Опубликовано в журнале Новый берег, номер 13, 2006
Дервиш
Каждое утро дервиш сидел в мечети,
ему на корточках делалось хорошо.
Его окружали немытые злые дети,
чужие дети, в лохмотьях и нагишом.
Они его щипали, хватали за нос,
как вражью крепость, брали его числом,
дразнились наперебой, и ему казалось,
что он не дервиш, а бортник за ремеслом.
Потом он выходил, умывался ржавой
водой в корыте, оставленной куркулём,
доставал из мешка ноздреватый сыр и травы
и чувствовал, что завтракает вдвоём.
“О кто ты, мой застенчивый соглядатай?
Без тебя я был бы сказочно одинок!”
Подождав ответа, он свежей хлопковой ватой
затыкал уши и шел отдыхать в тенёк.
А за городом начинался пустынный морок,
где в каждой ветке могла проснуться гюрза
и было не разобрать – песок или птичий творог
залепливает глаза.
Не ходи в пустыню, не слушай ее вопросов.
От этих дней и так голова звенит.
Дикие пчёлы, шуточки водоносов,
огрызки чужих бессмысленных пирамид.
Фиолетовая юбка
Город выжмется, как губка,
весь печалью изойдет.
Фиолетовая юбка
на свиданье не придет.
Фиолетовая юбка
на диване, ноги врозь,
говорит кому-то в трубку:
ну, не вышло! не склалось!
Мне теперь не до свиданий
среди лавочек и луж.
Мне доверено заданье
четырех секретных служб.
Я сегодня Мата Хари,
и в сапожках на клею
я на Сретенском бульваре
Борю Иткина убью!
Долго мы терпели Борю,
без пардону существо.
То-то, то-то будет горе
томным девушкам его!
Солнце крутится, как бомба,
в детской, желтой с васильком,
обжигая диски Боба
Марли, Розанова том.
Норовя вдоль книжных полок,
где порядка не найти,
дождь устроить из заколок
и из кнопок конфетти.
А в другом конце истории
загорается софит.
Малый зал консерватории
на три четверти набит.
Там играет Боря Иткин –
юный мученик альта,
и вздыхают ирки, ритки
(не она, не та, не та).
Там играет Боря Иткин,
и кружат в его игре
жизнь в меланжевой накидке,
смерть в нейлоновом гофре.
Одни дома
Сестрёнка-смерть, мы вновь остались дома
и пустоту разделим пополам.
Рассчитаны на сено и солому,
домашние исчезли по делам.
Не разберёшь, весенний или зимний,
огромный день уставился в окно.
Ты мне теперь всего необходимей —
останови своё веретено.
Поговорим о грециях и римах,
согреем чай, отыщем пастилы
и до прихода хрупких и любимых
посуду перемоем и полы.
Белый пистолет
Я заказал себе черный самолет
и белый пистолет.
Всё остальное пусть будет синим – вот мой любимый цвет.
Пусть самолет
как стрекоза
марки “пират”
низко-низко летает и бреет мой виноград.
И пусть стреляет мой пистолет проливной водой
куда я его направлю, красивый и молодой.
А всё остальное пусть будет синим: горы, леса, луга
оливки, персики, апельсины, пламя из очага
дрянные гостиницы, траттории, толстые мухи в сырой лапше,
чтоб было, состарься вдруг и умри я, куда ускользнуть душе
пластмассовой пулькой из пистолета
ненаходимой среди травы
в вечное лето, в пустое лето
чужое до синевы.
* * *
Прижимистой весной белокочанной
слепой ручей кудахчет донной Анной:
куда уйти, укрыться от греха б?
А над антенной реет аль-Ваххаб.
Забудь перчатки, смушковую шапку,
возьми цветы в широкую охапку,
ищи весну под снегом веселей.
Когда найдешь – смотри, не пожалей.
Универсам качается, трехмачтов:
не галеон – плавучая тюрьма, чтоб
переловить влюбленных, как котят,
и в Новый Свет отправить наугад.
Универсам
Свекла, морковка, яблоко, лимон:
хозяйка целый списочек дала —
до мелочей, что нужно для готовки.
Поправим сразу: свёкла, не свекла
(ребенок изучает лексикон).
Всё есть, за исключением морковки.
В стеклянных банках вяленый инжир,
тугие сетки с надписью “Измир”
(как измельчали в мире апельсины).
Папашка в расточительном пылу
пакетики с орехами для сына
понакидал в тележку на углу.
Трагедия: морковь не завезли!
Что скажет мама, выйдет ли обед?
Перчатка выпадает из кармана.
А в окна бьет весенний первый свет
до слёз, и горизонт уж в пыли,
взметенной ввысь подковой Чингисхана.
Сухиничи
В Сухиничах поезд стоит двадцать три минуты.
Вдоль вагонов маячат люди, увешанные игрушками.
Здесь, наверное, фабрика этих игрушек, чем еще заработать?
Сносно идут собаченции разных пород, грибы с глазами,
ослепительно-белые кисы, из-за них семафора не видно.
Труднее продать слона.
Вот он, крашенный марганцовкой,
плывет на плечах у грустного человека,
и попробуй его продай.
Кому нужна такая морока?
У хохла из Хмельницкого злая жена и полно чемоданов,
деловые мужчины переживают свое похмелье,
два поэта в шестом вагоне еще не проснулись.
Румяная кукла в длинном немецком платье
верещит электрическим голосом:
“Не забывай меня, милый!”
Да как и забудешь тебя,
когда ты повсюду и душу мою облегла?
Обнять тебя всю у меня не хватает рук,
но ты не руби мне за это кисти.
Здесь еще рельсы прошли, а два километра вбок –
этого места я никогда не увижу.
Я, пожалуй, еще посплю, до Москвы четыре часа.
Поезд поскользит, как нож по облачному студню.
Я теперь марганцовистый слон, ничего не нужно мне на земле.
Тут же за мной погналась постаревшая кукла,
воск на ее щеках, волосы гудят на ветру,
кашляет и кричит: “Не забывай меня, падла!”
а внизу ходят маленькие человечки
с большими звериными головами.