Повесть, окончание
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 12, 2006
— Очнулся я от собственного стона, в каком-то болотце. Солнце закатилось или не совсем ещё взошло, и меня колотило холодом. В голове плескалась острая алая боль. Ноги как-то странно раздулись, онемели и мучительно кололись электрическими иголочками, как отсиженные. Я не мог сообразить, где нахожусь и что со мной произошло. Рядом никого не было, но с разных сторон доносились монотонные стоны, как будто меня передразнивали.
Вдруг меня так и ошпарило последним воспоминанием. Я напился с польскими солдатами и заснул на земле. Сражение кончилось, я не вернулся к своему батальону и, следовательно, я военный преступник. Я пропал. Теперь меня на скорую руку осудят, поставят к столбу, завяжут глаза и изрешетят пулями. Я снова застонал, теперь от страха. Ах, если бы меня немного ранили или даже взяли в плен! Меня отправили бы в какую-нибудь внутреннюю область России, где я бы дождался победы и возвратился домой, со славой или без нее. Конечно, жизнь в плену должна быть не из легких, но уж никак не труднее той, что я вел в походе. А главное – меня не погонят на убой, как покорную скотину. Никто не скажет мне: сегодня с пяти утра до восьми вечера ты будешь ходить и бегать по полю, а в тебя, как в мишень, будут стрелять из ружей, пистолетов и пушек только потому, что так угодно императору, или царю, или королю. Нет уж, господа хорошие: пусть сами императоры выходят в поле и торчат под ядрами до тех пор, пока их не разорвет на куски. А я вам не баран, чтобы добровольно бежать к мяснику, который ждет — не дождется меня с отточенным ножом в руке. Пусть лучше меня сожрут волки в поле, и я принесу хоть какую-то пользу природе.
Я хотел вскочить на ноги, но вместо этого перекувырнулся вбок, головою в землю. Вскочил ещё раз, и снова упал, на другую сторону. Так, смеясь своей неловкости, я кувыркался с минуту, как детская игрушка из трех склеенных шаров с подвижным грузом внутри.
— Ванька-Встанька? – подсказала Маргарита.
— Ванька-Встанька, — согласился Ион. – Наконец, я решился опустить взгляд на свои ноги. На том месте, откуда они росли, торчали только рваные лохмотья. Я ощупал это месиво, но и на ощупь не обнаружил своих ног. Я лежал не в болоте, а в луже закисшей крови. Я продолжал ещё мыслить и чувствовать, но был уже наполовину мертвец. А был бы и полный мертвец, если бы каким-то чудом кровотечение не остановилось.
Я погиб, ни разу не выстрелив из ружья, не причинив вреда ни одному живому существу. А мои товарищи, все сражение простоявшие в резерве, наверное, вступали в Москву, осыпаемые цветами освобожденных россиян.
— Утешит ли вас, если я скажу, что это не так? – сказала Маргарита. – A propos des fleurs, в российской столице не оказалось жителей, способных бросать цветы. А ваши соотечественники недели три назад сражались и полегли под Малоярославцем. Мне сообщил об этом мой родственник письмом.
— Все?
— Или почти все, вместе с генералом Дельзоном. Ваше несчастье, таким образом, продлило вам жизнь minimum на месяц.
— Это ли не подтверждает мою теорию о слепоте судьбы! – воскликнул калека.
— Скорее, мою идею о предопределении, — возразила Маргарита.
Под руководством санитарного инспектора была выкована прямоугольная железная решетка примерно три на четыре сажени, что-то вроде огромного мангала. Решетку устанавливали на козлы, сверху накладывали тела, а снизу разводили костер из обломков артиллерийских ящиков, фур, лафетов и прочей военной техники, валявшейся повсюду. Затем золу сгребали в яму, посыпали известью и закапывали, а этот переносной крематорий использовали снова. Работа пошла так споро, что жалко было кончать. Все сходились во мнении, что такими темпами к началу декабря Бородинское поле будет очищено, и команда приступит к уборке французских залежей в окрестностях смоленской дороги.
Как при этом распорядиться с получеловеком, было решительно непонятно. Работники привыкли к Иону, как к домашнему любимцу, и не хотели с ним расставаться. Они просили капитана зачислить сербина на довольствие и даже готовы были поделиться собственным пайком, но капитан, при всем желании, не имел полномочий на обзаведение таковым “сыном полка”. Строго говоря, Ион был солдатом вражеской армии, и его, после положенного лечения, надлежало передать военным властям в депо по сбору пленных. Самовольное содержание неприятеля, хотя бы и в частичном виде, представляло собой укрывательство и, пожалуй, измену. Капитан уже начинал сожалеть, что так поспешно ковылял на выручку “оборотня” и не избавил его от лишних страданий, а себя от хлопот.
— Что же тебя, батюшка, не нашли ваши-то после боя? – с досадой спрашивал капитан за вечерним чаем, вернее, за отваром из хвои, который, хотя и не заменял чая, но якобы предотвращал цинготную болезнь.
— Меня нашли, да не подняли, — весело отвечал пленник, сверкая великолепными зубами, для чего-то оставленными ему судьбой.
— Да отчего?
— Мне сказали, что медицинская фура теперь переполнена, но за мною обязательно вернутся, другим разом.
— И что?
— Они вернулись через пятьдесят дней.
— В моем календаре насчитывалось ровно пятьдесят штыков. Как я пришел к выводу, что два дня провел в беспамятстве и начал календарь на третий день, то это было 29 октября.
— Семнадцатого по-нашему, — посчитал капитан.
— Разве у вас и календарь какой-то особенный? – Иона так поразило это обстоятельство, что капитану пришлось напомнить тему разговора: про то, как его нашли, но не взяли.
— К тому времени я уже открыл для себя силу животного магнетизма лошадей, помогавшую мне не только заживить мои ужасные раны, но и перенести мороз, — продолжал Ион.
— Позвольте, но наука доказала, что животного магнетизма не существует, — возразил капитан, раскуривая трубку угольком из земляного очага и передавая её собеседнику.
— Я не знаю наверное, как объясняется этот феномен, но я желал бы, чтобы после войны европейские ученые исследовали мой организм и разгадали его загадку, — сказал Ион. – Мои страдания от ран были столь нестерпимы, что я искал облегчения самыми необычайными способами. Я поливал мои раны водой и посыпал их снегом, прикладывал травяные компрессы и даже прижигал их порохом. Временами мне казалось, что боли ослабевают, но они возвращались с утроенной яростью, так что лучше бы я не тревожил свои язвы.
Сколько раз я обещал себе стиснуть зубы и терпеть, пока боль не уляжется сама собой, но забывал о своих обещаниях и ставил на себе новые экспериенции. Однажды мне удалось найти в окрестностях кургана роскошную добычу – живую лошадь с перебитыми задними ногами, которая каким-то чудом избежала волчьих зубов и приползла из оврага. Погоня за лошадью заняла у меня весь день, поскольку оба мы ползли на одних передних конечностях, но все же я догнал её и прикончил, изрезав шею тесаком.
Теперь у меня был целый магазин свежей провизии, но распорядиться этой горой мяса было не так просто. Мне надо было ошкурить лошадиную тушу, разрубить её и частями перетащить в мою берлогу, от которой я отдалился на огромное расстояние – шагов двести. Там, в берлоге, запасы конины надлежало законсервировать в ледяном погребке, а уж потом приступить к приготовлению обеда. Это была колоссальная работа, сопряженная не только с титаническими усилиями, но и с некоторой опасностью. Местные волки, которых я отгонял самодельными петардами, отъелись на трупах и обленились настолько, что почти не обращали на меня внимания. Но запах свежей крови мог их привлечь, и мне, даже с моей карманной артиллерией, не удалось бы отстоять свою добычу. Словом, я не имел права на ошибку и решил рассчитать свои действия самым тщательным образом, а пока подкрепиться свежей кровью и скоротать ночь возле горячего туловища.
Между тем, как всегда под вечер, боль начинала разыгрываться. Я размотал свои култышки, заполз в самое чрево разрезанной лошади и приставил больные места к жаркому нутру. Клянусь, что я буквально почувствовал, как боль, подобно жидкости в сообщающихся сосудах, стала перетекать из меня в лошадь. Я угрелся среди горячей слизи, как зародыш в утробе матери, и нечувствительно забылся – впервые за пятьдесят дней.
То были самые счастливые часы моей жизни, часы, когда я себя утратил. И за ними последовало самое приятное пробуждение с тех пор, как я выбрался из материнского лона на белый свет.
“На твоем месте я бы не слишком радовался этому обстоятельству”, — подумал капитан.
— Я проснулся от звуков французской речи. Передо мною, а точнее, надо мной стоял офицер конной гвардии в русских войлочных сапогах белого цвета.
— Валенках, — подсказал капитан.
— Именно. А за его спиною – несколько солдат, замотанных одеялами и дамскими мехами, как дикие американцы. Я ещё никогда не видел воинов Великой армии в таком странном виде. Узнать в них французов можно было разве благодаря шапкам-кольбакам.
— O la la! — воскликнул офицер.
Зажимая носы, солдаты достали меня из лошади, очистили от ошметков и уложили на носилки. Мое появление произвело среди французов настоящий фурор. Вокруг образовалась целая толпа, каждый считал своим долгом сказать несколько сочувственных слов, подарить какой-нибудь сувенир или хотя бы пожать мне руку. Меня укрыли теплой бараньей дохой, и я разрыдался.
Ко мне подошел даже какой-то полноватый генерал в меховых сапогах, лисьем треухе и бархатной зеленой шубе, из-под которой выглядывал гвардейский мундир. Генерал сообщил, что Великая армия одержала несомненную победу под Малоярославцем, а теперь организованно отходит на зимние квартиры в Витебск. Там мы восстановим свои силы и завершим покорение России в следующем году. Генерал поблагодарил меня за службу и пообещал, что мой подвиг не будет забыт. Как только армия остановится на отдых, я буду награжден медалью.
— Затем – Париж, теплая постель в доме инвалидов и ласковая двадцатилетняя вдовушка, — закончил генерал и ущипнул меня за щеку.
После этих слов солдаты почему-то стали кричать “Да здравствует император!” и подбрасывать шапки. Меня понесли в подвижной госпиталь, но все фуры, как и в прошлый раз, были переполнены. Больные лежали даже на крышах, глядя на меня сверху с искренней ненавистью. Нашедший меня офицер, тем не менее, не отступался, словно чувствовал за своего найденыша какую-то ответственность. Он попытался пристроить меня в одном из частных экипажей, тянувшихся по дороге в несколько рядов до самого горизонта. Все эти кареты, брички, телеги и двуколки были до такой степени перегружены барахлом, что едва не обламывались под собственной тяжестью. Беглецы везли с собой мебель, статуи, ковры, вазы, позолоченные зеркала, пальмы, чучела зверей, картины, сундуки, а на вершине этой горы ещё гнездился выводок детей или тявкала моська. Статские господа не испытывали при моем появлении такого восторга, как их соотечественники в мундирах. Все они ссылались на перегрузку, предъявляли какие-то мандаты, якобы освобождающие их от извоза, за подписью самого императора, а то и попросту посылали моего спасителя ко всем чертям.
Тогда офицер выхватил пылающую головню из солдатского костра на обочине дороги, остановил под уздцы первую попавшуюся лошадь и пообещал, что немедленно зажжет экипаж со всем его содержимым, если меня не возьмут.
В телеге сидела актрисочка или кокотка, что, на мой взгляд, примерно одно и то же. Её было почти не видно из-за мехов, коробок и свертков – сверкали только разгневанные глазки. Несмотря на миловидность, она вела себя как истинная фурия.
— Вы не посмеете, я на содержании генерала Брусье! – заявила актриса, потрясая каким-то листком.
— У меня приказ императора поджигать все экипажи, не занятые военными грузами, и я его выполню, — возразил офицер, поднося факел к перине, свешивающейся почти до земли.
— Я дам вам денег, — предложила женщина.
— Плевать на деньги, — сказал офицер. – Этот скромный герой проливал за вас кровь на полях Можайска, а вы не хотите пожертвовать ради него несколькими шляпными коробками. Вы не француженка!
— С каких это пор французские офицеры так разговаривают с дамами? – спорила актриса.
Я следил за этой перепалкой с замирающим сердцем. От настойчивости офицера зависела моя жизнь; я был уверен, что никто из этой орды не проявит ко мне милосердия, если мой спаситель от меня отступится. Со всех сторон нас осыпали проклятиями за остановку движения. Кто-то предложил столкнуть повозку этой шлюхи на обочину. Наконец, дама утолкала свои пожитки и освободила для меня закуток на самом краю телеги.
Офицер отдал мне честь, я помахал ему рукой и только после этого вспомнил, что не узнал имени этого святого человека. Однако радость моя была преждевременна. Я едва удерживался от падения, когда телега подскакивала или кренилась на ухабах, на меня сползал тяжелый кованый сундук, грозивший, в довершение всего, раздавить мою грудную клетку. Да и злобный взгляд французской мегеры не сулил мне ничего хорошего.
Когда мой спаситель скрылся из вида, кокотка елейно спросила, приходилось ли мне бывать в Париже.
— Нет, мадемуазель, но я мечтаю об этом, — отвечал я.
— В таком случае, вам не понять, что вы теряете!
Она выпростала из юбок изящную ножку в зашнурованной ботинке и лягнула меня с такой яростью, что я перелетел через борт повозки. Лишь по счастливой (или несчастной) случайности я не сломал себе шею и быстро перекатился на обочину, чтобы меня не раздавили следующие экипажи.
— Ужели вас никто не поднял? – удивился капитан.
— Ничуть не бывало. Меня ещё осыпали насмешками за мой плачевный вид. Правда, иные чувствительные дамы бросали мне из экипажей горсти монет, но мне от них было мало толку. Золото нельзя откусить, золотом нельзя укрыться.
— Как переменились французы! — сокрушенно вздохнул капитан.
Он решил пока не сдавать Иона в лагерь военнопленных, где беднягу быстро уморят голодом. В конце концов, его жизни и так оставались считанные дни.
Маргарита выспрашивала Иона, не приходилось ли ему за два месяца встречать в полях хоть одного живого русского. Ион уклонялся от ответа, но наконец признался, что, действительно, был один такой случай. Впрочем, тот русский умер, так сказать, у него на руках и никак не мог быть мужем Маргариты. Он был простой обер-офицер, и его звали Николай.
— Это произошло на первой неделе моих злоключений, — рассказывал Ион. – Я обустраивал свою берлогу и целыми днями ползал в окрестностях редута в поисках пропитания и полезных вещей. На поле не все ещё умерли; иногда до меня доносились человеческие стоны и лошадиный храп, но я не смел ползти на звуки. Я ещё не воспринимал все живое как пищу и опасался, что раненая лошадь может меня лягнуть, а раненый человек застрелить.
День на пятый мне повезло. Я дополз до околицы разрушенной деревни, где были аккуратными рядами разложены сотни солдатских ранцев и скаток. Русские егеря сняли их перед атакой, но не вернулись. В каждом из ранцев я находил что-нибудь съестное: запас сухарей, ломоть сала в тряпице, кулек зерна или несколько картофелин. Я нашел даже щепотку соли, что было для меня дороже целой россыпи алмазов. Из вещей я отложил себе три новые шинели, горсть кремней, набор иголок, нитки и лоскут кожи на чехлы для моих культей и локтей, содранных постоянным ползаньем.
Я съел на месте ломтик сала, чтобы подкрепить силы, но не причинить себе вреда, запил его водкой из русской фляги и заснул – минут, я думаю, на десять. За все это время, кроме пребывания в лошади, я не забывался долее, чем на четверть часа, из-за непрерывных страданий, голода, холода, боли, а также от страха уснуть и замерзнуть.
Таков человек! Можно ли представить жизнь мучительнее, чем вел тогда я, и могло ли быть для меня что-нибудь желаннее смерти? На что я мог надеяться при самом благоприятном исходе? На унизительное нищенство где-нибудь на паперти сельского храма, где мою добычу будут вырывать из рук другие калеки. Что ожидало меня в том случае, если чуда не произойдет? Ещё несколько дней невыносимых терзаний и лютая смерть среди более счастливых трупов. Но отчего-то я дрался за каждую минуту дополнительных страданий с такой яростью, словно блаженствовал в богатстве, неге и любви.
— Богу так было угодно, — сказала Маргарита.
— Хорош ваш Бог, если он бросает невинного человека в самый ад, не потрудившись его предварительно прикончить, — возразил Ион и пожал руку своей спасительницы, смягчая резкость слов.
— Очнулся я от беспокойства, словно кто-то толкнул меня в бок. Надо было срочно прятать мои сокровища, пока их не обнаружил кто-нибудь ещё. Я набил себе провизией ранец, чтобы отнести его в берлогу, а затем стал собирать в одно место остальные запасы. Солнце клонилось к закату, до темна мне надо было во что бы то ни стало спрятать хотя бы часть провизии и вернуться домой. Здесь, среди обгорелых труб и разбросанных бревен я бы умер на мешках с сокровищами, как какой-нибудь скупой рыцарь.
Я вертелся перерубленным ужом. Пот и кровь с ободранных локтей струились по мне ручьями, но я не чувствовал боли. Никогда в жизни я так не спешил, хотя куда бы торопиться полумертвому человеку, жизнь которого исчисляется часами? Скоро весь луг был усеян выпотрошенными сумками, и мне оставалось хоть как-то упаковать свое добро.
Я соорудил из двух шинелей круглый вьюк и покатил его к остову ближайшей избы, словно трудолюбивый навозный жук. Даже если бы мне не удалось сохранить больше ничего из своей находки, при моем рационе этого запаса хватило бы недели на две, а там… Во весь голос я запел французскую песню, особенно любимую в этом походе:
Ou peut-on etre mieux
Qu’au sein de sa famille?
Я не боялся себя обнаружить. Кого мне бояться в этой юдоли смерти, мне, самому живому из всех, мне, повелителю Бородина?
Я решил спрятать свой груз в зеве обгорелой печи, почти не заметной среди развалин, а затем прикрыть оторванной дверью. Расчистив путь от мусора, я подкатил тяжелый ком к фундаменту печи и поднял голову, чтобы осмотреть подъем. Перед самым моим носом сияли острые носы офицерских сапог. На печи, свесив ноги, сидел русский офицер, закутанный до самой шеи плащом. Я не заметил его, ползая червем во прахе.
— Двиньтесь ещё, и я прострелю вам голову! – сказал русский.
— Сделайте одолжение, — ответил я.
— Что за одолжение – быть убиту от врага? – удивился русский.
— Вы прекратите мои мучения, — сказал я.
— И вы готовы теперь застрелиться?
— С наслаждением.
Офицер спрыгнул с печи, а вернее, сполз с нее, будучи истомлен не менее моего. Он подошел и присел вровень со мной.
— Вы можете сейчас достать пистолет из-за моего пояса и свести счеты с жизнью, — сказал он.
Полы его плаща разошлись, и я увидел пистолет за офицерским кушаком. Не я, но моя рука подействовала мгновенно. Я выхватил пистолет из-за пояса русского, взвел курок и прицелился. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга, и меня, помнится, удивило, что он нисколько не возмущен моим вероломством. Напротив, он смотрел на меня с какой-то иронической насмешкой, словно потешался. В следующее мгновение я поднес пистолет к своей собственной голове и спустил курок. Раздался оглушительный сухой щелчок, и я упал на бок – не от выстрела, но от потрясения.
— Вставайте, мой бедный друг, и простите, что не могу подать вам руку, — сказал, склоняясь надо мною, русский.
Я думал, что Николай хотел испытать мою готовность к смерти, но это было не совсем так. Не менее того он желал, чтобы неприятель прикончил его самого. Не то чтобы ему недоставало для этого твердости, но его руки по самые локти были оторваны гранатой. Он даже не мог знать наверное, сработает ли его пистолет, у которого с полки высыпался порох.
Получив свое страшное увечье, Николай пролежал несколько дней без памяти среди погибших товарищей, а затем пришел в себя и кое-как дотащился до пепелища деревни, чтобы отогреться среди остывающих углей. Его положение было едва ли не страшнее моего. Справляясь с дурнотой, он мог ещё пройти некоторое расстояние, но не мог ни развести огня, ни поднести ко рту пищу, ни оборониться от волков.
Никогда ещё я не радовался человеку, как при встрече с этим офицером вражеской армии, который, будучи в силах, пристрелил бы меня без малейшего раздумья, когда бы я первым не успел пристрелить его. Сначала я покормил моего нового знакомого с рук, сдерживая, сколько можно, его алчность, чтобы он тут же не умер с отвычки. Потом я затопил печь, мы угрелись и стали обсуждать нашу участь, не казавшуюся теперь столько безнадежной. Ведь теперь, вдвоем, мы составляли как бы целое человеческое существо о двух головах.
Мы решили провести эту ночь каждый в своем жилище, как ни в моей берлоге, ни на его печи места для двоих было недостаточно. Наши общие запасы мы договорились спрятать в погребе, обнаруженном Николаем неподалеку от избы. Затем я взялся заготовить для моего друга побольше дров и растопить посильнее печь, чтобы её жара хватило по крайней мере до завтрашнего утра. Он же изъявил желание отнести меня вместе с частью моих тяжестей к моей хижине. Я надел один ранец на его грудь, другой – на свою спину, вскарабкался на своего alter ego, обхватив его плечи руками, и мы с частыми передышками тронулись в путь. Кроме вещей, необходимых в хозяйстве, в тот день я принес в свою хижину обгорелую икону Божьей Матери, которую вы видели. Вам должно быть известно правильное название этого образа, я же прозвал её Бородинская Мадонна.
— Это Казанская Божья Матерь, — сказала Маргарита.
— В самом деле? Мне кажется, вы служили её моделью.
Николай пожелал мне спокойной ночи. Мы расцеловались и поклялись не выдавать друг друга, если я попаду к русским, а он – к французам. Милый, милый, милый Николай! В эти несколько часов ты сделался мне дороже родного брата.
— Что же сталось с вашим русским братом? Жив ли он? – спросила Маргарита.
Ион отвечал не сразу, как будто ему стоило труда продолжить свое повествование.
— От чрезмерного счастья, как и от горя, человек лишается сна, — произнес он наконец. – В ту ночь, после царского ужина, я обложил свою пещеру раскаленными камнями, устроился на ночлег, но не мог уснуть. Мои мысли, цепляя одна другую, роились яркими картинами будущего.
Что если Николай какой-нибудь богатый русский князь, как многие ваши гвардейские офицеры? Тогда, по уходе в отставку, он может забрать меня в свое имение, где я буду жить в достатке, обучая его сына древним языкам и французскому. Я слышал, что русские бояре охотно принимают на службу иностранных учителей, платят им хорошее жалованье и третируют их как благородных людей. Если же Николай не богат, то все равно мы можем поселиться вместе и помогать друг другу как два брата. Зачем мне покидать |Россию, где похоронена часть меня самого? На что мне надменная Франция, где я всегда буду существом низшего сорта, получеловеком, полуварваром?
Забылся я уже перед самым рассветом, когда воздух в пещере выстудился и щипал лицо. Я увидел один из тех предрассветных снов, которые бывают столь явственны, что и по пробуждении человек не может разобрать, было ли это видением или произошло на самом деле.
Николай лежал рядом со мною на подстилке, но его ноги в блестящих офицерских ботфортах со шпорами стояли у входа, как две сапожные чушки. Меня это обстоятельство, помнится, нисколько не удивило, и я решил примерить ноги Николая, пока он спит. Я приставил одну из ног к своему бедру, и её сустав защелкнулся на моем, как смазанная деталь разобранного ружья. Таким же образом я пристегнул и другую ногу. Я вышел на улицу, присел, подпрыгнул, даже сплясал. Ноги действовали отлично и только немного резали в местах сочленений. И вдруг в голову мне пришла предательская мысль: а что если удрать, пока русский не проснулся? В конце концов, он всего лишь мой противник, и на войне как на войне. Его часы сочтены, а я на таких отличных ногах проживу долго и счастливо за нас двоих. Любой так поступил бы на моем месте.
Моя душа разрывалась между долгом чести и инстинктом животного себялюбия. “Беги, ведь, в конце концов, это только сон!” — убеждал я себя. Я сделал шаг прочь от пещеры и проснулся, как всегда, когда сон ставит душу перед чем-то невыполнимым.
— Да что же с ним стало! – воскликнула Маргарита.
— Мне трудно об этом говорить, — сказал Ион.
— Говорите, если вам дорога моя дружба! – приказала женщина.
— Извольте, — отвечал Ион, не глядя ей в глаза. – Я выполз из пещеры и увидел косой столб фиолетового дыма, ползущего со стороны оврага. Перебравшись через овраг, я нашел на месте нашего магазина одни догорающие угли. Все те запасы, которые мы снесли в одну кучу и укрыли ветками перед тем, как спустить в погреб, сгорели дотла. Я полагаю, что ночью Николай напился водки через соломину, вставленную мною в горлышко его фляги, залез на печь и заснул. Огонь, между тем, перекинулся из печи на разложенные рядом дрова и охватил близлежащие развалины. Сам Николай обуглился до неузнаваемости. Целыми остались только манерка, найденная мною в куче золы, да его нагрудный офицерский знак.
Так я снова остался один в этом аду, без пропитания, без друга, без ног и надежды на спасение. Вещий сон ещё долго стоял перед моими глазами, терзая душу раскаянием. Мне все казалось, что я предал Николая, оставив его одного. Меня лишь утешало, что все жертвы печного угара переходят в небытие без мучений, и в пожаре горело одно его бесчувственное тело. И ещё: что он сделал это намеренно.
— Отчего вы решили, что у этого офицера был сын? – спросила Маргарита.
— Не может быть, чтобы я упомянул сына, — смутился Ион. – Я просто предполагал, что после войны Николай захочет обзавестись семьей и у него, наверное, будут дети.
На самом деле Ион ещё раз встречал русских на Бородинском поле, но не признался бы в этом даже священнику на смертном одре.
К тому времени все припасы, перенесенные в берлогу при помощи русского офицера, подошли к концу. Ион выбрал и съел даже угли зерен на пепелище их сгоревшего магазина. Наконец, голод превратил его в животное, и он стал оспаривать падаль у стервятников и волков.
Целые тучи ворон слетались на места, где валялась крупная падаль. Вслед за крылатыми разведчиками на пиршество сбегались волки. Звери отгоняли птиц, но те настолько обнаглели, что вступали в драку и, неохотно отскакивая с вырванными клочьями мяса, клевали их чуть поодаль.
Ион полз на птичий гвалт и звериный рык, втыкая перед собою тесак и подтягивая следом тело на салазках из доски орудийного ящика, а затем закидывал кишащую вакханалию петардами из ружейных патронов с нитяными фитилями. Вся эта нечисть разбегалась и разлеталась от вспышек, и человек, отрубив себе кусок поаппетитнее и посыпав порохом для остроты, пожирал его на месте. У него даже не хватало терпения отнести свою добычу в нору и поджарить на костре. Он разжевывал жесткие зловонные волокна, высасывал из них питательные соки и выплевывал то, что не мог проглотить. Тем временем волки, оправившись от испуга, осторожно возвращались и снова начинали ощипывать тушу с краев, а за ними слетались и вороны. Когда звери подбирались слишком близко, Ион скалил зубы и злобно рычал. И волки отпрыгивали, признавая в этом существе более опасного зверя.
Если к тому времени у Иона и сохранились какие-то человеческие пережитки, то они не относились к пище. Мерзлая строганина с душком была бы даже вкусна, если бы её можно было посолить. Он только не пробовал человечины.
Однажды утром, выползая на охоту, Ион почуял что-то неладное. Обычно поле в это время бурлило мерзкой жизнью. Там, обдавая голову ветром, проносилась на бреющем полете стая ворон, здесь пробегал пушистый волк с оторванной человеческой рукой в зубах или кипело яростное сражение между двумя стаями одичавших псов. Сегодня в поле стояла подозрительная тишина, насторожившая Иона, как и других зверей. “Люди”, — догадался Ион, и его рот тут же наполнился обильной слюной, потому что это понятие для него, как для любого животного, прежде всего было связано с пропитанием. Но и со смертельной опасностью. Ведь ни один зверь не убьет его, если рядом будет более доступная пища. А люди убьют просто так.
Его нюх, обострившийся до невероятной степени, чуть не за милю уловил дымок костра и молекулы пищевого запаха. Где-то у леса по ту сторону поля люди жгли костер и варили кашу.
Если бы это событие произошло в первые дни злоключений Иона, он бы немедленно поднял шум, стал что есть мочи вопить, взрывать петарды и звать на помощь. Теперь, наученный горьким опытом, он решил не выдавать своего присутствия до тех пор, пока не убедится в безопасности пришельцев. Если же появятся сомнения, лучше дождаться их ухода и полакомиться объедками. Ведь люди обычно настолько расточительны, что после них ещё можно сытно пообедать ещё раза три.
Люди сидели вокруг костра на лесной поляне, куда не проникал жгучий ветер с поля. Это была какая-то новая разновидность казаков, les hommes a grandes barbes, в тулупах, смурых зипунах и цилиндрических суконных шапках с большими медными крестами. Они были вооружены копьями и топорами, как доисторические охотники на мамонтов. Только у одного, похожего на мещанина или переодетого барина, на плече висело короткое кавалерийское ружье, а за поясом был заткнут восточный кинжал. Этот человек был одет в короткую бекешу с бранденбургами, высокие охотничьи сапоги и картуз с башлыком. Он был хорошо выбрит, говорил редко и негромко, но при каждом его слове горластые казаки замолкали, так что сразу было видно, что это их вожак.
Перед костром кривлялся гибкий безбородый юноша, одетый совсем по-летнему, в лапти и мундир французского генерала, но без шапки. Он что-то рассказывал, размахивая руками и разыгрывая целую пантомиму. Очевидно, речь шла о недавней удачной схватке. Мужики посмеивались и качали головами. Ион чуть не закричал, увидев, что на коленях у каждого из этих людей с большими бородами стоит дымящаяся миска с едой. Ион затрепетал, слюни ручьем побежали из его рта на землю, но он заставил себя молчать. Спрятавшись между корней огромного корявого дуба, он наблюдал, как люди едят, в надежде на то, что они насытятся, подобреют, и тогда можно будет сдаться в плен.
Мужики подняли головы от еды, и на поляну вытолкнули связанного элитного жандарма в мундире с красной грудью и надорванным эполетом, болтающимся на плече. В своем нарядном мундире жандарм напоминал снегиря, залетевшего в стаю ворон. Мужик в высокой гвардейской шапке, отобранной у пленного, ткнул его сзади в ноги тупым концом копья, и жандарм упал на колени. Казаки разглядывали и ощупывали француза с простодушием каннибалов, поймавших в лесу моряка. Конвоир тут же начал стаскивать с жандарма сапоги, но вожак что-то внушительно произнес, и мужики расступились.
Несчастный дрожал от страха и твердил: “Я не военный, я полицейский. Пощады”. Вожак велел развязать ему руки и подать миску с едой. Старик, выполнявший обязанности кашевара, заворчал, но повиновался. Великодушные русские не только помиловали пленного, но и кормили его!
— Je me rends! Сдаюсь! – закричал Ион изо всех сил, а на самом деле еле слышно просипел онемевшим горлом.
Вожак обернулся на звук его голоса, но не увидел ничего, кроме какой-то темной кучи возле дерева. Он достал из-за голенища свою деревянную ложку и с улыбкой протянул её пленному. Жандарм поблагодарил вожака и склонился над миской, но руки его так сильно тряслись, что он не мог донести еду до рта. Тем временем вожак, не переставая приятно улыбаться, быстро зашел за спину жандарма и стащил с плеча карабин. Дальнейшее произошло так быстро и неожиданно, что Ион не успел испугаться. В тот момент, когда француз наконец поднес ко рту ложку, вожак приставил к его затылку ружье и выстрелил. Тело отбросило вперед, жандарм упал лицом в миску, и из-под его головы стала растекаться яркая алая лужа. Вожак забрал свою ложку из руки убитого, вытер о надорванный эполет, завернул в тряпку и спрятал в сапог.
Ион забился между корней дерева, не шевелился и почти не дышал целый час, пока русские не покинули поляну. Затем он выполз из своего укрытия, достал чашку из-под головы француза и руками съел её остывшее содержимое вместе с мозгами. Костер не совсем потух. Ион отрубил от ляжки француза кусок мяса и испек его на углях. Все разговоры о том, что человеческое мясо якобы имеет какой-то особенный вкус, оказались полной чепухой. Оно было гораздо лучше конины.
Только затемно Иону, выброшенному из повозки, удалось найти то место, из которого его унесли французские солдаты. Как он и предполагал, его лошадь была уже порядком обглодана, но внутри ещё сохранила тепло. От норы его отделяли ещё несколько часов пути, и ему не оставалось ничего, как снова забраться в выпотрошенное брюхо животного.
Ночью в поле блуждали души погибших солдат. Это были парные фосфорические огоньки, перелетавшие с места на место, слетавшиеся роями, мигающие и рдеющие как угли. Души солдат снова, как в тот ужасный день, строились, шли в атаку, умирали, но не могли умереть и издавали тоскливый вой. Возможно, что и сам Ион уже был мертвым и выглядел таким же светляком. Его душа могла перемещаться куда угодно в пространстве неба и земли, как воображение человека во сне, но она продолжала болеть. Самой гнусной выдумкой о потустороннем мире оказалось то, что после смерти душа якобы перестает страдать.
“Так значит, светила это души непогребенных людей!”, — догадался он. Первое время, дней сорок, они блуждают над землей, не решаясь оторваться от своей прежней оболочки, а затем постепенно смелеют и поднимаются в Космос, навстречу другим звездным душам, чтобы слиться с ними в единое светило когда-нибудь, через миллион лет. “И я полечу с ними”, — радостно думал Ион.
Он и раньше пытался себе представить свою душу после смерти, но в воображении всплывало что-то аморфное, неубедительное, вроде парообразной фигуры или человека-невидимки. И вот, лежа в дохлой лошади, как неродившийся младенец во чреве мертвой матери, он понял, что душа это просто свет. Сколько бы ни разлагались и ни превращались друг в друга всевозможные тела, результат будет один: свет к свету, а тьма во тьму. Все, что кроме души – это тьма. Полная и бесконечная.
“А я?” По тоске, охватившей его при этой мысли, Ион догадался, что он ещё жив.
Одна из светящихся душ, летающих над угольно-черным горбом холма, отделилась от роя подруг и стала приближаться к Иону. Да, он не ошибся, душа становилась все ярче, крупнее и ближе. Она нерешительно останавливалась, чтобы подумать, а затем продолжала свой неровный полет. “А что если это мой русский друг вернулся за мной, чтобы указать мне путь?” — подумал Ион и позвал:
— Александр! Я здесь!
Душа приблизилась настолько, что Ион услышал её жаркое дыхание. Души, оказывается, были не так уж бесплотны. Душа лизнула Иона в лицо, прихватила зубами его руку, с ворчанием потаскала из стороны в сторону и бросила.
— Я не готов, — сказал Ион, и душа убежала, напуганная его голосом.
К утру огни над полем поблекли и рассеялись. На рассвете над равниной пополз дым зловонных костров, и явились бесы.
Из-под попоны в своем укрытии Ион наблюдал, как бесы в бурых лохмотьях ходят по полю в поисках мертвых, цепляют их крючьями за ребра и волокут в костер. Ему вспомнились слова расстрелянного русского гренадера: “Узнаешь, кто я, когда черти потащат твою душу через ребра в ад”.
Простуженные голоса бесов приближались. Ион уже слышал оглушительный хруст снега и видел из-под сукна ноги в онучах и кеньгах – грубых зимних ботах. Бесы дурачились и толкались, согреваясь от холода.
— Бери её под ноги, а я за морду, — сказал один бес.
— Не вытянем, — отвечал другой.
— Волоком её, — сказал первый.
Под лошадь подсунули доску, подцепили крюк, и она поехала под снегу. Треск и жирная гарь костра становились все ближе.
“Бородинская Мадонна, помоги. Бородинская Мадонна, помоги. Бородинская Мадонна, помоги”, — бормотал Ион. Из-под попоны на него дохнул жар пламени.
Лошадь остановилась. Бесы подергали её из стороны в сторону, но не смогли поднять вместе с Ионом.
— Давай топор, — сказал первый бес, сдернул с лошади примерзшую тряпку и лицом к лицу увидел Иона. Несколько мгновений Ион и бес смотрели друг другу в глаза. Бесу было лет тридцать шесть. У него были темно-желтые волосы, подстриженные под горшок, темная курчавая бородка, мягкое бесформенное лицо и лазурные глаза, как у многих русских.
— Живой? – спросил бес, опуская занесенную руку с топором.
— Я живой, — сказал Ион.
— Живого нашел! – закричал бес, махая кому-то свободной рукой.
— Давайте кататься! – предложила Маргарита, когда лагерь был готов к возвращению работников и слуге оставалось только развести огонь под котлом.
— Разве у вас есть экипаж? – удивился Ион.
— Эх вы, европеец! И они ещё хотели покорить Россию! Сегодня я покажу вам, что такое кататься по-русски!
Обнаружив неожиданную силу, Маргарита подхватила Иона под мышки, вынесла из барака и усадила в лубяные салазки, сколоченные плотником для перевозки воды.
— Теперь только держитесь! – крикнула она, подхватила лямку от салазок и вдруг припустилась по протоптанной тропинке с такой девичьей прытью, что Ион чуть не вылетел в сугроб. Напрасно Ион вопил, чтобы шалунья пощадила его и остановилась, она только оглядывалась, сдувала с пылающего лица выбившиеся из-под платка прядки волос и мчалась дальше. Её длинная черная юбка хвостом моталась по ветру из стороны в сторону.
Тропинка свернула в лес, и Маргарита пошла шагом. Теперь Ион не боялся, что его уронят, и огляделся по сторонам. Лес с его точки зрения выглядел не таким, как воспринимают его нормальные, высокие люди. Таким видят мир снизу маленькие дети, окруженных ногами больших людей, огромными деревьями и собаками величиной с лошадь. Высохшие метелочки каких-то злаков, похожие на крошечные пальмы, мелькали как раз напротив лица Иона, и он мог хорошо рассмотреть каждую их лапку, присыпанную сверкающей пудрой. Ветки деревьев словно были выкованы из ажурного чугуна, и каждый их изгиб был также аккуратно посыпан снегом, на больших же сучьях снежные комья лежали, как ленивые пуховые леопарды. Миллионы, нет миллиарды бриллиантов сияли и переливались по всему лесу, а в хрупком воздухе сверкала микроскопическая алмазная пыльца. Маргарита везла его под тоннелем из кустов, согнувшихся и сцепившихся над головой под тяжестью снега.
“И почему Рай всегда изображают в виде тропического леса? – восторженно думал Ион. – Может ли что-то быть чище этой ангельской чистоты? Что-то покойнее этого мирного покоя?”
Маргарита остановилась на краю обрыва, с которого открывалось все поле, накануне изрытого безобразными ямами, а теперь сверкающего ослепительной белизной и пересеченного синими тенями деревьев. Несколько минут они молчали, не желая осквернять торжественной тишины своими голосами. Казалось, что легкий ветерок ангельского крыла коснулся их истерзанных душ.
— Вы от меня ничего не утаили? – спросила Маргарита, жмурясь от яркого света.
— О нет! – горячо возразил Ион и подумал: “Мало ли в русской армии офицеров по имени Александр?”
Ему тоже давно не терпелось спросить Маргариту о главном, и он сказал, удивляясь грубости собственного голоса:
— Как вы думаете, я буду жить?
— О да, — слишком поспешно отвечала Маргарита. – В Петербурге я найму для вас лучшего оператора, и он вас вылечит.
“Если это правда, я поверю в Бога”, — подумал Ион.
“Как не верить после этого”, — подумала Маргарита.
Маргарита подвезла сани к краю пропасти, села позади Иона, обхватив его руками, оттолкнулась, и они полетели в самую бездну.
Бугры и кусты страшно неслись им навстречу, сани подпрыгивали, и ветер гудел в ушах. Маргарита крепко держала Иона за туловище своими цепкими ручками в шерстяных рукавичках. Сзади, сквозь тулуп, от её распаренного тела разило жаром. Её горячее, гладкое личико находилось где-то совсем рядом, за его плечом, и её волосы щекотали его щеку. Иону хотелось кричать от нестерпимого счастья. Сани оторвались и полетели сквозь алмазные искры.
Третьего декабря 1812 года работы по уничтожению мертвых тел на Бородинском поле были полностью завершены. В отчете Артиллерийского департамента по этому поводу было указано, что на месте сражения сожжено 58 521 человеческое тело и 35 478 лошадей. В сумме же количество уничтоженных трупов составляет 93 999. Военный чиновник почему-то не поддался соблазну округлить эту странную цифру до 94 000. Очевидно, одно из найденных тел не являлось ни конским, ни человеческим. Или оно было одновременно человеческим и конским. Или оно исчезло.
Маргарита закончила жизнь в монастыре через сорок лет.