуга.
— Коля, — позвала она шепотом, тронув плечо мужа, — я боюсь.
Голос ее тоже дрожал. Николай оторвался от подушки моментально, будто и не спал:
— Чего боишься?
— Ходит кто-то по дому.
— Ходит? По дому?
— Ну, кажется, ходит, — сказала она, едва не всхлипывая.
— И он про себя выругался: “Ну и ну! Кажется!”
— Если кажется, надо креститься, — сказал он с раздражением, и она умолкла.
“Вот бабья натура! — думал Николай, злясь на жену. — Не так, так эдак подойдет, лишь бы по ее было. Придумает же, “ходит кто-то по дому”. Типичная бабская психология. А он думал, что у него жена не как другие. Она будто подслушала его мысли, нырнула под одеяло, ткнулась носом ему в плечо:
— Ты извини меня, Коля.
— Ладно уж, извиняю.
Он обнял ее поверх одеяла.
Раннее солнце залило комнату ярким, всепробуждающим светом. Николай проснулся, ощущая горячим от сна плечом шелковистое прикосновение женской кожи, и нагнулся над Ириной, будя ее. Она встала и босыми ногами прошлепала по половицам. Николай потянулся лежа, подставляя мускулистое тело нежарким утренним лучам, и закурил. Сегодня было первое утро их новой жизни.
Если б кто сказал Ирине в то утро, что срок ее жизни истек, и счет, отмеренный ей судьбой, пошел уже на минуты, то она б не испугалась даже, нет, а удивилась очень. Слишком несовместимы в сознании были понятия: — мрачное, из небытия, — смерть, и яркое, блистающее, во все трубы трубящее — жизнь.
Солнце светило, и все живое радовалось. Май уже отыграл своими красками, но зелень не успела еще потускнеть. Освеженная утренней росой, в разгаре второй своей молодости была в то утро, как красавица в тридцать лет: не только для других, и для себя хороша, счастлива и покойна в своей бурной прелести. Воздух был густо напоен запахами чабреца и полыни и неподвижно застыл над окрестностью. Лишь тонкие и свежие струи изредка прорывались от озера. В кустах с ума сходили воробьи.
Проводив мужа на работу, Ирина пошла за водой и повстречала у колодца Тараса Согрина.
— Здравствуйте, — сказал он. — Как у вас идут дела?
— Здравствуйте, — улыбнулась Ирина. — Ничего.
— Скажите по совести, надолго вы здесь обосновались? — настороженно разглядывая ее, спросил старик.— Как-то, знаете, пустой дом тоску наводит, даже жизнь, можно сказать, отравляет.
— Может, надолго, может, нет, — как получится. А как вас зовут? Я же должна знать. Мы — соседи.
— Для чего вам знать, как меня зовут? Теперь, знаете, о здравии уже не возглашают, за упокой как будто еще рано, — дед насторожился.
— Нет, скажите, скажите, — Ирина настойчиво и дружелюбно смотрела Тарасу в лицо, и он будто оробел под ее взглядом, затоптался на месте, потрогал прозрачными пальцами очки и оглянулся. В его глазах, мерцающих неверным старческим светом, затаилась большая человеческая тоска. Он заговорил приглушенно и торопливо:
— Здесь черти ворожить собираются, вот увидите. Я-то насмотрелся… Вот увидите, не черти, так еще какая нечистая сила – может, ведьма, а может, еще кто. Такого не может быть, чтоб этот дом таким дураком стоял перед глазами и ничего в нем не было.
Старик наконец перестал молоть чепуху, повертел головой и серьезно взглянул на собеседницу. Перед ним стояло существо совершено неземное: легкое серое платье в большую клетку, из-под подола стройные ножки. А лицо чистенькое, белое, блестящее, неверящие глаза и тонкие брови. На плечи тяжело опускались завитые локоны. .
— Видите ли в чем дело, — совсем иным тоном эаговорил Тарас.— Наша жизнь гораздо более загадочная, чем кажется. Более загадочная.
Ирина задумалась, а старик как-то незаметно отвалил от колодца и, ни разу не оглянувшись, ушел неслышно и легко, как призрак.
Воротясь домой, Согрин был озабочен:
— Говорил я вам, в том доме ведьма живет, вот она и объявилась. Фигуральная женщина.
— Ну, какая же она ведьма, — возразила жена.
— А ты думаешь, ведьма — так обязательно на помеле? И с таким носом. Не-ет.
— Настоящие ведьмы красивые. Чтоб ей гроб из сырого леса сделали, когда помрет, зараза.
Ирина не сразу отвлеклась от неприятного разговора, но, в конце концов, улыбнувшись хрустально-голубому небу, смочив колодезной водой лоб и непослушный локон, решила: на свете жить интересно и весело. Проходя с ведром воды, окинула оценивающим взглядом свое захламленное хозяйство. Двор был завален мусором и зарос таким бурьяном, что она тут же подумала, сможет ли когда-нибудь привести его в порядок?
В доме стояла печь, скалясь во все стороны выщербленными боками, и вдруг рухнула, загремела, лишь только Ирина подступилась к ней с веником. Битый кирпич рассыпался по полу, а вверх взметнулись клубы сажи и долго кружились в воздухе, медленно оседая густым слоем. В потолке на месте трубы открылся черный зев, грозящий новым падением кирпичей и еще чего-нибудь. В сенях был лаз на чердак. По выщербленной и шаткой лестнице Ирина поднялась наверх. И лишь только голова ее поднялась над потолочным настилом, жуткий и отвратительный страх дрожью прошелся по телу, окаменел в обессиленных ногах. Она резко повернулась, теряя опору, и прямо перед глазами увидела лик того, кто разбудил и напугал ее ночью, и лик этот был лицом Смерти. Исказив рот в беззвучном крике, Ирина опрокинулась вниз.
Ее доставили в сельскую больницу в бессознательном состоянии. По отвисшей челюсти, закатившимся зрачкам и заострившемуся носу врач Алексеев сразу определил, что его помощь запоздает. Тем не менее, Ирину положили на стол: уколы, давление, пульс, уколы. Появились две капельницы с физраствором, и Алексеев ввел иглы в вены обеих рук. Замер у операционного стола, ожидая результатов, что мог — он сделал. И дрогнули веки умирающей, и потянулась, сомкнулась в стоне челюсть — пульс более не прослушивался.
— Все, — хрипло сказал Алексеев и хмуро посмотрел на маявшегося в дверях Николая.
Из коридора донесся детский плач, и в операционную вошла Валюша, размазывая кулачками слезы. Увидев на столе неподвижную мать, бросилась к ней, схватила ручонками босую ступню… Это была, настолько тягостная, разрывающая душу картина, что Николай, столкнувшись в дверях с матерью, сказал:
— Я не могу, пойду отсюда…
Мария что-то хотела сказать ему, но вдруг увидела на глазах у сына слезы и промолчала.
Сойдя с больничного крыльца, Николай остановился, устало прикрыл глаза, перед ним поплыли радужные круги, в висках и, казалось, во всем теле стучали тяжелые удары сердца. Ему хотелось лечь, забыться хоть ненадолго и не терзаться. С поникшей головой, наполненной горем, побрел в свой злополучный дом. Лег на диван. Отвратительная тишина с непонятными тихими звуками поселилась в опустевших комнатах. От неудобной позы, что ли, заныло сердце. Николай покрутил головой, энергично растер левую половину груди. Все равно тревожно и тошнотворно, как с похмелья.
Вспомнив об обезбаливающем действии алкоголя, тут же собрался в магазин и вернулся домой с пятью бутылками водки. Уселся на кухонный табурет, уперся локтями в стол, обхватил руками голову и попытался заплакать. Не получалось. Стал пить водку. После двух стаканов немного отпустило. Вот тогда, он заплакал. Рыдая, подвывая, вытирал обильные слезы подолом рубахи. Вспоминая жену, вспомнил ее ночные страхи. И вдруг отчаянье сменилось облегчением. Отчаянье постепенно уходило, а лёгкость, освобождённость оставались.
Облегчение пришло от мысли, что в смерти Ирины кто-то виноват, кто-то толкнул ее с чердачной лестницы. И его, этого кого-то, надо найти и наказать.
Даже страшно стало на миг от ощущения, что он в доме не один. Сладкий ужас, неиспытанное прежде самозабвение охватили Николая. Он рванулся в угол к груде вещей, извлек из чехла ружье, собрал, вставил в стволы снаряженные пулей патроны, и в это время озирался по сторонам, готовый стрелять, драться, убивать.
Потом пришло протрезвление. Он повесил ружье, вернулся к столу. Опять причастность к гибели жены безмерным, как во сне, горем, охватила душу. Хватаясь за несбыточное, он пытался убедить себя, что все это и вправду во сне, и яростно замотал головой, желая проснуться. Но с непреходящим ужасом понял, что не спит. Тогда он налил водки в стакан и выпил залпом. Отдышавшись, заметил, что стакан до безобразия грязен. Оглянулся и увидел то, что раньше не замечал — развалившуюся печь и слой сажи по всему дому.
Пил ночь напролет. Под утро вышел во двор на дрожащих ногах, хватаясь руками за стены. Твердо стоять не мог, его шатало, но он очень хотел стоять, будто доказывая кому-то, что не пьян. Но стоять не было сил, и он пошел. Замысловатым зигзагом пересек двор, обессилел, и его кинуло к стене сарая. Стена поддержала не надолго. Прижавшись к ней спиной, некоторое время простоял неподвижно. Потом сделалось все равно, и он, не отрываясь от шершавой опоры, сполз на траву. Сел посвободней, закрыл глаза и вытянул ноги. Сидеть было хорошо, но все хорошее кратко. Николай Агеев уснул.
Очнулся он утром во дворе у стены сарая. Бил колотун. Сел, обхватив колени руками, и, совсем не желая этого, вспомнил о вчерашнем. Застонал и стал биться лбом о колени. Больно было. Больно и тяжело.
Скрипнуло крыльцо. Николай поднял голову и увидел мать с хозяйственной сумкой в руке.
— На травке загораешь? — то ли брезгливо, то ли участливо спросила она. — Я тут принесла кой-чего. Ты встань, умойся и поешь… А может, домой пойдем?
Мария немного прибрала и накрыла на стол. Николай перебрался в дом на диван и совсем не собирался умываться. Он лежал на спине, глядел в потолок и тихо плакал, слезы текли по щекам и в нос.
— Мама, ты уйди, ладно…
Мария покачала головой и ушла, ничего не сказав. Николай запер за ней дверь.
В обед прибежала Людмила. Стучала, скреблась в дверь, заглядывала в окна. Он долго терпел, не отзывался, но она не уходила, криком продолжала нарушать его установившееся было душевное равновесие. Терпеть такое стало невозможно, и он, подойдя к двери, послал сестру подальше.
В сумерках опять постучали. Николай машинально открыл, неожиданно увидел перед собою троих не узнанных в темноте мужчин, и ужас мгновенно объял его. Он захлопнул дверь, прижался к ней и, ощущая на всем теле вдруг выступивший липкий пот, решил вслух:
— Не пущу!
— Ты что, от водки спятил, что ли? — возмутился снаружи голос его начальника Потапова. —
— А ну, открывай.
— Ты, Иваныч? — Николай приоткрыл дверь, стараясь придать лицу осмысленное выражение.
— Я, Рома да Петя со мной. Не узнаешь?
— Прошу, — Николай неверной рукой изобразил гостеприимный жест.
Они вошли, а Агеев сразу повалился на диван. Потапов устроился на табурете напротив. Ребята захлопотали у стола, убирая загаженную посуду и накрывая снова.
Николай не выдержал спокойного взгляда Потапова и недружелюбно спросил:
— Любуетесь? Хорош, да?
— Хорош, — спокойно согласился Потапов. — Ну, да мы к тебе не затем. Совет по делу да помощь к месту — первая привилегия друзей. Так что, не откажи в участии.
— Кушать подано, — позвали от стола. — Где продукт такой берёшь, Коля?
— Мама утром приходила.
Потапов брякнул перед Николаем стакан:
— Рома, ему сюда сразу сто пятьдесят…
— Не многовато ли? Может сразу с копыт слететь.
— Упадет — не беда. Ему сейчас все на пользу.
— Вы, как врачи над больным, совещаетесь, — попытался пошутить Николай, но, вспомнив больницу, проглотил ухмылку.
Молчали все, наблюдая процесс разлива. Потапов протянул Николаю бутерброд. Он взял его в левую руку, а стакан — в правую, а та, ни с того ни с сего, заходила, задрожала. Николай вернул стакан на стол.
— Отвернитесь, — попросил он.
Все трое с готовностью отвернулись, понимая его состояние. .
— Уже все, — облегченно вздохнул Николай.
Они обернулись. Агеев неторопливо жевал бутерброд. Тогда выпили и они.
— Значит, здесь будем покойную обряжать? – спросил Потапов, поддевая вилкой кружок колбасы.
— Здесь, — решительно утвердил Николай и потянулся к пачке сигарет.
Когда утром Николай проснулся, то почувствовал страшную тоску. Он был в своей комнате, на своем диване, но ощущал себя на чужбине, затерянным, одиноким. Он осознал, что произошло что-то необычное, серьезное, непоправимое, что новая печать ляжет на всю его жизнь, его ждет тяжелая смута. Он не хотел приносить людям страданий, а вот как получилось…
Его подняла мать, и до обеда они занимались хозяйственными делами. Она обмотала щетку тряпкой и обтерла сажу с потолка и стен. Николай выносил битые кирпичи. Мария перемыла кухонную посуду, и сын под ее руководством вытирал тарелки, вилки, ножи.
После обеда на табуретах в комнате поставили гроб с покойной, обитый красной материей и черными лентами. Потянулись люди. У большинства, казалось Николаю, было безразличное выражение, они тягуче шагали, останавливались, стояли, покорно вдыхая трупный запах, и уходили.
Николай сидел в углу дивана, опустив плечи, и тихонько покачивал головой. Казалось, не только синие глаза, но и все его безвольное тело было полно тоской. Он сидел, задумавшись, а выражение муки исподволь пробиралось на его лицо. Казалось, все силы души перегорели в этом несчастье. Для того чтобы видеть входящих и уходящих людей, надо было повернуть голову, но Николай сидел, не шевелясь. “Так пусто, вероятно, чувствует себя колодец, из которого вычерпали всю воду”, — думал он, прислушиваясь к своему нутру. Все окружающие звуки слились для него в однотонное гудение.
Пронзительно взвыл женский голос и, словно сверкнувший нож, вспорол Николаеву душу.
— Деточка! Деточка! Деточка ты моя золотая!
Этот крик по своему ребенку потряс людей. Вновь вошедшая женщина, Ирина мать, склонилась над гробом, стала расправлять завитки волос на голове трупа. Она всматривалась в застывшее, известковое лицо и видела, как только мать может видеть, живое и милое личико, которое улыбалось ей когда-то из пеленочки. Отголосив, она опустилась на колени, тихонько, чтобы не тревожить других, завыла по-бабьи:
— Родименькая наша, цветочек ты наш… куда ты ушла от нас?..
За ее спиной, сутулясь, неуклюже топтался муж, Колин тесть. Он молча переживал свое горе и неловкость за жену. Никогда Николай не думал, что человеческая спина может быть так выразительна, пронзительно передавать состояние души. Потом еще в течение дня Агеев несколько раз посматривал на него. Старик сидел, склонив голову — поза обычная для людей, утомленных долгой жизнью. А ведь ему еще не было и пятидесяти.
В изголовье гроба неподвижно сидела Мария. Она поднесла платок к глазам и сидела, ссутулясь, не по своей воле делая мелкие первые движения к осознанию того, что осиротевшая Валюша станет ее, ее родненькой внучкой и воспитанницей.
К вечеру Николай остался в доме один. Попрощался с последним посетителем, а в душу его возвратилось утреннее чувство одиночества. Он вышел на воздух и бездумно побрел по темной пустынной улице. Ноги принесли его к Марии. Ему хотелось говорить с матерью о постигшем горе, поделиться своими чувствами. Мать поймет его. Она ведь не только умная, у нее добрая и чистая душа. И в то же время он опасался, что Мария Афанасьевна начнет корить его, поминать, как сын сглупил, переехав из родного дома. Мать любит объяснять чужие поступки и поучать. Однако Мария молча смотрела, как он ест, слушала и только сказала тихо:
— Если б я могла отогнать горе от твоего порога.
Потом она поцеловала его в голову и еще сказала:
— Ничего, ничего, хороший мой, жизнь есть жизнь…
Она видела, что он, продолжая своё прежнее существование, совершенно не участвует в нем. Так путник, поглощенный своими мыслями, идет по привычной дороге, обходя ямы, переступая через канавы и в то же время совершенно не замечая их. Для того чтобы говорить с сыном о его новой жизни, нужно было новое душевное направление, новая сила, новые мысли. У нее не было таких мыслей.
— Спасибо, мама, — сказал Николай, прощаясь. Он вдруг успокоился, словно высказал ей все, что хотел сказать. Подхватил испуганную Валюшу на руки, поцеловал в лобик.
— Пойдем, доча, последнюю ночь мама с нами…
— Сделав шаг в темноту, оглянулся на мать. Она стояла в дверях, по-деревенски подперев щеку ладонью. На свету лицо ее казалось похудевшим и молодым. А через минуту, забыв о Марии, он шагал по тёмной улице, прижимал к груди худенькое тельце дочери и думал о хрупкости жизни.
Валюша, казалось, привыкла к мысли, что ее мамы нет в живых и больше не будет. Она уже засыпала, когда Николай принес ее в свой дом. Он усадил ее на диван и не успел оглянуться, как дочь уже спала. Ручка ее свесилась над полом. Николай с особым терпением и добротой, которые возникают у мужчин к дочерям, подложил Валюше под голову подушку, прикрыл одеялом, утер слюнку с губ и замер над ней, вглядываясь. На белом полотне подушки темнела аккуратная головка девочки. Николай вслушивался в ее мерное дыхание, прижал ладонь к груди, чтобы не потревожить спящую гулкими ударами сердца, он ощущал в душе щемящее и пронзительное чувство нежности, тревоги, жалости к ребенку. Страстно хотелось обнять дочь, поцеловать ее заспанное личико. Одолеваемый беспомощной нежностью и любовью, он стоял смущенный, слабый, лишь пожимал плечами и морщил лоб — неужели никогда, никогда не вернуть того, что было?
Он присел на пол рядом с диваном, положив на него голову, и, вместо того чтобы закрыть глаза, широко раскрыл их — его поразила безрадостная мысль, как легко уничтожает людей смерть, как тяжело тем, кто остается жить. Он думал об Ирине, как о живом, но очень далеком человеке. Расстояние между ними не измерялось пространством, это было существование в другом измерении. Не было силы на земле и силы на небе, которая могла бы преодолеть эту бездну, бездну смерти. Но ведь не в земле, не под заколоченной крышкой гроба, а еще здесь, рядом, совсем рядом его любимая.
Николай полулежал с открытыми глазами, не замечая времени, думал, думал, вспоминал. Он вспоминал ее груди, плечи, колени. И глаза, кроткие, покорные, по-собачьи грустные. Вспоминал их первую и единственную ночь в этом доме — большие печальные глаза ее, жаркий шепот… Какой прекрасной казалась ему жизнь.
Плечи его затряслись, он засопел, заикал, давясь, вдавливая в себя прущие наружу рыдания. Он поднялся, прошел на кухню, открыл шкаф, достал початую бутылку, налил до краев стакан водки. Выпил, закурил, вновь чиркнул спичкой, не замечая, что сигарета дымилась. Горе зашумело в голове, обожгло внутренности. И он громко спросил тишину:
— Ирочка, маленькая, миленькая, что ты наделала, как же это случилось? — Повернулся лицом к комнате, где стоял гроб. — Ирочка, что же ты со мной сделала? Ирочка, слышишь? Ирочка, посмотри ты на меня. Посмотри, что со мной делается.
Щеки его разгорелись, сердце билось гулко, мысли были ясные, четкие и… злые, а в голове стоял туман — от водки чуток легче.
Тот, кого звали Желтым Призраком, жил своей жизнью. После шумного и пугающего многолюдия тишина и покой вновь воцарились в старом доме, и вроде бы ничего не предвещало близкой грозы. Больше всего на свете он боялся толпы людей и грозы с громом и молнией. Обитатель чердака взволновался от другого. Сквозь густой дух разлагающейся плоти пробивался наверх нежный запах, зовущий, манящий, дразнящий запах. Пока внизу ходил человек, скрипел половицами, разговаривал сам с собой, Желтый Призрак вел себя спокойно. Но вот в доме все стихло. Даже цикады примолкли в траве под стенами. И он заволновался. Тонкий запах неудержимо влек его к себе. Тот, которого звали Желтым Призраком, тихо, по-кошачьи спустился по шаткой лестнице в сени. Дверь на кухню была приоткрыта…
Этой ночью Тарас Согрин никак не мог уснуть. Ощущая глухую безотчетную тревогу, он ходил и ходил по саду, вокруг дома, вглядываясь в окружающую село черную темень и светящиеся за дорогой окна. Чего он жаждал и боялся увидеть? Летающий гроб с ведьмой, чертову тризну или самого Желтого Призрака? В последние дни будто смертельная опасность нависла над его головой. Плечи его сгорбились, спина съежилась. Даже в глаза никому не смотрит, потому что они стали у него пугливыми, всего боятся. Услышав чей-нибудь громкий голос или вообще неожиданный звук, вздрагивал всем телом. Смотреть на него было жалко. И теперь, стоя у забора, он и злился на себя, и дрожал от страха одновременно.
От озера веяло прохладой, а над окрестностью нависла давящая тишина. Все кругом было погружено в сон. Впоследствии Тарас говорил, что он раньше почувствовал нутром то, что произошло в следующее мгновение. Вдруг у него по спине побежали мурашки, а потом из-за дороги донёсся чей-то сдавленный крик. Следом раздался душераздирающий вопль. Долгий, свободно льющийся, леденящий душу, похожий на крик боли и ярости человека, попавшего в капкан. Крик умолк. Угрюмый звериный вой, заходясь в визге и рычании одновременно, донёсся из-за дороги и вдруг прервался, стих. Резко прогремел ружейный выстрел, и тут же тишина крокодиловой пастью проглотила окрестность.
В проклятом доме произошло что-то ужасное, быть может, развязка всей трагедии. Но нигде ни отклика, ни звука, нигде не вспыхнул свет, не стукнула калитка, не спешит никто на помощь. Лишь соседская собака лениво звякнула цепью и не подала голоса.
Тарас в волнении метался у забора и тут увидел знакомую фигуру, ковылявшую вдоль берега. То Волнухин покинул свой пост и спешит к месту событий. Тут и Тарас осмелел, прихватив ружьё, широкой дугой обходя молчаливо светящийся дом, засеменил навстречу.
Волнухин резко остановился, вынул изо рта погасшую папиросу и с минуту стоял неподвижно, вытаращившись на Согрина, словно перед ним вдруг возник призрак.
— Мироныч, ты стрелял? – выдохнул он вместе с воздухом, поражённый.
— Нет, в доме. А ты что-нибудь раскумекал в этом деле?
Тревога усилилась в душе Тараса. Он стоял с ружьём в руках, стараясь унять дрожь, пальцы у него онемели.
— Пойдём глянем, — Волнухин упёрся в него взглядом.
Тарас приоткрыл рот, пригнул к плечу голову, но ничего не смог из себя выдавить. Волнухин, не дождавшись от него ответа, махнул рукой, повернулся и пошёл на свет окон.
Уже во дворе ощущался сладковато-дурманный трупный запах. Осторожно ступая, старики прошли в дом через настежь распахнутую дверь. Огляделись, привыкая к свету.
У стены с ружьём в руках окаменел Николай Агеев. Цвет лица у него был как у мертвеца. Он стоял неподвижно, но подбородок заметно подрагивал, будто жевал или пытался сказать что-то. И ствол ружья сильно трясся в его руке. У дивана, будто брошенная на пол кукла, лежала маленькая девочка вся в крови и неподвижно широко открытыми глазами смотрела в потолок. Посреди комнаты в направлении к порогу лежала, вытянувшись будто в прыжке, крупная рысь. Пуля угодила зверю прямо в лоб. Мозги, смешанные с кровью, вытекали наружу. Всё остальное было бредом или галлюцинацией. Гроб со стульев был опрокинут. Покойница лежала на боку, вытянув руки и вцепившись мёртвой хваткой в рысий зад. Зверь, видимо, некоторое время тащил за собой этот страшный груз, и тогда его настигла пуля. Глаза женщины были закрыты и облиты мертвенной синевой. А рот открыт и оскален, и меж зубов торчали клоки рыжей шерсти.
От этой неправдоподобной, жуткой картины первым оправился Волнухин. Он поднял с пола девочку и осторожно положил на диван.
— Не дышит, — хрипло возвестил он, не оборачиваясь.
Агеев вдруг скривился лицом и как-то по-детски плаксиво поджал дрожащие губы.
— Не доглядел я, — проговорил он тихо и отрывисто. В его бессмысленных, словно бы затянутых плёнкой глазах, блеснула слеза. С гулким стуком упало ружьё. Он наклонился за ним и кулём повалился на пол. Волнухин захлопотал над ним, расстегнул рубашку на груди, пошлёпал по щекам:
— Ничего, ничего, это пройдёт.
Тарас присел на корточки, после двух неудачных попыток прикурить папиросу смял её и швырнул на пол. Надрывно вздохнул. Вот и кончились его кошмары. Ужасным образом, но кончились. Только вряд ли он сможет спокойно встречать утром рассвет. Мир будто перевернулся для него…
Даже спустя много дней Тарас Согрин не мог объяснить себе, что произошло в ту страшную ночь в одиноком доме у озера. Он даже толком припомнить не мог, что он там делал. В сознании лишь урывками всплывали отдельные картины. Кажется, они уложили покойницу в гроб и поставили его на табуретки. Запомнилось, как Волнухин заскорузлым обкуренным пальцем выковыривал у неё изо рта рыжую шерсть. Потом замотали окровавленное тельце девочки в покрывало, и Тарас понёс её в больницу, а Волнухин остался возле трясшегося в лихорадке Николая Агеева. Потом, Тарас помнит, были люди, много людей и много света, и всё померкло в бестолковых расспросах и беспамятстве…
Говорят, с той поры Николай Агеев тронулся умом. Он нигде не работает, живёт на инвалидную пенсию в одиноком полуразвалившемся доме на берегу озера. Нигде он не бывает, ни с кем не встречается. Хлеб из сельмага и пенсию с почты приносит ему мать, рано поседевшая, но всё ещё статная женщина с остатками былой красоты. Если кому случится пройти по его ничем не огороженному двору, то, говорят, можно услышать, как хлопнет дверь и звякнет запор – хозяин не принимает.
Всё же увидеть Агеева можно на кладбище. Туда он ходит почти каждый день и подолгу, если тепло, просиживает у двух могильных холмов за одной оградой – жены и дочери. Он не улыбается, но выглядит довольным, насколько может быть довольным человек в его положении. Лицо его стало совершенно бесстрастным, глаза – белёсыми, острыми, диковатыми и… пустыми. Неряшливый вид его наводит на мысль о покинутых и заброшенных. Когда с ним заговаривают, он молчит, лишь гримаса вежливого идиотизма растягивает его губы. А если скажет слово, то в голосе его нет ни выражения, ни оттенков. Это плоский, усталый голос человека, делающего признание после изнурительной борьбы с собственной совестью.