Окончание. Главы из романа «Урок английского»
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 8, 2005
Утром Марина разбудила меня поцелуем. Таким, какие я любил больше всего.
Конечно, многоуважаемый доктор Фрейд писал, что сами по себе половые органы почти никогда не считаются красивыми, характер же прекрасного, как будто, всегда связан с известными вторичными половыми признаками, но Марина так не считала и обожала мои первичные. Находила их изумительно изящными, восхваляла всякими нежными словами, сжимала, гладила и целовала взасос, тая от удовольствия. Самозабвенно, подолгу, насколько, конечно, позволяли обстоятельства. Глаза её при всём этом сумасшедше косили, и я понимал, что она на том же самом седьмом небе, что и я, а то и на одиннадцатом.
Сразу же вслед за мной она издала томительный выдох и распрямила спину. Томно что-то прорычав и облизнув губы, она накинула мою рубашку, влезла в мои тапочки и весело отправилась с голыми коленками на общую нашу коммунальную кухню, прихватив с пола, никакой другой мебели у меня просто не было, пару пакетов макарон по-флотски и сковородку, подаренную мне заботливой моей мамой в честь окончания университета. Я же, взглянув на бледно-голубое небо за окном, склонив голову набок, незаметно для самого себя задремал.
Очнулся от доносившегося из кухни шума посуды и женского визга, среди которого я различил затихающий, но становящийся всё более злобным голос ВалВал, и звонкий Маринкин голосок, который понесло явно куда-то не туда:
— А тебе какое дело, студентка я или не студентка? … Ну и что, что преподаватель, сама что ли на него глаз положила? … Да сама ты — блядь, звони куда хочешь!
Мигом одевшись, только что без рубашки, я появился на кухне, где уже собрались все жильцы нашего дома. Чета преподавателей научного коммунизма, с очень обеспокоенными лицами, пыталась не дать сблизиться конфликтующим сторонам, каждая из которых делала вид, что рвалась в бой с кухонной утварью в руках. Мария Михайловна, прижав руки к груди, всё приговаривала:
— Валя, милая, оставь, ведь она девочка совсем.
— Девочка?! Да таких девочек…!
Наташа, студентка-вечерница, стояла, прислонившись спиной к печке, спрятав руки назад, и загадочно улыбалась своими распахнутыми шире обычного любопытными и, в общем-то, прекрасными глазками.
— Как Вы смеете водить к себе студенток и устраивать здесь притон?! Какой Вы после этого преподаватель? – живо подступила ко мне ВалВал.
— Такой же, как и до, — смущённо прохрипел я, – насколько мне известно, законом не запрещено приглашать гостей.
— Но только не своих студенток!
— Она не из нашего института.
— Это мы ещё проверим. Ну-ка, дайте Ваш студенческий билет.
— Да пошла ты в жопу, — довольно элегантно отрезала Марина.
— Что это Вы мне тыкаете, я Вам не ровесница! – переводя разговор на высокий административный уровень возмутилась ВалВал.
— Ну, Вы, — нехотя согласилась Марина.
— Законом, может, и не запрещено, а про моральный кодекс строителя коммунизма
Вы забыли, молодой преподаватель? – хлестнула меня гневным взглядом беспощадного победителя ВалВал, окончательно приведя выражение лица на уровень своего высокого положения.
— Так ведь это только для тех, кто коммунизм строит, я – нет, — на мой взгляд, вполне логично отвечал я.
— Что- о-о-о?!!!
И смею утверждать, что до сегодняшнего дня, за много-много прошедших лет, ни в жизни, ни в театре на сцене, ни в каком таком кино большего изумления, чем в этом “Что-о-о-о?!!!”, я не встречал.
Всю следующую неделю ВалВал меня не замечала ни в институте, ни дома. Сначала не замечала зло, потом с гордым презрением и ледяным лицом, к четвергу она стала меня не замечать несколько обиженно и потерянно, потом холодно и вежливо, и, наконец, в пятницу тепло, а в субботу в одиннадцать вечера постучалась в мою дверь.
— Знаешь, лампочка перегорела, а мужчины в доме нет, поменять не кому. Не поможешь одинокой женщине?
Сама в халатике тончайшего полотна, так что прекрасно видно, что хоть и маленькие, но трусики на ней есть, а больше, кроме самого халатика и золотых часиков, ничего.
Мы прошли по коммунальному коридору мимо Наташкиной комнаты, Марии Михайловны, комнаты научных коммунистов и вошли в её полутёмную.
Две стройные свечи горели на столе, и полированная мебель вдоль стен отражала их многократно.
Парок над блюдом дивно пахнущих домашних голубцов, откупоренная бутылка “Столичной” водки и две глубокие рюмки вытянулись на столе, приветствуя меня.
Ковры так и стлались под ноги, и кровать, с чуть откинутым с голубых простыней одеялом, поглядывала многозначительно.
ВалВал заперла за нами дверь на два оборота и положила ключик себе в карман, перекрыв мне пути к отступлению или бегству.
— Давай выпьем по рюмочке, суббота всё-таки, — задушевно предложила она, — а лампочку потом ввернёшь, — и улыбнулась с вполне понятным мне намёком. – Выпьем по рюмочке, поговорим.
Мы выпили стоя, и после водки она на мгновение прижалась ко мне.
— Садись.
Я сел.
— Видишь, я уже вся обставилась, вся мебель чешская, ковры, посуда. К осени квартиру получу, а если замуж выйду, то трёхкомнатную. А сын, что сын, он всё равно у бабушки с дедушкой. Да ты не ломайся, – она взяла мою ладонь и положила себе на грудь, потом спохватилась и налила водки в рюмки.
— Что тебе эти вертихвостки университетские? Ты парень красивый, образованный, из МГУ, тебе совсем другое надо. Тебе поддержка нужна. Ты же тут никого не знаешь, а один сопьёшься и пропадёшь. У тебя же ветер в голове.
Она стала говорить страстно.
— Диссертацию тебе надо писать, а с защитой я помогу. Я в этом городе каждую сволочь знаю. Давай, ну, — начала она снизу расстёгивать пуговицы халата.
— Давай, давай, — горячо шептали мне со стола голубцы, и призывно подмигивала бутылка “Столичной”, — давай!
— В партию тебе надо вступить, — уже едва задрожавшим голосом произнесла ВалВал и распахнула халат, — только дураки не стремятся к лучшему. Рекомендацию тебе я дам.
Тело её было безупречно крепким и волнующим, с аккуратным чёрным треугольником, словно по лекалу вырезанным из чёрного квадрата, так что кровь моя бросилась вниз.
— Ой! – воскликнул я, стукнув себя по лбу. – Я утюг оставил включённым. Гладил брюки и не выключил, надо же, я сейчас.
— Но ведь ты вернёшься? — настороженно взглянула на меня ВалВал, нехотя запахивая халат и опуская руку в карман, но ещё не вынимая ключа.
— Конечно, — как можно простодушнее ответил я, – только утюг выключу и вернусь. А то пожар…
И я, чтобы погасить недоверие в её глазах, наскоро её приобнял.
Я снова прошёл по нашему коммунальному коридору мимо научных коммунистов, Марии Михайловны и всё ещё читающей какие-то свои книжки, судя по свету из-под двери, Наташеньки.
Чуть захмелевший от двух рюмок натощак, я вошёл в своё убогое жилище, запер изнутри дверь, накинул крючок, разделся, погасил свет и лёг спать, прошептав:
— Ну, уж дудки, ни в какую такую партию. Never. (англ. Никогда) Сами вступайте.
ВалВал поскреблась в мою дверь минут через десять, шепча моё имя. Потом громко постучалась, я молчал. Потом забила кулаком, ударила ногой и прокричала, уже никого не стесняясь:
— Ну, гад, я тебе устрою! Ты у меня запоёшь, погоди только! Я тебя сначала из института выгоню, а потом в тюрьму посажу, за антисоветчину! Ты у меня, голубчик, в тюрьме кончишь, если со мной кончать не захотел! – и она довольно грязно выругалась.
Это было серьёзное объявление войны, которое меня каким-то странным образом взбодрило, и я заснул с хорошими мыслями.
На кафедре меня позвали к телефону, что было неожиданно. Кроме Марины, которая, с детства приплясывая в областном танцевальном коллективе, отправилась с гастролями по городам и весям, никто мне обычно не звонил.
Звонил же друг Лёха из Москвы, и вкратце, из своего изотерического и подкуренного мира, сообщил, что послал мне в гости своего друга Ваню, да ещё с довесочком. “Москва- Воронеж”, вагон и прочее, встречай. Приметы давать отказался, сказал, что и так не ошибусь, невозможно.
Поезд пришёл всего лишь с двухчасовым опозданием, так что я даже не успел дочесть на своей любимой лавочке книгу. Ивана же и его довесочка узнал сразу.
Иван был худой, умный, бородатый, интеллигентный и даже аристократичный. Уверенный в себе, как сын миллиардера или любимый брат короля, и на всё вокруг смотрящий петухом.
Одет он был в фуфайку, какую-то немыслимую африканских цветов вязаную шапочку и туристические ботинки за одиннадцать рублей, какие и я сносил не одну пару.
На носу его беспокоились круглые очки, поломанную дужку которых заменяла простая резинка, не исключено, что из трусов. За спиной висел солдатский вещмешок.
Довесочком оказался угловатый скуластый громила с оспинами на лице, свирепым взглядом и неестественной бледностью лица, с окованным с углов не то чемоданчиком, не то сундучком в руках, одетый кое-как.
Иван тоже сразу меня узнал, уж и не знаю по каким приметам. Мы мигом оказались в объятиях друг друга и он сказал мне “голубчик”, я ему “здравствуй, ферец”.
Другого свалившегося на меня гостя звали, подстать фигуре, Гавриил, но Иван называл его запросто, Гаврюшей, понукал им, как хотел, подавляя своим умственным превосходством и витиеватыми речами.
Иван оказался весельчак, и всю советскую власть снизу до верху почитал не более, как жухлую траву под ногами. Сам же был дипломированным биологом, внуком репрессированного академика, да ещё и потомком каких-то малороссийских святых, отчего место в раю, по его словам, ему уже было уготовано. После второго стакана я попросил его и за меня замолвить словечко, когда он будет там, и Иван пообещал словами:
— Ладно, если не забуду!
Гаврюша, несмотря на свой ужасающий и грозный вид, повиновался Ивану, как раб из лампы, лишь иногда давая себе волю и хрипло вставляя в разговор:
— Ну, кого замочить? Давай замочу. Мочить надо всех, мочить.
Иван же, взахлёб смеясь, отвечал:
— Молчи, дуралей, мы тебе потом скажем кого.
А дело было вот в чём. Когда-то, когда Гаврюша был маленький мальчик, он жил в Москве по соседству с Иваном и его матерью, одинокой женщиной.
Родители Гаврюши были горькими пьяницами, отчего он всегда был не ухожен, голоден и часто бит.
Со всеми своими бедами Гаврюша заявлялся к соседям, и те, кто посердобольнее, подкармливали его, одевали во что могли и жалели. Иванова матушка как раз и была самая добрая фея для Гаврюши, хотя это и не слишком помогло в его судьбе. С юности Гаврюша загремел по колониям, а повзрослев – по тюрьмам. Но верховенство и моральное лидерство, которые Иван взял над ним ещё в детстве, свято уважал.
И вот, в очередной раз выйдя из тюрьмы, Гаврюша был определён на жительство в Воронежскую область, а Иван послан своей мамой сопроводить его, чтобы по дороге он не загремел обратно на нары, как уже случалось.
Гаврюша дал честное слово в дороге не пить, не дебоширить, во всём Ивану повиноваться и слово своё держал, лишь временами предлагая ну хоть кого-нибудь урыть. Ничего другого, в благодарность за заботу о себе, он предложить не мог.
Устроившись жить на полу под батареей, наворачивая мою пустую картошку, супчики из пакетов и макароны, Гаврюша и ко мне проникся чувством благодарности и вскоре, что-то поняв из наших с Иваном разговоров, предложил замочить ВалВал.
А после того, как она однажды вызвала на моих подозрительных гостей милицию, стал говорить об этом постоянно, обозвал её на кухне нехорошими словами и систематически плевал в её суп.
Была пятница, Иван, выдав мне десять рублей на Гаврюшино пропитание, с учётом ежедневных сорока копеек на кино и мороженое, и сказав на прощание: “I wish you all the best”(англ. Желаю вам всего наилучшего), возвратился в Москву, оставив мне на попечение своего протеже до понедельника, когда в областном МВД решится его судьба и определится, в какое именно захолустье направят его под надзор милиции подметать улицы.
Гаврила вёл себя прилично, но было видно, что из последних сил. Всё чаще в его глаза забирался пугающий меня дым, загорались не очень мирные звёздочки.
ВалВал не теряла времени, и в полдень меня вызвали в партком, куда я, не имея к коммунистической партии никакого отношения, само собой, не пошёл.
— Ну, как же Вы не понимаете, ведь партком для всех, — изумились, всплеснув руками, женщины на кафедре, — это же наше начальство!
Я, впрочем, и сам это прекрасно знал, да прикидывался дурачком.
Недолго. Позвонила секретарша ректора и тоном рассерженной тёщи велела в понедельник с утра явиться к ректору в кабинет. Заварилась каша.
После последнего моего вечернего семинара мы с Гаврюшей и Ивановыми деньгами завалились в пивной бар.
Ничего в жизни не меняется, кроме нашего к ней отношения. Гаврюша, едва выпив пару кружек, совершенно преобразился, словно сломал скорлупу, разорвал путы. В движениях и речах его появилась уверенная лёгкость, и какая-то хитринка замелькала в глазах. Он доверительно сообщил мне, что ВалВал решил не мочить, чтобы из-за неё, падлы, не садиться. Что он её просто отравит. Подсыплет крысиного яду в суп, и пусть околевает.
Я пытался посмеяться шутке, но Гавриил был серьёзен и смотрел не мигая.
Мы заказали по третьей кружке, и Гаврюша пошёл в туалет. Вернувшись минут через десять, он разжал гигантский свой кулак и вывалил на стол несколько трёшек и рублей с мелочью, вместе с оторванным от чьей-то рубашки воротником.
Из туалета вывалились два жлоба с разбитыми носами и оторванными пуговицами.
— Фраера, — прокомментировал Гавриил и засмеялся, как над шуткой.
— Допиваем, — подумал я, — и надо уходить.
Это было ошибкой, уходить надо было сразу.
На выходе нас ждала кодла местной шпаны, хотя наполовину и состоящая из подростков и прыщавых юношей-допризывников, на другую половину – из вполне созревшей сволочи.
Опыта в таких делах Гаврюше было не занимать, и, без лишних разговоров съездив тем, кто был поближе, по физиономии, он рванул в темноту. Я, под градом камней и улюлюканьем, за ним. Бежали во всю прыть, а её у нас оказалось на удивление так много, что растянувшиеся на полквартала преследователи отставали от нас, как собаки от автомобиля. Хорошая была погоня, добротная. С продиранием сквозь кусты шиповника, пермахиванием заборов, запутыванием следов, прыжками через битые кирпичи и падениями в канавы. Словом — достойная пера самого Сергея Юрьенена.
Запыхавшиеся, мы со всего размаху выбежали на ярко освещённый перекрёсток. Гаврюша лидировал и попал прямо в руки трёх, выгодно устроившихся в тени роскошного тополя милиционеров. За ним и я.
— Куда торопимся? – спросили они нас таким тоном, словно взяли с поличным. – Документы.
— Да, вы чо, мужики?! Мы же пидара ловим! – мучительно искренне воскликнул Гаврюша, устремляя глаза вдаль и всем своим видом показывая, что теряет драгоценные секунды, — ведь убежит пидар!
— Где, где пидар? – засуетились милиционеры, выпуская из рук нас с Гаврюшей и забывая о нас, как о жертвах.
— Да, вот, то ли туда свернул, то ли до этого, в зелёной рубахе, плюгавый такой, — почти кричал, негодуя, Гавриил. — Где-то здесь, далеко не уйдёт, он уже сдыхает!
— А ну, давайте по быстрому, вы слева, а мы справа, пошли! — приказал всем, включая нас с Гаврюшей, их старший.
Трое милиционеров, возбуждённо переговариваясь, устремились влево, мы же с Гаврюшей сделав несколько шагов в указанном нам направлении, развернулись и зашагали в противоположном.
— Который раз так от мусоров ухожу! – весело стукнул себя по коленям Гаврюша, — верный способ, никогда не подводит! – смеялся он, сияя гордостью.
— Да, уж, — не переставал и я восхищаться молниеносной Гаврюшиной находчивостью и высоким артистизмом исполнения, – а чего они их так поймать хотят?
— Не знаю, — веселился Гаврюша, — поиметь, наверное.
Вскоре повеяло настоящей прохладой, и мы расстались. Я, чтобы больше не искушать судьбу, освещёнными центральными улицами направился домой, а Гаврюша тёмными закоулками к какой-то бабе с рынка.
— Для твоей ВалВал яду достать, — смутив мою душу, вроде бы пошутил он, но взглянул так, что мне стало окончательно не по себе.
Было одиннадцать, и из ресторанов валили пьяные компании с девичьим смехом и визгом. Медленно катили по дороге два милицейских “бобика”.
Возле круглой дореволюционного вида афишной тумбы, прислонившись к ней спиной, стоял юноша, студент одной из моих групп, и отчаянно рыдал, вытирая глаза то одним рукавом, то другим. Я усмехнулся, припомнив речи на недавней конференции, и подошёл.
Юноша был пьян и неутешен, и, как выяснилось, было отчего. Его беременную жену, тоже студентку нашего института, спешащая на работу толпа сильно придавила в утреннем автобусе, и она на восьмом месяце потеряла двойню.
Не успел я сказать хоть что-нибудь в утешение, как два невысоких милиционера, каких в народе называют шибздиками, ловко взяли юношу под руки и повели в распахнувший двери воронок. Мои настойчивые попытки переговоров и объяснений результатов не принесли, и железная дверь за юношей захлопнулась.
Я стоял посреди опустевшей улицы, засунув руки в карманы, зло постукивая по бордюру носками ботинок, и размышлял почти в слух о том, кто я и чего хочу на белом свете, как мне дальше жить и где бы ещё выпить; и что надо бы, пожалуй, несчастного юношу из вытрезвителя выручать. В результате я отправился прямо в городское управление МВД, зная, что там всегда есть дежурный.
Дежурный, выслушав меня и поразив необычайно изысканными для старшего лейтенанта милиции манерами, отложив в сторону учебник юриспруденции и даже предложив мне стакан воды, посоветовал обратиться непосредственно в районный медвытрезвитель, сказав, что там поймут. И я, надо же быть таким дураком, сам отправился в логово зверя.
В вытрезвителе было мрачно, сам воздух был страшен, а свет приторно ярок. Стены были выкрашены в какой-то грязно-жёлто-зелёный цвет, о существовании которого в природе я ранее и не подозревал. Отрешённая и хамоватая уверенность самих “отрезвляющих” подавляла.
Растрёпанная молодая толстуха в несвежем белом халате — доктор с настолько обильно положенными тенями на веках, что невольно приходило на ум сходство с очковой змеёй, курила “Дымок” и переговаривалась с рыжим сержантом, громыхавшим засовами камер, а только начав меня выслушивать, перебила:
— Да какие это дети? Дети. Они и не родились ещё, так, два куска мяса выпали, а он и раскис, сопляк, — прервала она меня.
Может быть, единственный раз в жизни я вдруг взял высокий и благородный тон, обличающий невежество и цинизм, кстати заметил, что и сам я преподаватель, и закончил свою небольшую, но гневную речь словами: “Как Вам не стыдно, Вы же женщина, Вы же врач?!”
И доктор, и рыжий сержант, и ещё один верзила, появившийся младший лейтенант в расстёгнутом мундире, с неподражаемым удивлением уставились на меня, одетого в потёртый замшевый пиджачок и джинсы с сиреневым отливом.
— Документы, — лаконично и грубо произнёс сержант, неловко балансируя между вежливостью и наглостью.
Документов у меня не было.
— Где прописан? – уже окончательно на “ты”, оставив вежливость за ненужностью, продолжал сержант.
Я не был прописан нигде.
— Раздевайся до трусов.
— Что?
— Что, что, не понятно?! До трусов! – заорал сержант, брызнув слюной, и схватив меня за волосы, стукнул головой об стенку.
— Ишь, бль, кореша пришёл выручать, — насмешливо произнесла докторша и ловко пульнула в меня пальцем непогашенный окурок, который едва не угодив мне в глаз, ударился об стену и разорвался искрами. – Давайте в камеру, пьян, в невменяемом состоянии, — отрезала она и, сделавшись вдруг очень раздражённой, начала заполнять на меня документы. – Учить он нас тут будет, моралист вонючий.
Я же, уже в одних трусах, поднятый гнусавой командой: “А ну, вста-ать!”, монотонно отвечал на монотонные вопросы: фамилия, имя, отчество, год рождения, и далее на две страницы. В моё место работы никто так и не поверил, смеялись, грозили, добавили пару чувствительных тычков под рёбра и несколько подзатыльников. Я же стоял на своём, поскольку больше стоять мне было не на чем. В конце концов, вписали мою версию лишь карандашом и с тремя большими вопросительными знаками. Образ преподавателя ВУЗа, да ещё и политэкономии, никак не вязался с отсутствием прописки, моими молодыми годами и иностранного покроя пижонистыми одеждами.
— Распишись вот: брюки, рубашка, носки, ботинки, пиджак, часы, четырнадцать копеек денег, — бросил передо мной ручку сержант.
— А семь рублей? – единственно из любви к истине произнёс я.
— Ах ты, сука! Семь рублей ему?! – возмутился рыжий и, снова схватив меня за волосы, уже менее щадяще, нежели в первый раз, ударил моим темечком в стену. – Будешь тут права качать, свяжем и на всю ночь носом к параше положим. Дошло?! Семь рублей ему, падле…
Сложно описать, что я тогда чувствовал, конечно, ничего хорошего, но вместе с тем было и некое удовлетворение видеть Советскую власть в том самом действии, о котором я читал в самиздате, слышал на волнах зарубежного радио, знал по рассказам, и понимать, что всё это никакие не выдумки, а сущая правда, и я никак не ошибался на их счёт.
Четыре стосвечовые лампочки в камере низвергали режущий глаза свет на девять бетонных, влитых в цементный пол топчанов, какие бывают в городских банях. Восемь из них были заняты застывшими в причудливых позах полуголыми людьми, через одного небритыми, с синяками, кровоподтёками и татуировками на бледных телесах. Воздух был спёртый, и храп, перемежающийся мучительными вздохами и тяжкими стонами, стоял неимоверный.
Одно из этих тел, с расквашенным носом и припухшей губой, приподняло голову, удивлённо назвало меня по имени и отчеству, выругалось матом в адрес ментов поганых и разрыдалось.
Утром явился мрачный немногословный капитан, вызвал меня из камеры, скупо расспросил, называя на “Вы”, вздохнув пробурчал в адрес подчинённых, что опять намудрили, и отправил обратно в камеру со словами:
— Подождите полчасика, я ещё кое с кем переговорю, там решим, – и с досадой, — Ну как же Вы так? Самому сюда прийти, это каким же надо быть…?
В коридорчике, по дороге в камеру, младший лейтенант толкнул меня в спину и так врезал по почкам, что я только охнул. Было видно, что ему за меня досталось, и он срывал зло. Так что, отдышавшись, я улыбнулся, но напрасно, взяла не моя.
Через час капитан перестал называть меня на “Вы”, сухо велел до завтра заплатить “услуги медицинского вытрезвителя” и штраф и объявил, что о моём у них пребывании будет сообщено по месту работы.
В институте был тихий переполох. То есть переполох шёпотом с многозначительными взглядами, поджатиями губ и раскрытием изумлённых ртов. Мне было всё равно. Я был не брит и растрёпан, с припухшими веками, но мне было всё равно. Или почти всё равно. Вернее, я говорил себе, что мне всё равно, и старался в это поверить.
ВалВал злорадно, просто издевательски, стуча каблуками, зашла на кафедру и приказала теперь уже завтра в десять быть у ректора.
— Докатился, субчик, – тон не передаваем.
Женщины на кафедре смотрели на меня с презрением, достойным растлителя малолетних, мужчины – словно я нечисто играю в карты, заведующий – как если бы я струсил в бою. Даже во взгляде Краева проблескивали нотки. Что-то вроде: не умеешь — не воруй. Но, оказалось, не все подряд в нашем институте думали одинаково.
Доцент кафедры физики, например, никогда ранее меня не замечавший, смотревший просто сквозь, ещё издали приветливо замахал руками, а подойдя похлопал по плечу, как друга, и сказал, увлекая меня за собой:
— Слыхали, слыхали, кошмар, конечно. Эти милиционеры совсем оборзели, вместо того, чтобы воров ловить, приличных людей задерживают. Нас вот тоже в прошлом году с профессором чуть посреди бела дня из блинной не увезли. Кошма-а-ар! – потянув за рукав, — а Вы что же никогда не зайдёте к нам, всё один да один, напрасно. У нас на кафедре интересные люди, пойдёмте, познакомлю.
И действительно, физики оказались милыми. По крайней мере, трое из них, с которыми уже через десять минут мы выпивали за знакомство в лабораторной комнате, этаком закуточке от большой аудитории, где как раз читал лекцию упомянутый профессор. Маленькая дверца за его спиной приоткрылась и коллега доцент очень серьёзно произнёс:
— Извините, Игорь Игоревич, звонят из Учёного совета, Вас к телефону.
Игорь Игоревич взглянул на исписанную формулами доску, дорисовал какой-то вектор,
положил мел, вытер тряпкой руки и, сказав студентам, что на минутку, нырнул в дверцу, плотно закрыв её за собой. Там радушно меня поприветствовал, выпил рюмку коньку, закусил печеньем, пожурил милицию и вернулся к студентам.
Примерно то же произошло и на Военной кафедре. Правда, офицеры солидарность со мной выражали куда радикальнее – водкой в гранёных стаканах и помидорчиками с подполковничьей дачи, негодуя на местных легавых отборным армейским матом.
— Головой об стенку били? – спросил меня майор, преподаватель стратегии и тактики современного боя.
— Били.
— Это они лю-бют, — задушевно произнёс он, почёсывая затылок и прикрывая глаза.
Более же всех мною гордился Гаврюша и, как о деле уже решённом, сказал:
— А ВалВал твою, суку эту, я завтра травану.
Наконец решилась его судьба, областное МВД направило его в Поворино, быть кочегаром при больнице.
— Перед отъездом я ей на память в борщ насыплю, — и засмеялся нехорошо.
Я вообще не любил этих его шуток. Зажился он у меня, и я был рад, что он опять уходил ночевать в какую-то свою малину.
С ВалВал мы столкнулись на кухне ночью, когда все соседи уже спали. Она пришла в своём блядском халатике за злобно шипящей сковородой, я – за вскипевшим чайником. Капельки горячего масла с её жареной рыбы брызнули мне на руку. Мы блеснули друг на друга ненавидящими глазами, и она произнесла:
— Уголовник, — а видя, что я прохожу мимо, язвительно добавила, — надо бы выяснить, откуда ты берёшь эти журнальчики.
— Какие журнальчики? – насторожился я.
— А вот такие, вражеские.
Этого я никак не ожидал. Иван действительно привёз мне пару “Континентов”, но ни одна живая душа не могла их видеть, я хранил их завёрнутыми в газеты за батареей.
ВалВал демонстративно направилась к себе, я невольно последовал за ней.
— Какие журнальчики, о чём Вы говорите?
— А те, что в газеточке за батареечкой. Что, съел?
Это был неожиданно громкий удар грома, даже при той грозе, которая намечалась.
“Откуда она знает, у меня был обыск? Нет, не думаю. А может, у неё есть ключи, и она сама меня шмонала? – мелькало в моей голове. — Успела уже настучать, или ещё нет?”
— У Вас что, есть ключи? – спросил я, входя за ней в её комнату.
— Есть ключи, есть, — язвила она, дразня.
— Покажите.
— А я тебе, голубчик, вот что покажу! – и ВалВал, начальница отдела кадров нашего института, коммунист и общественный деятель, уважаемый в городе человек, грубо задрала сзади подол своего халата и, чуть наклонившись вперёд, показала мне свой голый (она была без трусов) зад.
Это мне представилось таким оскорблением, таким…, впрочем, я даже и не думал, краска ударила мне в лицо, я вспыхнул возмущением и размашисто во всю ладонь шлёпнул её по белым ягодицам. Шлёпнул, сдавил и стал со злобой мять, чтобы ущипнуть, судорожно, бесконтрольно, даже зубами скрипнул.
Из уст ВалВал вылетел низкий хрип удовольствия, и я не могу даже понять почему собственно, ладонь моя уже гуляла по её талии и животу. Дальше мы были заодно.
Нехорошая женщина была ВалВал, вредная, советская, но в любви горячая. Ей нравилось, когда ей было больно, и моё презрение и пренебрежительно-грубое обращение в этом смысле оказались ей очень кстати.
Глаза её, как и вся она, были напряжены в неком торопливом ожидании, рот, казалось, хотел открыться всё шире и шире, и то злобная радость, то радостная злость барашками пробегали по её лицу, когда она кусала и облизывала свои губы в предвкушение последних содроганий. Моё лицо наверняка тоже было не бесстрастным.
Так прошла ночь, мы почти не разговаривали. Она шла мыться, выругавшись называла меня подонком, антисоветчиком, предателем Родины, и всё повторялось сначала. Два раза мы ели и пили водку, но молча, лишь огрызались.
Секс для меня всегда был и остаётся актом любви, и только любви, но то были акты ненависти и противостояния. Настолько, что даже её ядовитые слова под утро: “ну что, сволочь, не можешь больше?”, снова бросили меня в борьбу.
На рассвете я встал с постели, мы устало обмолвились незначительными колкостями, и я сказал ей, что она мазохистка.
Она снисходительно улыбнулась, голая поднялась с кровати, обняла, прижала к столу, сказала “не только” и стала целовать меня в губы. Я уворачивался, как мог, поцелуев между нами ещё не было.
— А это тебе на память, любимый — сказала она и, взмахнув рукой, вонзила мне в ягодицу подвернувшиеся ей под руку маленькие растопыренные маникюрные ножницы. Щёлочки глаз её при этом вздрогнули и хищно сощурились.
Я взвыл, выдернул ножницы и бросил на стол, а она, небрежно налив в стакан водки, отпила глоток, остальное плеснула мне на рану.
— На, продезинфицируй.
Всё-таки некий шик в ней был.
В десять я должен был быть у ректора, и я был.
С тяжёлой чередой липких воспоминаний, раскаянием о прошедшей ночи, тянущей болью в ягодице и опустившимися на меня, видимо с небес, пустотой и безразличием к происходящему, я переступил порог высокого кабинета и оказался, в буквальном смысле слова, на ковре. Ковёр был огромный, чудесный, красный.
Ректор, члены парткома, все заведующие кафедр и другие, незнакомые мне люди, судьями сидели за столом.
ВалВал вошла после меня, гордо и словно обиженно неся причёску на голове. Почтительно встала слева от ректора и положила перед ним синюю папку, моё личное дело. Взглянув на меня, она сначала попыталась придать лицу высокомерное презрение, но не справившись, стала смотреть с тупой ненавистью.
Ректор начал простой фразой, почти из русской классики:
— Товарищи, я пригласил вас сюда, чтобы сообщить очень неприятное известие.
“Пренеприятное” — он всё-таки не вытянул, и я решил не падать духом, тем более, что никакого духа у меня к утру и не осталось.
Не стоит описывать, как меня песочили, кто помнит те времена – знает, а кто не помнит, — тому не объяснишь. Всё было по высшему разряду, и я сам пришёл участвовать в собственном избиении.
В самый разгар вошла взволнованная секретарша, даже не вошла, вбежала.
— Что такое? – недовольно произнёс ректор.
— Вы извините, но там какой-то пьяный уголовник, страшный такой, спрашивает вот его, — и она указала на меня пальцем.
— Какой ещё уголовник? – удивился ректор.
— Не знаю, огромный такой, злой, с чемоданом.
— Ну, скажите чтобы подождал, — не нашёл ничего другого ответить ректор.
— А может быть, милицию вызвать? – осторожно предложила испуганная женщина.
— Зачем милицию, не надо, я всё равно уезжаю, вот только с корешем пришёл попрощаться, — загудел в дверях Гаврюшин голосище.
Ничего более фантастического, чем его появление в кабинете ректора в ту минуту, я и предположить не мог. Но он вошёл в своём сером ватничке, явно пьяный, поставил свой окованный сундучок на середину ковра, обнял меня и громко произнёс:
— Давай, братан, решил я в Москву подаваться. Всё равно когда-нибудь посадят, хоть погуляю. А козе той я уже в борщ наклал, — не взглянув на ВалВал продолжил он, — за всё ответит.
Хлопнул меня по плечу, поклонился всем изумлённым в пояс, надел свою шапчоночку, взял чемодан и, пожав по пути моему оторопевшему заведующему кафедрой руку, громко икнув, вышел.
Что ни говори, а Гаврюша был настоящий артист. Не артист сцены, конечно, а, если так можно выразиться, артист жизни. Так что тишина с его уходом за кулисы повисла в кабинете.
— Ну что, товарищи, я думаю, всё стало окончательно ясно относительно этого молодого человека из МГУ, — по-бабьи жалобно произнёс секретарь парткома, выходя из оцепенения — давайте решать, товарищи, что с ним делать. Я считаю, надо принимать строжайшие меры. Полагаю, вплоть до…
ВалВал что-то пошептала ректору на ухо, и он произнёс:
— Да, товарищи, отпустим Валентину Валентиновну, ей нужно собираться в дорогу, она вечером едет в Москву, в Министерство.
ВалВал, не взглянув на меня, прошла мимо, пахнув дорогими духами и ещё чем-то, уже знакомым, волнующим, близким. Из окна я увидел, как она вышла из института, как махнула рукой серым “Жигулям”.
И только полчаса спустя в голове моей прояснились слова Гаврюши, на которые во всём этом тумане я не обратил внимания.
— Боже мой, боже мой, — заторопились мои мысли, сорвавшись с места, — неужели этот идиот действительно достал яду и насыпал ей в суп? Ай-ай-ай…Вот она сейчас придёт, сядет обедать…
— Куда Вы? Куда Вы!? А ну вернитесь! Вернитесь, я Вам говорю! – кричал мне вслед секретарь парткома.
Я бежал прихрамывая, перепрыгивая лестницы. Вниз, налево по коридору, вдоль. Выбежал из института, тоже махнул рукой частнику и, разом пообещав ему пять рублей, которых у меня не было, назвал адрес.
Шофёр тоже кричал мне вслед, что-то вроде того, что поймает и переломает ноги, когда я взлетал по лестнице.
На кухне у плиты были все наши соседи. ВалВал, держала в левой руке крышку от кастрюли, а правой черпала поварёшкой суп в тарелку, стоявшую рядом. С размаху я оттолкнул её, вырвав поварёшку, и разом опрокинул и тарелку, и кастрюлю на пол, впрочем немалую часть прямо на новое платье ВалВал.
Что за визг и что за шум поднялись на кухне! С ВалВал случилась истерика, научные коммунисты пыхтели негодованием: “…какая бестактность, какая невежливость…”, даже Мария Михайловна смотрела осуждающе.
Я сидел на табуретке и тихо смеялся. Кот Марии Михайловны с аппетитом уплетал с полу остатки супа, выбирая мясо. Все были заняты суетой уборки и отстирыванием испорченного платья ВалВал. Только Наташенька, студентка-вечерница, хохотала вместе со мной, положив свою узенькую ладошку мне на плечо и задевая пальчиком мою шею.
В дверях стоял заспанный Гаврюша. Он вышел из моей комнаты на шум пару минут назад и сообщил, что решил вздремнуть до поезда, и что он совсем не идиот идти на мокрое и травить гражданку, хоть она и сука. Что это он так, для понту, шутку пошутил.
— А ты чо, правда, поверил?! – изумился он.
Месяц спустя, навсегда уезжая из Воронежа, я получил от Ивана простую почтовую карточку, где он, кроме прочего, сообщал о смерти Гаврюши:
— … И нельзя выяснить, то ли Гаврюша действительно сам бился в камере головой об стенку, то ли его по неосторожности забили под горячую руку лихие милицейские ботинки. Бывают, конечно, исключения, но поскольку правила всё-таки преобладают, я склоняюсь верить в последнее, — писал он.