Повесть
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 14, 2006
На сыпучем взгорке внутри подковы села сумерничают две фигуры. Вечерняя синь сворачивается, густеет, запекается чернотой, и трудно отличить, кто из двух девушка, а кто — плечистый парень. За первой звездой вызрела вторая, третья, и потянуло сыростью. Девушка недовольно поводит плечами, словно отгоняет озноб:
— Слышь, Дань, похолодало. Тебе тоже, небось, зябко?
— Он снял с себя пиджак и надел на нее. Она была очень смешная в этом одеянии, из рукавов виднелись только кончики пальцев, она высоко поднимала руки, чтобы рукава упали. Даниил чувствовал, как она отогревается у него на груди и становится все более кроткой. Он поцеловал сначала ее глаза, потом губы — они пахли парным молоком и свежим хлебом.
— А ты смерти боишься? — спросила она неожиданно.
— Нет.
— А я боюсь. Все вижу, как меня хоронят, и хочется, чтобы было много народу, и чтобы говорили обо мне разные хорошие слова.
Им хорошо было сидеть рядом, их колени смыкались. Как всегда, она повелевала:
— Ну, что ты так просто смотришь — поцелуй меня.
Или:
— Мне холодно… Дай мне в рукав твою руку. Ой, какая она добрая!
Или ещё:
— Ты сидишь от меня далеко… Подвинься ближе.
А потом:
— Ну, хватит обниматься, пойдём погуляем.
Он делал все, что она хотела, делал и смеялся. Ему нравилось, что есть на свете человек, который им повелевает. Он привлек ее и ощутил, как она ладно слеплена — шея, руки, плечи, округлые и неожиданно хрупкие.
А ночь давала о себе знать. Где-то над головой шумела листва не видимых в темноте деревьев. Откуда-то издалека доносился тревожный крик совы. Налетел ветер и медленно растер все звуки. Небо оторвалось от земли, кое-где даже посветлело. Смолкли шумы вечера. Стало теплее, тише и спокойнее.
— А я тебя не отпущу домой, если даже будешь просить, — сказал Даниил, воодушевленно обхватив плечи подруги. — Да, да, если даже придет твоя мама, все равно не отпущу…
— Мама… — произнесла девушка так, будто все было за какой-то далёкой гранью, где начинается нечто призрачное, что, быть может, существует, а возможно, создано воображением.
Молча шли и слушали, как мягко шумит ветер листвой и перекликаются во сне птицы. И все, казалось, отступило куда-то прочь, и села, большего села нет рядом.
— У тебя нет ощущения счастья? — спросил он.
Она дотянулась губами до его губ.
— Я хочу, чтоб оно у меня было, — сказала она.
Мягкость неба и тихо засыпающей земли, нерезких, но необъяснимо тревожных запахов и теплого ветра обняли их. Село спало, но тишина была и приятна, и чуть тревожна. За околицей небо было нетускнеющим, и белесые полуночные сумерки разлились над полем. Земля давно остыла от полуденного зноя, дышала холодной свежестью, а повсюду в стороне, отступая от дороги, где днем поблескивали солончаки, поле было мягким, серо-пепельным. Они пересекли дорогу и пошли по траве. Она была молочно-зеленой от росы, и там, где они ступали, оставался темный след. Ноги стали влажными, и туман обнял их, но они не чувствовали ни холода, ни влаги. Где-то вдали невысокой и прозрачной черточкой темнел лес.
— Я весь день работала, — вдруг произнесла она, — весь день. И ждала тебя, чтобы уйти на озеро… Пойдем?
Они шагали по большому лугу, огибая околицу. А потом дошли до озера, и он оставил ее на круче, а сам поспешил к поваленному дереву у воды. Разделся и поплыл, поплыл быстро, сильно работая руками.
— Вода холодная? — крикнула она.
— Нет, совсем теплая!.. Теплая! — отозвался он.
— Она сбросила с себя платье, легко ступая, бесшумно вошла в воду.
— Нет, не теплая! — сказала она. — Не тёплая, а хорошая.
Он вынырнул рядом с девушкой и коснулся ладонью ее спины.
— Ну, говори — останешься со мной до утра или нет. Говори!
Она засмеялась и устремилась к берегу. А он настиг ее и, взяв на руки, погрузил в воду, а потом бережно приподнял и снова погрузил.
— Катя…. Катя…
… Они выбрались на берег. Вода сберегла дневное тепло, не хотелось из нее выходить. Он натянул на мокрое тело штаны и рубашку и побежал к темневшему невдалеке строению, не дожидаясь ее.
— В домик, там тепло! — позвал Даниил.
— Там призрак!
Он не расслышал.
— Привидение там! – крикнула она громче. — Призрак!
— Если там даже черти, я всё равно пойду.
Она нагнала его, когда он входил в открытую дверь давно покинутого хозяевами дома.
Здесь было сухо и тепло. Где-то на чердаке хрустнул шлак.
— Призрак! – засмеялся он.
Она протянула руку, нащупала горячую ладонь Даниила.
— Будь рядом, я боюсь… Иди ко мне ближе.
Он обнял ее. Платье еще было влажным. Они прошли в комнату к пустующему проему окна. Тут было еще теплее, чем у порога.
— Здесь сядем, — сказал он и, бросив пиджак на подоконник, сел, привалившиь к косяку. Она села рядом.
— Теперь понятно, почему здесь водятся призраки. Как тепло!
— Да, тепло, — сказала она и зябко повела плечами. — Дай мне руку.
— Она подвинулась к нему, приникла щекой к его груди. Он вздохнул. Она приподнялась и схватила его шею. Ее волосы упали ему на лоб, напитанные водной свежестью, они стекали по лицу, застилали глаза. И будто горячий поток ворвался в его грудь и растекся по телу…
Немного позже, когда они затихли в легкой и радостной полудреме, он вдруг шепнул:
— Мне кажется, кто-то ходит по чердаку.
— Кто?
— По-моему… призрак, — улыбнулся он.
Она уткнулись ему в грудь и притихла испуганная. Что-то пискнуло, пролетело над головой, обдало потоком холодного воздуха.
— Летучая мышь, — не увидел, догадался Даниил.
Было поздно: от озера тянуло прохладной сыростью, и звезды в проеме окна
укрупнились, мерцали пронзительней, точно их обмыло к полуночи упавшим с неба туманом. В тишине, нарушаемой лишь спокойным и приглушенным звоном цикад, девушка первой что-то уловила, завертела годовой, прислушиваясь. Однако, Даниил, встревоженный ее поведением, ничего не слышал. Катя всматривалась в сажную темноту избы, напрягаясь всем телом, в этот момент, и он, наконец, уловил посторонние звуки в непроглядном нутре дома. Почудилось: кто-то тихо, часто ступая, шел по чердаку — похрустывание шлака доносилось с каждым шагом отчетливей. Пресеченный шепот Даниила протек ей в ухо:
— Кажись, сам призрак жалует.
— Скрипнула половица в соседней комнате. Вглядываясь и прислушиваясь, Катя ощутила, будто сердце ей притиснули к грудной клетке. И, пересилив растекающуюся по телу немощь, она переместила ноги за окно на заваленку.
— Ой, мамочки, кто там? — прошелестел ее шепот.
— Даниил, весь тоже сжавшись, смотрел в темноту и молчал, будто невзначай приключилась с ним немота. Темень теперь казалась ему столь плотной и непривычной, ровно бы с такой никогда не только не сталкивался, но и не мог даже представить: коли глаз – не сморгнул бы. У него неизвестно почему возникло смутное представление, что изба, в которой они притаились, не просто ютится на отшибе, а стоит совершенно одиноко и нет рядом села — такая мертвая тишь вдруг обуяла округу.
— Катя! Катя, престань! — Даниил круто повернулся, лицо его оказалось совсем рядом — посеревшее, сжатое. Прохладный ветерок, легко проникающий в дом, шевелил его волосы, но парень не чувствовал сквозняка — липкий пот страха струился по телу, губы мелко начали дрожать. — Чего испугалась?
Он встал. Бесшумно потоптался на месте, потер вспотевшие руки, заставил себя сделать несколько шагов от окна, прислушался. По-прежнему было тихо, так тихо, что он слышал частые толчки своего сердца и шум дыхания. Сделал еще несколько шагов и опять прислушался. От страха или от волнения постукивали зубы, и он до боли сжал челюсти. На чердаке кто-то прыгнул, с потолка посыпалась труха. И тут они услышали вой, бессловесный, нечеловеческий вой, от которого стало жутко на душе.
— Даня! – испуганно закричала девушка, отскакивая от окна.
Парень метнулся на голос, под ногами у него загремела доска, он неловко упал и застонал…
Катя ждала во дворе и встретила так, будто не чаяла увидеть больше. Она схватила его за руки:
— Дань, тебе плохо? Я так испугалась! Пойдем отсюда быстрей.
Она действительно была напугана. Он видел это. Наверное, и его чувства отразились у него на лице, так как она потупилась и слегка отступила.
— Ничего, — сказал Даниил, опираясь на ее плечо и слегка прихрамывая при ходьбе.- — Всё нормально. Правда, я отведал шутку призрака. Это было не слишком приятно.
— Он напал на тебя? Почему ты хромаешь?
Он покачал головой:
— Нет. Я никого не видел, но там кто-то есть.
Невеселый – хмурый и заплаканный занялся день. Утро сейчас или вечер, не разобрать: вокруг серо и сумрачно, низко нависли тяжелые, как налитые свинцом, облака. Лишь лужайка за околицей пестреет цветами, радует глаз.
Много красивых мест в округе. С колокольни старой церкви далеко по обеим сторонам шоссе поля видны как на ладони, все простроченные проселками, расцвеченные яркой, сочной зеленью кукурузы и желтоватой проседью созревающей ржи. Вдали у горизонта, где темнеет зубчатая стена леса, серебрится водная гладь большого озера. Меньшее — рядом с селом, за дорогой.
На берегу – старый дом и развалины подворья по самую крышу затянутые бурьяном.
Каждый вечер, как только стемнеет, в развалинах кричит сова. Старый охотник Тарас Согрин, живущий по соседству, не раз кружил здесь с ружьем, но ему никак не удавалось выследить и убить зловещую птицу. А вокруг дома творились удивительные дела. Про него ходили различные небылицы, которые со временем обрастали жуткими подробностями. Говорили о разгуливающих по двору мертвецах, об их оргиях в пустующем доме, о Желтом Призраке, убивающем людей, и тому подобной чепухе. Особенно страшно звучали россказни о мифическом привидении. Говорили, что это никакая не выдумка, что призрак на самом деле живет в заброшенном доме, и даже в деталях описывали его внешний вид. Немало нашлось очевидцев, которые утверждали, что он действительно желтого цвета и глаза у него светятся в темноте. Это наблюдали шоферы, возвращавшиеся в деревню ночью и с шоссе освещавшие фарами мрачное подворье.
Досужей болтовне верили и не верили, и все-таки желающих заглянуть в этот дом не находилось. Дальше калитки в заброшенный двор не шла злая, черная как уголь, собака Тараса. Она скулила и лаяла, вертясь в ногах — пойди узнай, с чего это подхватилась она в светлый день.
— Кто там? — встревоженный поведением собаки останавливался хозяин. А потом говорил соседям: — Многое, очень многое повидали наши лунные ночи с тех пор, как опустел этот проклятый дом.
Поросшее редкой растительностью лицо его в этот момент напоминало плохо ощипанную куриную тушку, а на носу красовались очки, назначение которых никто не мог понять. Много бессонных ночей провел Тарас, думая об этом доме и его дурной славе, но каждый раз заходил в тупик.
Однако нужда житейская брала верх над предрассудками. Вода в большинстве сельских колодцев не годилась для питья, а у заброшенного дома в старом, давно не чищенном — была холодной, вкусной, будто родниковой, которая, казалось, мертвого могла оживить. Хаживал туда и Тарас Согрин.
В это утро он проснулся рано от беспричинного чувства тревоги, смутного ощущения опасности что ли. Походив по усадьбе и убедившись, что в хозяйстве все в порядке, понял, что его беспокойство шло изнутри, из глубины сознания. Предчувствие скверного отравляло душу. Тем не менее Тарас натянул на плечи зеленый коробившийся плащ, подхватил отполированное до чёрного блеска коромысло, ведра и пошел печатать новыми кирзовыми сапогами следы на пыльной тропке. По пути встретил сторожа колхозной заправки Волнухина с вздувшейся щекой, повязанной жениным красным платком, остановился:
— С какого фронта топаешь, Митрич?
— С дежурства… Вторые сутки зубами мучаюсь. Флюс…
— Флюс – пустяковое дело, переболится.
Со сторожем Волнухиным у Тараса были непростые отношения. Иногда ему казалось, что злее человека, чем Андрей Дмитрич, трудно отыскать на белом свете. А иногда Волнухин производил такое сердечное впечатление, что хотелось общаться с ним, не расставаясь.
— А все ли у тебя ладно?
— Всё в порядке, — ответил Тарас, поднимая коромысло на плечо.
— А чего не спится?
— Старуха не даёт.
— Понятно. По воду значит? – Волнухин выплюнул недокуренную папиросу, наступил на неё носком сапога, взглянул исподлобья, поморщился от неуёмной боли.
— Слыхал сегодня?
— Чего слыхал? — насторожился Тарас. — Может, беда какая?
— Беда тут известная,— ответил сторож. — Кто-то ночью в дом залез, а там как затрубит…
— А ты как узнал? С того берега-то?
— Ничего не ответив, Волнухин повернулся к заброшенному дому и поманил за собой Согрина. Тот взволновался:
— Сейчас пойдем? Или погодим?
Шагая за спиной Волнухина, Тарас спросил:
— Так ты все дружка своего караулишь? И днем, стало быть, и ночью…
— А как же, — ответил сторож. — Приходится вроде как в прятки с ним играть. Однако он увертливее оказался, чем я полагал.
— А пойдем поищем этого твоего крестничка, хоть весь дом перевернем, — предложил Тарас. — Нам-то с тобой все равно времени не занимать, а если изловим этого гада, будет что людям рассказать.
— Ты чегой-то такой отчаянный стал? — покосился Волнухин и покачал головой. – Странно.
— Дак ведь соседи ж… По ночам я частенько оттуда разные звуки слышу…
Наискось тропинкой пересекли огород, заросший лопухами и крапивой. У колодца Тарас оставил ведра, и вместе с задов подошли к подворью. Когда-то здесь были овин и омет — сараи для соломы и мякины. Теперь ничего этого не было, осталась только обвалившаяся яма, заросшая чуть ли не в рост человека репейником и крапивой, да кое-где торчали замшелые столбы. И во дворе их взору предстали явные приметы запущенности: черные проемы окон без рам, лишь одно скалилось разбитыми стеклами. Калитки не было. Над тыном чернело голое сучье засохших вишен. Все сплошь заросло густой, по колено, лебедой. Дом был давно покинут и, видать по всему, тихо умирал на ушедшем в землю щербатом фундаменте.
Вдруг ветер нашелся в пространстве, упал на обветшалую, всю в прорехах, крышу, загудел протяжно и выкинул, через чердачное окно щепотку белого пуха, который закружился, закружился, мягко оседая на землю. Над колокольней раскричались встревоженные грачи. Волнухин приостановился:
— Вот говорят, что ведьма черту душу отдала, а перед смертью, ищет силушку свою черную кому передать. Не найдет, так вот и бродит по таким развалинам, — он кивнул на угрюмое строение, и его хворое жалобное лицо искривила гримаса. Остановился и Согрин:
— День-то какой у нас?
— Духов…
— То-то, что Духов… А куда пришли-то, смекай… В старину, помнишь, говорили:
… “воскресение мертвых в памяти в духе перво-наперво будет,…придут к нам покойники полдничать…” — лицо его стало бледным.
Запугав друг друга, старики остановились среди двора, поглядывая по сторонам.
— Так и враг человеческий, — продолжал Волнухин, — любит быть по таким местам.
— А мы, Андрей Митрич, так и понимаем, мы што против него – ништо.
Согрин готов был перекреститься и сплюнуть через плечо. На душе у него было погано, ночное беспокойство еще усилилось.
— А у меня с этого проклятущего дома по ночам в углах будто стрекотанье
завелось, тетереканье, пшиканье. Ну, его к лешему! Пойдём отсюда, Митрич.
— Погоди, — Волнухин сильными пальцами сжал его локоть. — Смотри, что это там?
Тарас проследил его взгляд и в траве под окном что-то желтое различил. Что же это такое, жёлтое? Вдвоем, держась друг за друга, они подошли ближе. Это был мужской пиджак из желтой кожи с блестящими металлическими пуговицами, малопоношенный, почти новый, дорогой, из тех, что нынче в моде у молодежи. Лишь лоснился от влаги.
— Пожалуй, здесь действительно что-то произошло ночью, — раздумчиво сказал Волнухин.
Тараса больше всего поразил цвет пиджака. Он разом почувствовал, как слабеют его силы и как тает его решимость искать кого бы то ни было в этом доме.
— Бог с ним, Митрич, пойдем отсюда. Не нравится мне это место.
Постояв немного в раздумье, Волнухин поднял пиджак, встряхнул от росы. Пошарил в карманах — пусто.
— Нет, это не дело. Нет, это я все равно расследую, — твердо сказал он, взглянул на приятеля и увидел, что он дрожит, как дрожат, когда не знают от холода ли, от страха. Но утро-то было теплое.
— Мироныч! — позвал Волнухин. — Тебе что, плохо?
Согрин, дважды глубоко вздохнув, как можно спокойнее ответил:
— Нет, все в порядке…
— Ну, тогда для порядка давай заглянем в горницу и делу конец.
Тарас отрицательно покачал головой. Ему не хотелось разговаривать, ему было страшно, по-настоящему страшно.
— Тарас, — Волнухин помолчал. — Ты когда-нибудь… — Он, казалось, смутился и, покривившись, закончил:
— Ладно, жди меня здесь.
Он решительно запахнул на груди кургузый свой пиджачишко и зашагал в открытую дверь. Тарас не осмелился идти следом, но решился быть поближе. Ковыляя под окнами, он всматривался в полумрак и затхлость комнат. Пусто, страшно в заброшенном доме, зримо летает и сеется пыль. Кажется, что изо всех углов таращится чей-то дух, и нет ему выхода отсюда, будто проклятием они связаны.
Поодаль за дорогой визгливо взлаяла собака. Откуда-то сбоку вынырнул Волнухин.
— Фу ты!.. Думал, не дождусь, — сказал Тарас с явным облегчением и почувствовал, как сразу расслабился после продолжительного тревожного напряжения. Волнухин остановился перед ним, устало сдвинул с потного лба кепку.
— Никого, — сказал он, а руки его мелко тряслись.
Тем временем утро незаметно перешло в день, и, хотя солнце не показалось в небе, все же угадывалось, что путь от горизонта оно проделало немалый.
В тот день с самого утра Мария Агеева взялась за стирку и всё поглядывала на небо: дождичка бы, пыль прибить. Руки делают, а память тащит думы, как цепь из омута – звено за звеном, сперва ближние, потом глубже. От последнего к первому.
Николка, сын – кудряш, красавец, весельчак, голову мыльным пузырём по ветру пустил. Жизнь не жизнь, а так – сплошное балагурство. Как не урезонивает его мать, всё отговорки: “Мне купаться – мне и раздеваться”. И вместо серьёзного разговора спину кажет. Людмилка, школьница ещё, туда же, мать поучает: “Брось, мам, патоку по губам размазывать. Не уподобляйся дурной бабе при пожаре: чем попусту голосить, лучше воду носить. Пусть живёт как знает”. В школе их так говорить учат, что ли!
Эх, дети, дети, в кого же вы такие? В отца-покойничка, должно быть. Муженек у нее живой, веселый, оборотистый был, он, как в селе говорили, мог достать снегу летом и взять у самого черта взаймы без отдачи. Характер! Гони натуру в дверь, а она в окно. Нет, не в нее удались дети, не в нее. Себя Мария Афанасьевна считала человеком серьезным и в делах житейских опытным.
Нырнув в сумятицу размышлений, она забыла и о времени, только руки привычно швыркали в темной воде да белой пене.
Николка — первый жених на селе. Армию отслужил, электриком в колхозе работает. Здесь всё хорошо. А с работы придет, рубашку чистую наденет, гитару на шею и — “… не ждите до утра”.
— Шлендра ты полуночная, вертихвост, — ворчит мать. — Работать надо лучше, а не за девками гоняться.
А он:
— Ладно, обзывай: обзывать — наука легкая, учиться не надо.
И о чем бы ни спорила, ничего нельзя ему доказать. Слова продуманные, увещевания и укоры вязли в добродушной его улыбке, как телега в болоте. Пробовала Людмилкой корить, он в ответ:
— Систер у меня что надо: деваха высшей кондиции, выставочный экземпляр.
Загустевшей голубизны глаза его смотрели ласково и с веселинкой.
Вспомнив о дочери, Мария тяжело вздохнула: еще одно беспокойство матери. Девка школу кончает, а уж расцвела в невесты. Статная, белозубоулыбчатая, с влажными темными глазами, словно только что выкупала их в росе, с ямочками на щечках и на локотках. Что парни, мужики вслед оглядываются. Может, какой вертопрах уже голову кружит. Глаз да глаз нужен.
Только подумала о дочери, она тут как тут — должно быть, практика их полевая кончилась. Покосилась на материны босые ноги:
— Что, ма, радикулит ищешь? — И пошла переодеваться.
Дети у нее своевольные, но в труде усердные, в школе, на работе хвалят, и по дому помогают — сызмальства приучены. “Людмилку полоскать заставлю”, — думает Мария, а как появилась дочь на крыльце, сказала:
— Глянь там на перилах: губная гармошка Колина? Да в траву не урони…
— Нет, ма, это не для губ гармошка, — Людмила повертела в руках металлическую вещицу с перламутровыми накладками. — Когда в прошлом году приезжие у нас работали, один ножичек такой показывал — сам маленький, а кнопочку нажмешь, и кинжал получается.
Все это девушка говорила с печальным и осуждающим видом. Под ее пальцами, освобожденная, звенькнула пружина, и сталь ножа зловеще выставилась вперед. На порезанной ладони заалела капля крови. Будто до сердца Марии достало острое жало. Она смотрел на него с мучительным недоумением человека, который не успел еще проснуться. Пыталась что-то сказать, но губы прыгали.
— В кармане носит, — только и смогла выговорить. На глазах появились слезы.
— Брось, ма, слеза не огурец, кадку ими не заполнишь. Стоит ли заводиться?
— беспечно слизнула кровь Людмила.
— Так ведь убьет кого — в тюрьму сядет, иль его пырнут…
— А ты все думаешь, наш Коленька на пионерские сборы с гитарой ходит. Счастливая натура! Даже завидно, честное слово.
— Женить его надо, — не слушая, говорила мать.
— И жена у него есть, и дочка маленькая. Ты, ма, все его малолеткой считаешь, а Коленька наш далеко известен.
Мария бочком привалилась к лавке и села, будто непомерно тяжелой стала ноша, не держат ноженьки. А Людмила продолжала:
— Ты Ирину Озолину знаешь?
Мария перебрала в памяти всех знакомых девушек и молодух, но никакой Ирины Озолиной вспомнить не могла.
— Нет, не знаю.
— Не имеет значения. Да она и не здешняя, из Андреевки. Колька с ней шашни завел и соблазнил: ласки всем хочется, даже собакам. Но этим дело не кончилось — ребёночка ей сделал, а жениться не хочет. Там уж девчонке два года, а он все обещаниями кормит… Да ты, ма, как с луны свалилась. Про то уже и говорить перестали, мол, пролетела девка, да и бог с ней. А с него, как с гуся вода — снова треплется, пижонит. Сельских девок, говорит, я уже знаю, с городскими охота познакомиться.
Поскольку разговор перешел на такие темы, Мария будто приходить в себя начала: ишь, разговорилась, умница. Строго глянула на дочь:
— Чужих сплетен не слушаю и не советую… Не перевелись у нас еще люди, которые сало ели, а других за постное масло во всех смертных грехах обвиняли. Лезут такие в чужое белье копаться, а самих тряхни – дерьмо посыплется.
Помолчала, потом спросила:
— Какая она, эта Ирина?
— Да какая? Молодая совсем, вот какая. Да не убивайся ты так. Не маленькие, сами разберутся.
— Нечего меня утешать и зубы заговаривать: не болят, — раздраженно сказала Мария. — А перед совестью кто ответ держать будет? Пристыдить их надо перед дитем, одернуть, чтоб не повадно было.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест, — резонно сказала дочь.
И мать засомневалась:
— Вот оно сложно как выходит все.
Людмила, чувствуя растерянность матери и свое превосходство, подытожила:
— И вообще, ма, для удаления бородавки с носа голову снимать не обязательно.
— Что ж они говорят-то друг другу? — Мария чувствовала, что недопонимает чего-то, может, постарела так, отстала от жизни. Горько было сознавать.
— Сначала все гуляли, на мотоцикле катались. Теперь она дома сидит, а он другим мозги пудрит. Как говорится, тем все и кончилось. Много было дыма да при малом огне.
Мария наконец что-то решила для себя:
— Ладно, из слов стенки не выложишь. Покажешь мне эту Ирину… и дочку ее.
Людмила посмеялась:
— Сейчас не ко времени, как-нибудь другой раз. Как бы ты и с этих новостей не расхворалась.
— А ты ее видела?
— Мельком.
Мать и дочь принялись за стирку. В работе Марии пришло успокоение, мысль стала работать целенаправленно, без треволнений и перескоков.
— Признаться, не ожидала, — сказала она после долгого молчания.
— Нечаянная радость слаще, — повела бровью Людмила.
— Эх, девки, девки, — посетовала Мария своим каким-то, невысказанным мыслям. — Кровь у вас ходуном ходит, хоть каждый день для переливания откачивай.
Мать меняла постельное белье. Николай вышел из кухни, в руке стакан молока, на верхней губе белая полоска. У него было хмурое, невыспавшееся лицо, он сутулился: — Мама, а где мой паспорт?
— Где надо.
— То есть?
— Зачем он тебе?
Сын смотрит на мать удивленными синими глазами.
— Хотел другу армейскому письмо написать, в шкатулке адрес искал, смотрю — паспорта нету.
Мария помолчала, будто прислушиваясь к звуку его слов, потом неторопливо сказала:
— Не волнуйся, не потеряется.
— Да ты можешь мне сказать, где он?
— Нет, — сказала она коротко, и это “нет” как бы повисло в воздухе.
У него в зрачках застыло удивление. Это немного мальчишеское выражение тронуло жалостливую струну материнского сердца, но она смолчала.
Сын ушел на работу. Дом опустел. В палисаднике шумели воробьи. Солнце карабкалось на крышу соседского дома, свет его резок и назойлив. От него листья хмеля под окном горят зелеными огнями. Неподвижен воздух, нет дыхания ветра, в небе застыли редкие облака. Щемящее чувство вины и одиночества отравляют Марии душу, работа вывалилась из рук. Но постепенно откуда-то из глубины сознания всплывают мысли, от которых теплеют виски.
…У нее было строгое, грустное выражение лица, едва приметные крапинки веснушек, вздернутый нос, большие серые глаза, усталые, но с затаённым вызовом. Когда Мария назвала себя, в ее глазах заметался испуг, который, казалось, мешал ей говорить.
— Думаю, нам надо поговорить… Ирина, — Мария произнесла это спокойно, твердо, словно убеждая в том же и себя.
Брови ее сдвинулись, губы искривила принужденная улыбка. Голос ее был низким, грудным:
— Это не просто испытание чувств. Ошибаетесь. Это всерьез.
— Любит не любит — вам игрушки, а ребенок должен страдать, — она произнесла это с выстраданным правом одинокой женщины, поднявшей своих детей. — Любовь, дружба — все в жизни уходит со временем на второй план, а дети всегда остаются главным ее смыслом. Рано или поздно приходится убеждаться в этом на собственном опыте.
И тут в Марии что-то встрепенулось и оборвалось. В дверях веранды показалась маленькая девочка, волочившая по полу плетеную корзинку с детскими игрушками. На ней коротенькое темно-зеленое платьишко с белым отложным воротником и вышитым на груди цветком. Ребенок доверчиво протянул Марии цветной кубик, приглашая поиграть:
— На, на…
Густые черные ресницы не в силах скрыть ослепительно синий свет из глаз, а по аккуратной головке барашками разбежались кудряшки светлых волос. “Колина, Колина дочь”, — чуть не стоном пронеслось через сознание Марии и вызвало глухую сердечную боль.
(Окончание следует)