Рассказы кубинских писателей
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 7, 2005
Зоэ Вальдес
Портрет одного старогаванского детства
Скрывать, что ли, буду? Да! Я из старой Гаваны. И этим горжусь. Кто вам сказал, что я стыжусь своих корней? Я принадлежу к историческому наследию, вот так!
… Я совсем не черная, даже не четвертинка, не китаянка, не блондинка, не темно-русая, но и под белую закосить не смогу. Я — на всем этом замешанная каша, вот так…
Так вот, парень, я стала взрослой с того момента, когда открыла глаза и увидела самое что ни на есть тропическое наше небо, эти синие глаза, которые проглотит земля (тьфу! чтоб не сглазить!), с момента, когда сделала свои первые шаги и пошла по этому городу-памятнику, наследию человечества, как говорят идиоты из ЮНЕСКО.
Что, что? Эй, ты говори медленно, у тебя акцент… ну, то есть, не понятно ничего. Ты кто, журналист? Солнце мое, так я поняла уже, ты что, думаешь, я слепая или косая? Да я, когда тебя увидела с фотоаппаратом на шее, тут же к тебе сама и пристала. Конечно, свeт мой, я обожаю, когда меня фотографируют! Нет-нет, интурист меня фоткает первый раз, к тому же — испанец. Да ну-у-у-у? Ты не испанец? Можно узнать, откуда ты, радость моя? Только не говори, что пришелец, вижу, что на той земле родился. Португалец? Живущий в Париже? Как тебя угораздило? Ладно, мне все едино. Как ты хочешь, чтобы я села? Так хорошо?
Ладно, фотограф, расскажу о себе, раз тебе так интересно. Я всегда любила тусоваться, не по-плохому, конечно, не во вред другим. Мне просто нравится быть на улице, шляться, смеяться, подпирать стены и смотреть на интуристов. Странно, наверное, это — быть иностранцем! Все вы ходите по жизни, делая фотки, прямо, как в кино, плевать вам, когда яйца завезут или что молоко свернулось от жары, а сегодня его уже не будет. Когда я была маленькой и у меня спрашивали, кем я хочу стать, когда вырасту, я говорила — иностранкой. Иногда я ненавижу себя за то, что я — это я, иногда мне все равно, и просто хочется вот так, ничего не делать и смотреть на прохожих. Я не растрепана? Просто я не люблю плохо выглядеть на снимках — скажут: посмотрите на эту растрепу-малолетку. Мне нравится видеть себя красивой на ваших фото — красивой, как наши дома — в действительности они распадаются, но некоторые еще достаточно элегантны в фоторепортажах. Там, конечно, где исторический центр — его отремонтировали вполне сносно. Но отсюда и туда, все, что за поворотом церкви Милосердия, от Муралья до Паулы, то есть улицы Санта Клара Крус, Лус, Акоста, Хесус Мария, Мерсед, Сан Игнасио, Муралья, Инкисидор, Гавана, Куба, Агуакате, Вильегас — все это руины. У нас есть такой анекдот — американцы в конце концов решают разбомбить Кубу, чтобы Мы — то есть Известно Кто — перестали болтать о том, что они хотят на нас напасть. Посылают на нас бомбардировщик. Летчик смотрит вниз и толкает соседа в бок: “Слушай, Скотт, нас что, кто-то опередил?”
И все равно город в общем-то симпатичный. Этот район я знаю так, что ты даже представить себе не можешь, знаю здесь всех — от бомжей до самых крутых. Контачу даже с отцами из церкви Святого Милосердия и Святого Духа. Чтобы ты знал — у меня дар на полезные знакомства. Моя мать работала в пиццерии, которую недавно закрыли, на улице Обиспо, сейчас она собирается открыть другую, левую, полуподпольную. Я ей помогу, конечно. Как? Имеешь в виду — где мы найдем продукты? Не знаю, где-нибудь. Я однажды кошку ела, у нас говорят “мявчатину”. Котлеты. Собак — это нет! Что за кошмар! Собак у нас не трогают. Собаки, они принадлежат Святому Лазарю, это один наш чудотворец. С тех пор как себя помню, Семнадцатого декабря я всегда в Ринконе — там, где гробница нашего святого защитника, — и на коленях я! на коленях, и все тут. Молюсь! Потому что я очень даже набожная. Как к этому относится кто? Нет, не произноси это имя — оно приносит несчастье! Я полностью и беззавестно предана Бабалу Айе — это и есть наш Святой Лазарь. Никто меня не заставлял, я с этим родилась — это дар прирожденный. Здесь ты веришь или в конго, или в карабали. Из чего можешь сделать вывод сам — на нашем маленьком острове у каждого, к кому ни подойди, вопрос о вере решен раз и навсегда. Что? В кого? В Комму… Только не смеши меня, пожалуйста! Да жив-здоров он, этот коммунизм, здоров и сыт, и вид делает, что он — не он. Что еще хорошего тебе сказать? Ну, чтобы ты увез с собой положительный образ нашей страны. Я урок этот выучила наизусть. Так вот, у меня есть подруга, она мечтает работать в цирке. Хочет стать эквилибристкой, с ума сходит по клоунам, слонам, трапециям и всему такому прочему. Сама я раньше хотела заделаться гимнасткой, как Надя Команечи — помнишь такую? Но они закрыли ЦСК на улице Меркадерес. Что значит ЦСК? Спроси чего-нибудь попроще — буквы это, и все! Как на твоей карточке! Никогда такой сверкающей не видела. Этим что, можно платить? Открыточкой этой? Да не поверю ни за что! Не буду и смотреть, не показывай, убери это немедленно, еще впутаешь меня в какое-нибудь темное дело…
И, чтобы придать себе смелости, чтобы выглядеть независимой и бунтующей, отхожу от него подальше.
Эта история с фотографией меня перевернула. Он подходит к нашему углу — его окружают соседи. Он снимает всех, кто встает перед объективом и тут же дарит им снимки, весь квартал вне себя от возбуждения. Вот он дает снимок одному, которого все зовут Эль Козако, из-за усов и шапки. И что он нашел в этом уроде — у него один глаз шныряет из стороны в сторону, а второй смотрит неподвижно куда-то вверх. Но кто бы мог подумать? Эль Козако оказался сверхфотогеничным, на снимке даже очень красив.
На остановке автобуса, сохранившейся каким-то чудом, этот интурист снимает Пепито, который возвращается из поликлиники с рентгеном легких в руках, и весь свет мироздания свободно проходит через этот рентгеновский снимок.
Успокоившись, я возвращаюсь к фотографу, меня к нему тянет непонятная сила, он ласковый очень, как будто кубинец. Что-что? Опять он за свое, ну, любит же вопросы задавать. Кем я хочу стать, когда вырасту? Кем-кем.. не знаю и знать не хочу. Может, техником велосипедным, раз в смысле женственности у меня не очень. Тут вдруг я вижу Лолу, прачку, она сидит на лавочке, обосранной птичками, на площади Оружия, одна, как само Одиночество, в красном свитерке, грязном таком, что просто жалко, и при такой жаре… Я-то всю дорогу в коротких шортиках, сверху почти ничего, но я не очень развита, тогда как она… Лола всегда глядит куда-то в даль, Лола бродит по горам с пастухами, сейчас она гладит бродячую собачку, наверняка приобщит к своей своре… Так вот, что скажу, слушай сюда, мой хороший, не исключено, что мне тоже придется обстирывать всю улицу и смотреть в небо, как Лола, собирать бродячих собак и так далее. Тебе не кажется, что это хорошая идея? Ты что, действительно веришь, что все это когда-нибудь изменится к лучшему? И я смогла бы стать фотографом? Ну да — как ты.
Роландо Санчес Мехиаc
Из книги “100 историй Ольмо”
Путешествие в Китай
Ольмо зашнуровывает ботинки, едет в Китай, возвращается из Китая и расшнуровывает ботинки.
Блуждания
Ольмо едет из Гаваны в Париж, из Парижа в Барселону и из Барселоны в Фельдафинг. В Фельдафинге он садится не в тот поезд, и, вместо того чтобы ехать в Эрдинг, как он собирался, он едет в Тутсинг. В пути он думает, что ему хочется посетить станцию Хакербрюке. Ему нравится слово Хакербрюке. С другой стороны — пугает. Он говорит: “Хакербрюке: слово, на котором зубы сломаешь”. Еще ему нравится слово Мюльталь — это другая станция. “Слово, похожее на корову”. В конце концов он засыпает в поезде. В Эрдинг ехать поздно. Но когда-нибудь, думает он, он съездит в Эрдинг. И в Гаутинг. И, может быть, в Эхинг. И засыпает снова, мечтая о слове Пазинг.
Разочарование
Ольмо приходит очень подавленный, садится на диван и говорит, что разочарован в словах. Говорит, что слова ни к чему:
— Что стоит за словом тыква, кроме пустой тыквы?
Он говорит также о языке:
— Согласен. Это лестница, по которой поднимаешь вещи. Но лестница несовершенная. Идешь вверх и падаешь.
Он очень подавлен. Тогда бабушка Ольмо решает спеть ему колыбельную, и Ольмо засыпает, и ему снится приятный сон о мире без слов.
Таракан
Ольмо хочет покончить с собой и выбирает дешевый отель. Он залезает на кровать и проверяет на прочность лампу. Он видит на стене таракана. Ольмо испытывает к тараканам ужас. Сейчас таракан в одном из ботинков Ольмо, и Ольмо не знает, что делать. Тихо ложится, прячется под одеяло с головой и мечтает о мире без тараканов.
Ольмо не может думать
Ольмо приходит потрясенный и говорит, что он не может думать. Что его заколдовали на пороге дома — там мертвая курица с красной ленточкой на лапе, ах! — и что он не может думать. Никто не знает, как ему помочь. Ольмо держит свою голову в руках и повторяет, что не может думать.
Писатель
Ольмо встречает писателя, который гордится тем, что не пишет. “Двадцать лет, и — ни строки!” — говорит писатель и скалит зубы. Писатель отрывает кусочек бумаги, покрывает каракулями и дает Ольмо: “Вот все, что они от меня получат!” Писатель зажигает сигарету: “Они должны бы дать мне премию за мое молчание”. Он курит и шепчет: “А я бы от нее отказался”. Смотрит на сигаретный дым: “Или не пошел бы получать”.
Перспективы
Со спины Ольмо похож на человека, трагически болеющего слоновьей болезнью и смотрящего вдаль. Спереди — это шар, смешной шар, катящийся по поверхности событий.
Хосе Мануель Прието
ЗАИКА И РУССКАЯ
Я зачитался у окна до сумерек. Хлынул дождь. С улицы донеслись шаги. Кто-то спешит домой? Нет: шаги возвращаются, скрипит калитка, в дверь стучат. Я крикнул: “Войдите”. Посетитель резко застыл на пороге.
Я включил лампу, пригласил его войти. Спросил, кого он ищет. Он открыл рот, задохнулся, откинул голову, и я решил, что у него астма, приступ.
— Вы садитесь, это сейчас пройдет, — сказал, продолжая думать, что это астма, и только когда он с большим трудом произнес: “Вы доктор?” — понял, что он просто заика и в большом волнении.
Жестами он показал, что я должен выйти из дома. Не он нуждается в помощи, а его жена. “Моя жена”, — выговорил он наконец и повторил: “Жена, жена”.
Женщина лежит у порога без сознания. Платье помято. Босая.
Вдвоем мы вносим ее в дом.
— Что произошло? Несчастный случай?
Мужчина мотает головой.
— Приступ?
— Нет, доктор. Она потеряла сознание.
— Потеряла сознание? Почему?
— Почему? Бил потому что. Полчаса бил, а она ни слова… Лучше бы сдохла.
Даю ему стакан воды, прошу присесть. Я понимаю, что он принял меня за моего старшего брата, врача, что кто-то сказал ему, что в этом доме живет врач. Я не собираюсь объяснять, что он ошибся, ничего страшного, похоже, не происходит, присутствие врача излишне.
Считаю пульс у женщины, которая продолжает лежать без сознания, с улыбкой на губах. Муж бил ее не так сильно, как утверждает: не вижу ни покраснений, ни серьезных гематом. Скорее всего, обморок вызван нервным потрясением.
Я занимаюсь его женой, когда он ко мне обращается — но не тем голосом, которым повторял: “Жена, жена”, не тем, которым сказал: “Лучше бы она сдохла”. Совсем другим голосом. Низким.
Рассказ начался в полете, на высоте одиннадцати тысяч метров. Он, Хорхе Торрес, летел на учебу в СССР, через проход, с той стороны салона села красивая женщина. Взаимная симпатия. Пристегивание ремней. Притворное удивление перед сложностью устройства пряжки, пожелание удачного взлета… Наконец она задала вопрос, и Хорхе, которому нужно было отвечать, стал готовиться к удивлению, которое вызовут его слова. Он улыбнулся снова (он все время, с того момента как увидел ее ноги, улыбался) и набрал воздуху:
— Мадам, я — заика. Простите, если вам будет непонятно.
Этими словами “я заика, мадам”, то есть — я ничтожество, он пытался вызвать снисходительность, старый его маневр, чтобы вызвать жалость.
Хорхе Торрес сказал, что он себя сразу почувствовал очень хорошо под взглядом слегка косящей собеседницы, которая не взглянула на него с испытующей пристальностью — как это делали женщины до этого. Косящие глаза стали блуждать, как бы ища на его лице место, на котором можно было бы остановиться, и, не найдя, спрятались под рыжей челкой. Затем пришли в движение руки. Она их протянула к нему, взяла руки Хорхе в свои и сказала:
— Вы так не волнуйтесь, заикание — весьма обычное явление.
Женщина эта была русской.
На земле, уже подружившись, они сели в одно такси и поехали в Москву. Он не знал, увидит ли ее снова, но то малое, что уже было — воспоминание о нежном прикосновении рук, блеск глаз и рыжих волос, мягкость сидения такси, в котором он ехал, не слыша того, что сам же говорил, — вызывало в нем такое счастье, что заикание, от которого он обычно страдал, просто забылось.
Они попрощались в холле гостиницы. Она спешила, чтобы не обеспокоить тех, кто ее ждал в Москве, но завтра, то есть уже сегодня, пообещала позвонить ему в номер.
Минут через пятнадцать он сел на край кровати перед большим окном, из которого виден был весь город. Обратил внимание на реку. Как она называлась? Тоже Москва? Страшно хотелось спать. На ощупь нашел кнопку и погасил лампу. Из глубокого сна его вытащил звонок телефона.
Он поднял трубку:
— Слушаю. — Он ничего не помнил и считал, что находится дома на Кубе.
— Это вы, Хорхе? С Вами говорит Елена. Вы уже спите? Ну, я рада, что все у вас в порядке. Я завтра Вам еще позвоню. Спокойной ночи. Чао!
Я принес из кухни кувшин с лимонадом, и мы вышли на крыльцо, чтобы не разбудить Елену. Дождь прекратился. Торрес продолжил рассказ:
— На следующий день, когда я проснулся, я обнаружил в номере соседа. Худой, лет тридцати пяти. Несмотря на то, что было время завтракать, он спал. На соседней кровати. Я встряхнул его, и ко мне повернулось ангельское лицо, умиротворенное сном. Меня удивило это выражение лица. Как потом оказалось, оно не имело ничего общего с самим человеком.
Несколько дней я безрезультатно уговаривал Елену подняться ко мне в номер, а потом она вдруг спросила, с кем я разделяю комнату. Я начал рассказывать об ангельском лице, и в этот момент сосед прошел рядом с нами. Он два-три раза взглянул на ноги Елены, на ее лицо — и кивнул мне, на меня не глядя.
Елена улыбнулась ему в ответ. Сказала: “Я почувствовала запах его одеколона. Очень интересный мужчина. Ни грамма жира, да, ты прав, лицо ангела. Тридцать пять, говоришь? Твой друг, я думаю, “ловец душ”. Я этого выражения никогда не слышал раньше, и оно мне показалось удачным. К тому же, мужчину и в самом деле звали Анхель. Тогда мы оба рассмеялись, но мне не понравилось, что ее внимание было обращено не на меня.
Пять дней, им проведенные в Москве, рассказывал Хорхе, были наполнены любовью.
Елена была очень красивой женщиной, причем, красота ее не наводила на мысли о фривольности — напротив. Она просто была великолепна. Хорхе показал мне фотографию, где она, в строгой белой блузке, сидела, положив руки на крохотный столик кафетерия.
Он не мог даже предположить, что такая добрая и безмятежная женщина окажется главной в его жизни. Слушал он ее без особого внимания. Да, он был влюблен, любой бы был на его месте, но его не интересовало, когда она впервые увидела море, и вообще все, кроме того, что в тот день Елена сидела напротив в том кафе, за крохотным столиком.
Но длинные прогулки и разговоры шли к концу. Хорхе Торрес должен был ехать учиться в другой город.
За день до отъезда случился эпизод, который открыл ему глаза. В тот день их с соседом номер, обычно открытый в это время дня, оказался запертым. Ему пришлось подождать несколько минут. В номере он обнаружил Анхеля и Елену. Они сидели у окна.
Я сказал:
— Этот Анхель вас предал?
— В этом весь ужас. Я растерялся. Я стал кричать, сказал, что он совести не имеет, что я должен бы его избить.
Анхель защищался довольно вяло. Сказал, что она просто пришла поговорить. В ответ я закричал, что она решила спровоцировать скандал. Он что, не понимает этого?
Мой сосед ангельски улыбнулся. Не может быть? Женщина такой невероятной доброты? Наверное, он хотел убедить меня в ее совершенной добродетельности. Не посмел.
Как я тогда испугался! Никогда в жизни я не испытывал подобного страха. Любовь от нас требует так много, что большинство предпочитает обходиться без нее.
И я уехал в глубь той России, которую знал только по книгам… Мое ухо ловило отзвуки девятнадцатого века, русской классики: Кострома, Рязань, Саратов… Что меня ожидало там? Другие Елены? Нет, конечно. Другой такой быть не могло.
Я был уверен, что она появится снова в моей жизни. Так оно и оказалось. Однажды в Саратове она вбежала ко мне, радостная оттого, что нашла меня.
Невероятно? Возможно, для вас, возможно, для меня. Но в этом тайна русской женщины. Купила билет на самолет, пролетела сотни километров. И вот она передо мной. Разве я не рад ее видеть?
Конечно, я был взволнован, конечно, это не могло мне не понравиться. Я обнял ее, поцеловал, вдохнул запах ее волос.
Я чувствовал себя, как дома!
Она взяла мои руки в свои, прижала к груди и устремила взгляд прямо в мои глаза, которые через минуту увлажнились…
Мы снова оказались вместе. Но что это могло значить? На всю жизнь? Неужели она так сильно меня полюбила?
— Разве я сказала, что я тебя люблю? — ответила она. — Я ведь понимаю, что не могу себе позволить такую роскошь. Ты мне нравишься, я счастлива быть с тобой. Поверь, я знаю, что говорю. Я с радостью отдаю тебе свое тело, чтобы поддержать тебя, а ты мне говоришь какие-то глупости о любви. Прости за прямоту, но ты меня этим просто напугал. Я даже подумала, что могу тебя потерять.
Я расхохотался Хорхе в лицо.
— И вы поверили? Она вас обманула, как ребенка.
— Именно об этом я и подумал. Но обман такого рода имеет такую же силу, как и правда.
Мы провели в Саратове три месяца. То, что для меня ничего не представляло, для нее оказалось очень важным. Я был потрясен, когда понял, что она станет моей женой, если я ей предложу. Так и случилось.
Она ничего не сказала, не закричала от радости, даже не шевельнулась. На мгновение только чуть ухудшилось ее легкое косоглазие. Мигнула пару раз, и, как у нее часто бывало, ее глаза наполнились слезами в то время, как лицо совсем не изменилось.
Это было ужасно. В тот же день я ее избил.
Я не монстр, не какой-нибудь моральный урод. Когда мы приехали на Кубу, я подумал, что все это кончится, но ошибался. Чем больше она старалась угодить мне, тем чаще я ее бил.
Я научился говорить, не заикаясь, потому что она не хотела жить с заикой. Несколько месяцев ходил к логопеду. Она на пляже собирала мне камешки для упражнений по плавной дикции и разговаривала со мной по ночам. К нам приходили друзья, я готовил. Приходил Анхель со своей очередной женщиной. Он и Елена уединялись якобы для дружеского разговора, а я уходил на кухню с его женщиной, чтобы та не чувствовала себя одинокой.
Елена смотрела на меня, как на покорного раба, и была счастлива, в свою очередь, быть моей рабыней. И вот эта полная отдача, это подчинение вызывали у меня растерянность.Она никогда меня ни в чем не упрекала. Это выводило меня из себя. И я бил. Бил сильно, и сейчас бью, до крови, до огромных синяков, которые не сходят неделями.
Как-то раз, я ее бросил на кровать и привязал. Она расплакалась, как обычно, и сказала вдруг:
— Что же ты делаешь? Ты же добрый. Почему?
Я выскочил на улицу. В тот день мне захотелось ее убить. Если бы я был уверен, что могу это сделать так, чтобы никто никогда не узнал — я бы убил. Что этой русской надо на Кубе? Завтра же отошлю ее в Россию.
Внезапно я остановился, закричал: “Бог мой, Елена! Что я с тобой сделал?” Побежал обратно. Она спала с руками поднятыми и привязанными. Волнуясь, я развязал ее. Она прижала мое лицо к своей груди.
Плакала она без слов. Я встал перед нею на колени. Мне было так стыдно, что я не знал, куда деваться. Сказал, что завтра же куплю ей билет в Россию, что я не тот, кто нужен ей.
Она сказала, что я просто хочу от нее избавиться. Что ей это ясно давно.
Дура! подумал я. Бить мало, нужно сломать ей руку, выбить эти белоснежные зубы!
В общем, так и не знаю я, что мне с ней делать.
— И как давно все это длиться?
— Год. Сегодня снова случилось. Теперь она теряет сознание после первых же ударов. Я долго об этом думал. Нам не нужны добродетельные женщины. Все мы, мужчины, монстры — Вы, доктор, тоже. Все.
Он замолчал. Елена стояла в двери. Всходило солнце.
— Послушайте, Торрес, — сказал я. — Я не врач. Врач — мой брат. Он тоже здесь живет, но сегодня он…
Торрес сделал жест рукой в том смысле, что это неважно. Подошел к своей жене. Она смотрела прямо ему в глаза. Он тихо сказал:
— Иди в ванную, приведи себя в порядок. Сейчас пойдем домой.
Елена вернулась почти сразу, взяла Торреса за руку, прижалась к его плечу. Перед тем как выйти за порог, она слегка повернула голову и улыбнулась мне. Ее рыжие волосы блестели на солнце.
Эдуардо дель Льано
ГРИНПИС
Ригоберто Молина, Присцилиано Хименес и Барбаро Касас, грязные и подавленные, сидели в углу камеры, когда охранник, похожий на всех этих троих сразу, открыл дверь и отошел в сторону, впуская меня.
— Если что, крикните, — сказал охранник. — Пойду смотреть сериал. Вчера конец был — обалдеть.
Я подвинул стул, сел перед задержанными и посмотрел на них с солидарностью. Они же отводили свои глаза, как в очереди на спермограмму.
— Меня зовут Никанор О. Доннелл, — сказал я. — Ваш адвокат защиты. Расскажите, все, как было, ничего не утаивая, как вашему другу.
Ответом было долгое молчание. Я закурил сигарету и протянул им пачку. Присцилиано не смог устоять, и я этим воспользовался, чтобы прорвать оборону.
— Обращаются с вами хорошо?
— Как с преступниками, — сказал Ригоберто голосом несправедливо обиженного, — и все, что вы скажете, не сможет меня в этом разубедить. Суд будет фарсом, как всегда.
— Должен ли я это понимать так, что вы считаете себя невиновными?
Они посмотрели на меня с вызовом.
— А вы что, так не считаете?
— Я знаю только, что вас обвиняют в порче культурных ценностей, саботаже, распространении вражеской пропаганды, попытке незаконного забоя скота, нападении на государственную ферму и узурпировании власти. Это только часть обвинений. Вы должны убедить меня в своей невиновности, чтобы я смог нормально обращаться к судье.
— Что значит “узурпирование власти”?
— То, что вы были переодеты в милиционеров, когда пошли убивать корову.
— Да никакую корову мы не убивали! — закричал Присцилиано. — Наоборот! Мы ее спасали!
— Ничего не понимаю, — сказал я. — Расскажите, как было. Курите, сколько хотите.
И послал охранника за сигаретами…
Это было три месяца назад. Ригоберто назначил двум остальным встречу у собственного гриля. Никто из них не был бандитом. Просто они перестали ходить на работу и подрабатывали, как могли, то есть продавали мыло, свитера и кассеты. В их районе все так жили.
Присцилиано и Барбаро, в силу своей природы неспособные являться вовремя на общественные собрания, подошли к грилю на пять минут раньше.
— Что за дело, Ригоберто? — сказали они в один голос после первого ритуального стаканчика, который в том контексте был эквивалентом британского чая файв-о-клок.
— Это не дело, — сказал Ригоберто, — это что-то совсем другое. Говорю сразу, чтобы вы не огрызались.
Они дружили с пеленок. Ригоберто со временем завоевал прочную репутацию идеолога. Что бы он ни сказал — все было интересным.
Ригоберто подошел к окну и принес горшок с увядшим растением. Поставил в центр стола и посмотрел на друзей. Они выжидающе промолчали в ответ.
— Марихуана? — спросил наконец Присцилиано, дернув носом, как суслик.
— Не говори глупости, — сказал Ригоберто, — это папоротник. Мертвый папоротник. Мать его вырастила и подарила мне перед смертью, а он взял и тоже помер.
Друзья переглянулись. Они вроде должным образом выказали свои соболезнования.
— Религия? — попытался угадать Барбаро. — Хочешь сказать, что душа матери была связана с этим растением?
— Дурак. Вы что, телевизор вчера не смотрели? Электричество вроде не отключали.
— Сериал?
— Нет. Программу об уничтожении окружающей среды.
— Я смотрел, — сказал Присцилиано. — Но не придал значения. Объясни, чего ты хочешь. Продавать домашние растения иностранцам?
Роберто посмотрел на них со значением.
— Я хочу основать диверсионную экологическую группу.
Барбаро застыл в недоумении. Присцилиано вскочил и побежал к выходу.
— Ты что, с ума сошел? Ведь нас посадят! Еще и политику навесят! Если хочешь бросать бомбы и писать листовки — я в эти игры не играю.
— Садись, Присцилиано, — приказал Ригоберто. — Экологическая группа с политикой ничего общего не имеет. Вы что не понимаете? Не знаете, что каждый день исчезают тысячи животных и растений?
— Крадут, что ли? — спросил Барбаро.
— Нет. Вымирают они. Не заметили? Я сто лет как не вижу попугаев, только в клетках. Даже на острове Пинос нет. Мой дедушка охотился на оленей в горах, а сейчас… Где они, олени? Утки где? Вам что, не кажется грязной река Альмендарес? Так вот, такая же ситуация в мировом океане.
— Правда, — сказал Присцилиано, — в воскресение я ходил на пляж и увидел в воде кусок дерьма.
— Вот! А деревья? А озоновая дыра? Не будет деревьев, мы все сгорим, как на сковороде. Я вообще стал много думать после смерти мамы и ее папоротника. Вас тоже приглашаю мыслить глобально. Шире. О высоком.
— При чем тут мы? — сказал Барбаро. — Это дело правительства. И вообще. Тут даже группу любителей лимонада основать нельзя, сразу посмотрят косо. И когда же мы станем деньги делать, если все время будем в твоей скатологической группе?
— Экологической. Экология — наука. Сейчас во всем мире обеспокоены этим. Даже партия такая есть: “зеленые”.
— Партия? Ты говоришь об этом, чтобы меня успокоить? Ну, ты даешь…
— Слушайте, мы же ничего плохого делать не будем. Если кто-нибудь растопчет растение, схватим его и проведем дискуссию. Если кто-то захочет прикончить животное, в морду дадим. И все! Власти ничего не будут знать. А жить будем как обычно. Что нам мешает убедить кого-нибудь не рубить елку, а потом продать ему же свитер? Не вижу тут никакого идеологического конфликта. Главное, чтобы папоротники не вымирали.
Ригоберто пустил бутылку по кругу. Барбаро сделал маленький глоток и похлопал друга по плечу.
— Убедил. Интересно! Похоже, как когда мы были пионерами.
Для начала Ригоберто придумал операцию по спасению бездомных животных. Друзья собрали пятьдесят кошек, восемнадцать собак, четырех мышей, одну черепаху, двенадцать ящериц, шесть куриц и примерно девяносто тараканов. Тараканов принес Присцилиано, и Ригоберто на первом оргсобрании вынес ему официальное предупреждение.
— Тараканы — вредные животные.
— Ну и что? Ты же сказал, что всех животных надо защищать. Они не виноваты, что они тараканы.
— Да, но есть приоритеты. Черепахи могут вымереть, а что тараканы под угрозой, этого я никогда не читал. Их, по-моему, все больше и больше. Отпусти их. А мышей скорми кошкам.
— Тут мы попадаем в этическую дилемму, — сказал Барбаро, который успел много прочитать по теме. — Боюсь, что нарушим экологическое равновесие.
— Ты прав. Дай мышам фору. Отпусти их на расстояние в метр от кошек. А куриц, раз ты заговорил об этике, верни, где взял.
— Это бездомные курицы, — попытался соврать Барбаро, но все посмотрели с укором, и он капитулировал.
— Но одна точно была бездомная, — сказал он. — На заборе сидела.
В общем, друзья определили величину месячного взноса — пятьдесят песо, купили килограмм порошкового молока и накормили собак, кошек и пресмыкающихся. Последние, выказывая полное пренебрежение к “зеленой” акции, тут же расползлись. Прочие приняли корм с благодарностью.
— Так… — сказал Присцилиано. — Сейчас что будем делать? Продавать свитера, чтобы раз в неделю кормить зверей?
— Да нет. Это символический жест. Делаем, что можем.
Через два месяца после первого съезда, группа провела следующие акции:
Первая. Дискуссия и переубеждение старика, который катал в телеге 30 детей за два песо, брать 15 детей, а цену удвоить. Старую лошадь не спасли, но жизнь ее стала легче.
Вторая. Экскурсия на пляж и сбор мусора. Мусора оказалось много. Экологи с помощью своих непостоянных пляжных подружек тайно пронесли мусор на незаконную свалку и сожгли.
Третья. Провели беседу с соседом, обладателем собаки “хаски”, объяснили, как страдает под кубинским солнцем собака, приспособленная для жизни на Аляске. Сосед стал протестовать и получил кулаком в лицо. Затем ему, в порядке компенсации, задешево был продан свитер.
Акция четвертая. Провели в квартале посев различных растений, преимущественно папоротников. Так как места для этого предусмотрено не было, частично взломали асфальт.
Через два месяца деятельности экологическое увлечение перешло в страсть. Делать социальное добро – вирус, быстро распространяющийся. Огромность зла, на которое покушаешься, впечатляет и толкает к великим деяниям.
— Я думал, — сказал как-то Барбаро. Он больше всех стал читать и превратился в теоретика движения. — Думал я вот о чем. У нас нет опознавательных знаков. Аскеты, Робин Гуд, Руссо и хиппи, все они вернулись к природе. К зелени. Нам нужна форма. Зеленая.
— Форма… — Присцилиано задумался. — Я мог бы достать несколько метров у знакомого, но будет дорого.
— Не надо, — сказал Ригоберто. — Просто нам нужны три милицейские формы. Две у меня есть. Остались после мобилизации в тыл.
— И у меня одна, — сказал Барбаро. — Я вам говорю, что начинать нужно с имиджа. Мы могли бы также отпустить волосы и стать вегетарианцами. Нужно, чтобы правда стала наглядной, чтобы о нас заговорили.
На третьем месяце активности безумные длинноволосые бородачи в новых зеленых формах стали легендой, если не на всем Острове — то в квартале.
И вот, в самый разгар андеграунда, один из многих им симпатизирующих прибежал к грилю, переименованному в генштаб, и рассказал о сговоре между нечистым на руку управляющим государственной фермой и шайкой преступников. Время от времени, за жирные проценты, убивались коровы. В ту ночь должна была погибнуть дойная рекордсменка “гольштинка”.
— Мы должны спасти ее, — сказал Ригоберто на волне вдохновения. – Одна-единственная жизнь стоит больше, чем все богатства самого богатого человека.
Они дали кровную клятву.
В ту ночь они прокрались на ферму и пошли на управляющего с палками. Тут явилась полиция. Оказалось, симпатизирующий был предателем и устроил им западню.
— Понимаете, адвокат, — сказал Барбаро, докуривая последнюю сигарету, — нарядиться в зеленую форму было, конечно, безумием. Но ведь столько нужно сделать! Где будут дети играть? Вы об этом подумали?
Я не ответил. Ригоберто, отвернувшийся к стене, казалось, спал. Он не проронил ни слова, пока его друзья рассказывали эту историю. Присцилиано зарыдал, не стесняясь слез.
— Вы сможете помочь? — спросил он.
Я сказал:
— Будет трудно.
Я смотрел на экологов. Три маргинала без официальной трудовой деятельности с обвинениями, которые грозили сроками на десять жизней.
— Еще сигарет? — спросил я.
Я встал.
Я был уже у двери, когда меня позвал Ригоберто. Я повернул голову.
— У меня просьба, — сказал он.
— Не уверен, что смогу…
— Сможете. Принесите мне папоротник. Самый маленький кустик?
Я сказал, что попробую.
И ушел.
Аделаида Фернандес де Хуан
На солнцепеке, в надежде на пощаду
Да, я убила Мирелью, любовницу Рейеса — но убила не предумышленно.
Рейеса я знаю уже пятнадцать лет. Говорю точно, потому что пятнадцать лет — это возраст Володи, сына, которого Рейес имел от русской — от Екатерины. Это неважно? Как раз это важно, и не мучайте меня, дайте рассказать обо всем так, как мне хочется, ведь я уже созналась.
Рейес и Екатерина приехали и поселились в соседней комнате, когда он вернулся с учебы из России.
Первый раз, когда увидела Екатерину, она мне показалась отвратительной, длинной, она была русской с ног до головы — такая белая, что пропускала свет через глаза, спутанные светлые волосы, худая, как незрелый тростник и к тому же беременная. Макаронина со вздутием посередине.
Екатерина держалась гордо, напряженно, вошла в квартиру не здороваясь. Ей очень не понравилось, когда Рейес стал всех обнимать и целовать.
Как только представился случай, я к ним пошла с тарелкой риса, сваренного на молоке, — это для отвода глаз.
Когда я вошла, Екатерина вскочила и приняла защитную позу, как это делают курицы, когда собака обнюхивает клетку, но я протянула ей тарелку и улыбнулась со всей наглостью своих двадцати шести лет, прожитых в качестве мулатки, и русская меня пустила.
Какое отношение это имеет к жертве? Какой жертве? Ах, да…
Дайте же мне досказать, какое все это имеет отношение к этой пробляди, которую я убила совершенно случайно.
Екатерина не знала ни слова по-испански, это я поняла сразу. Хотела мне сказать спасибо — и не могла. Я поставила десерт на стол и взяла ее руки в свои. Куки, сказала я, — а ты? Бедняга, она была в отчаянии. Тогда я положила ее руку на свою грудь и повторила — Куки. И так, несколько раз, пока она, а она была очень умная, поняла и сказала: Куки. А я сделала то же самое с моей рукой на ее груди и повторила: Екатерина. Екатерина.
Рейес? Рейес тогда был на работе, если бы он был с нами, мы не смогли бы обменяться ни словом. Вы, мужчины, тупые, все усложняете и портите, к чертовой матери.
Я нашла ложку и дала ей попробовать сладкий рис с молоком. Уверена, что рис вашей жены с моим не идет ни в какое сравнение, мой самый-самый вкусный, сверху молотая корица, внутри апельсиновые корки, не разваренный, рисинка к рисинке, ну а молоко…
Знаете что? Вот так Екатерина и выучила испанский. Я говорила — Рис — и показывала, Молоко,говорила, Сахар, брала рисинки пальцами, в общем, обучала, как говорится, в аудиовизуальной форме, а живот Екатерины тем временем становился все больше и больше.
Мой сын Мигель еще не существовал, так что времени у меня было много. Мой дядя с утра уходил на табачную фабрику, а я шла в лавку покупать все для меня и для Екатерины, потом приносила воды на двоих, а в полдень мы начинали уроки.
Почему я это делала? Это лично вы такой несообразительный или это общая мужская тупость? Мне доставляло это большое развлечение, мне казалось, что я путешествую: вы представьте себе человека, который ни разу в жизни не был дальше нашего гаванского туннеля.
Понемногу она мне стала рассказывать свою историю, схватывая слова, по мере того, как я их ей давала. Как-то она расстелила на кровати огромную карту и стала показывать, где родилась, где училась, где познакомилась с Рейесом. Сказала: много любить Рей. Повторила — “Рей” — и показала над головой корону. Все было ясно. Для нее он был, как король. Я сказала: “Нет, Екатерина, все мужчины — трусы, дьяволы”.
В общем, мы привыкли быть вместе. Я в ее доме первый раз ела суп из свеклы, капусты и йогурта, и она объяснила, что называется это “борщ”, ну а чай она в меня вливала просто ведрами.
— Куки, Куки, иди-иди! — вот что закричала Екатерина, когда стала рожать. Рейес тогда охотился на женщин и домой вернулся только через два дня.
Володя родился худой и прозрачный, как мать. Если бы вы видели тогда Екатерину! Как она плакала и повторяла: “Эспасива, Куки, Эспасива”. В общем — хорошо все было. Мой дядя говорит, что все дело было в русской душе, а я думаю — тут было что-то больше.
Я стала говорить по-испански с Володей. Екатерина и Рейес между собой говорили по-русски. Представьте себе, бедному ангелочку пришлось учиться у меня, и вырос он очень ласковым.
Через восемь месяцев после рождения Володи пришла пора и мне рожать. В больницу я пошла одна. Мигель мой с первого своего дня был прожорлив, он был большой и красивый, как его отец. И знаете что? Ко мне в больницу пришла в только Екатерина. Шел дождь, и, когда я ее увидела, промокшую до нитки с термосом чая и бидончиком с рисом на молоке, я не знала, то ли плакать, то ли смеяться. Ну, хоть кто-нибудь из вас видел русскую, которая решилась приготовить десерт по-креольски?
Дети наши росли вместе. Теперь мой Мигель обожает чай, а Володе и по сей день, наверное, где-то снится мой кофе.
Когда Рейес привел Мирелью, сказав, что она знаменитый аллерголог и вылечит Володю от кашля, я сразу почувствовала недоброе. Я отозвала Екатерину и сказала: “Эта женщина плохая, не пускай ее в вашу комнату. Почему? Ты русская, что ты можешь понять? Делай, что говорю и глупых вопросов не задавай!”
Екатерина нашла работу переводчицей. В те годы русский язык был у нас в моде. Переводила она на какой-то машинке из древних времен. Печатала на ней днем и ночью. Я отводила детей в школу и все остальное тоже делала. Я? С чего я живу? Дядя помогает, Освальдо помогает. Рис на молоке продаю. Мало, но хватает. Екатерина мне очень, очень помогла. Еще я живу в фантазиях своих чтений и не стыжусь того, что читаю русских.
Все началось с того, что Екатерина стала приносить книги для перевода и уговорила меня их читать. Я сопротивлялась, сказала, что я даже газету не могу дочитать, но она настаивала, и я сдалась. Слушайте! Я-то думала, что русские мужчины тупые, как медведи, с квадратными пальцами и вялыми мышцами оттого, что они их не используют по назначению, но когда я прочитала “Анну Каренину”! Бог ты мой! Этот роман — совсем не то, что показывают по телевизору! А что вы думаете о Чехове? Это был ее любимый. Каждый раз, когда Екатерина доходила до конца “Дамы с собачкой” — она плакала. Дядя говорил — что это русская душа, а я думаю, что это не душа плакала, а сама она — Екатерина.
Вещи, которые они привезли из России, стали портиться, и она сходила с ума от отчаяния каждый раз, когда ломалась деревянная ложка, когда часы с изображением Кремля останавливались навсегда от усталости и ржавчины, когда отклеилась и покорежилась огромная фотография собора Василия Блаженного, из которой дети сделали себе самолетики.
Все это казалось мне нормальным, я ей всегда говорила, что русские вещи — дерьмо, но я понимала ее боль. Скажу даже, что я сама переживала. Мы все здесь так привыкли к килограммовым наручным часам и к ботинкам, мягким, как кирпичи, что, когда все это вдруг исчезло — мы просто растерялись. А помните мясо в консервах? Тушенку?
Как-то я продавала свой рис и увидела Мирелью. Она спросила про Мигеля, про Володю и, наконец, про Рейеса. А зачем он тебе нужен? Так, сказала она. Поговорить.
Тогдя я поняла, что она с ним спала.
И тогда мне стало ясно, что все кончилось.
Сто раз я говорила Екатерине: “Что за глупость! Почему ты с ним говоришь по-русски? Скажи ему по-нашему: “Папочка, сладкий мой, ты меня сводишь с ума”. Но она только смеялась и краснела, как девчонка. И вот — результат.
Год назад она вошла в мою комнату. На ней было ее последнее русское платье, которое она одевала, когда шла сдавать переводы во Дворец Конвенций.
Она не знала, как сказать мне, что она уезжает. Стала вспоминать мой первый рис, рождение Володи, как мы вместе всегда встречали Новый год, прижимая к себе детей, чтобы не так чувствовать холод. Ты что? сказала я. Мемуары собралась писать? Что с тобой? Да вот, ухожу, забираю Володю, больше я не вернусь. И бросилась мне на шею так, что мы обе чуть не грохнулись на пол.
Не буди Мигеля, сказала она, не могу с ним прощаться, не выдержу.
И вот она уже бежала вниз по лестнице, а я за ней, еще не оправившись от шока, бежала с криком: “Тебе что-нибудь нужно? Чем я могу тебе помочь?”
— Пожелай мне удачи. Да. Удачи.
И уехала. До сих пор у меня в сердце отчаянный плач Володи. До сих пор снится его бледное личико за стеклом машины.
Все русское ушло — и я плачу. Видите, плачу, хоть нет во мне русской души.
В их комнату вселилась Мирелья. Начала она с генеральной уборки. Выносила каждую вещь в коридор и терла без конца огромной щеткой. А потом стены и даже потолок. Водой и мылом. Но, сколько она ни старалась, запах Екатерины и Володи все был там и казалось, вот-вот они появятся у меня снова, придут на запах свежесваренного кофе и попросят чашечку.
Рейес очень изменился. Он никуда не уходил, все помогал Мирелье обновлять квартиру. Потом его выгнали с работы.
Все кончилось тем, что как-то раз они стали выносить из своей комнаты чемоданы и узлы, и мне невыносимо было на это смотреть, как они входили и выходили весь тот день. Оказывается, они решили все продать и выложили вещи прямо на тротуар. Люди подходили и смотрели, а я — у меня сердце разрывалось, когда я видела первые ботиночки Володи, платье Екатерины для беременности, велосипед, на котором катался мой Мигель, набор эмалированных кастрюль с нарисованными красными цветами. Даже русские матрешки стояли на асфальте в ряд – так, как ставила Екатерина их на телевизор. Уходили ко всем чертям мои воспоминания, часть моей жизни. Там, в сквере, мне захотелось избить Мирелью. Рейеса тоже, но тут я вспомнила, как Екатерина рисовала корону ему на голове, и не решилась. Она бы никогда мне не простила.
Ложка для раздачи риса очень тяжелая — это подарок моего дяди. В парке я посмотрела на небо, голубое как глаза Екатерины, и, не знаю почему, я улыбнулась ветру, чувствуя себя абсолютно счастливой.
Я ударила Мирелью три раза по голове — изо всех сил моих женских рук. Я знаю, что вы мне не верите, но убивать эту проблядь я совсем не хотела. Что? Нет, не жалею. Ничуть!
Жалко мне только, что кровь забрызгала книги Толстого и Чехова, которые валялись на земле, на солцепеке, как бы в надежде на пощаду.
Перевела с испанского Аурора Гальего (Мадрид).