Перевод Ауроры Гальего
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 6, 2004
3-я линия мадридского метро — от «Монклоа» до «Легаспи» — проходит через одну из центральных станций «Соль», что значит «Солнце», а следующая остановка — «Лавапьес». Квартал, где традиционно оседают испанские цыгане, порвавшие с кочевным образом жизни. Именно сюда устремляются беженцы из стран, имеющих в Лавапьесе свои сообщества и центры: Марокко, Сенегал, Колубмия, Перу, Доминиканская республика, Бангладеш. Впрочем, квартал открыт для всех.
Мадридское издательство «Опера Прима» предложило известным и начинающим писателям написать по короткому рассказу специально для сборника на тему жизнь в эмиграции и многокультурность современной Европы.
Мы предлагаем вниманию наших читателей несколько прозаических миниатюр из этого сборника в переводе Ауроры Гальего.
Давид Торрес
Марафон
В какой-то момент… в какой-то момент, вероятно, он ошибся дорогой, если можно было назвать дорогой этот влажный глинистый язык, который скользил под его ногами, уплотнялся под ударами его подошв, но это была дорога, различались следы покрышек автомобильных и велосипедных, но свежих знаков не было, — так что все говорило о том, что после пункта снабжения он ошибся и продолжил свой бег длинными прыжками, там, где дорога раздвоилась, и побежал не в ту сторону, хотя и в том же ритме, который обычно толкал его опережать преследующих его соперников, бежал, подстегиваемый всегда звучащим в нем голосом отца: «беги, беги, Ову!», голос был уже отдаленным и слабым, но, как обычно, ускорял барабанный ритм его кроссовок, взлетающих прыжков длиннющих ног, благодаря которым бежал он от тамтамов и нищеты африканской деревни, он вспоминал слова и яростное гордое лицо отца, который тряс его за плечи и повторял, что его сын будет первым, кто сделает ноги из этой деревни, первым — после всех рабов, увезенных с материка на дальний остров Занзибар, а затем и на другие острова, в немыслимую даль, в такую даль, которую нельзя себе даже представить, но он не будет увезен в ряду всех скованных одной цепью, толкающих друг друга мужчин, ему не придется умирать от голода и жажды посреди джунглей и пустынь, его не поглотит брюхо деревянных, осклизлых и зловонных кораблей, его не увезут за океан, как вещь или животное, или раба, ему не свяжут руки за спиной веревкой, так говорил его отец, нет, он не будет семенить, как раб, своими длинными ногами, он будет проноситься с номером на майке по незнакомым улицам, будет пересекать каменные ущелья городов большого мира с номером на спине и на груди после тренировочных забегов в чем мать родила по африканской саванне, где пот обдувают ветра, а кости сохнут на солнце, где он много раз пробегал древнюю дистанцию бега марафон, названного в честь древнегреческой битвы, в честь того солдата, который отдал жизнь только ради того, чтобы объявить о победе, тогда как он призван был проделать то же расстояние от нищеты до личной его победы, до первой, беги, беги, Ову, звучал в голове голос отца, когда он впервые выбежал на стадион, снял грудью финишную ленточку и поднял худые руки к небу под шум аплодисментов, беги, беги, Ову, — и никогда не возвращайся, наказал отец, и он мог только подчинится, проложить моря и годы расстояния между его деревней, опаленной солнцем, и своими неутомимыми ногами, с номером на спине и финишем вместо жизненной цели в мире гостиниц с кондиционером, где белые люди выпрашивали у него автограф, где было все: и деньги, и девушки, и все удары сердца, вдруг сильно забившегося в груди, заглушил голос отца, когда он осознал, что ошибся дорогой, как же звали того древнего грека, того солдата, как же его звали, в какой же момент он ошибся из-за того, что слишком оторвался от других и плохо представлял себе маршрут, и что же делать, остается только бежать дальше, вслепую, подчиниться приказу, следовать ритму сердца, который правит ногами, зову крови, ведь кровь не может ошибиться по пути от сердца к рукам, к ногам и обратно, так же, как в марафоне — вперед и к финишу, где ждут массажисты, и фотовспышки, и глаза белой женщины в мерцании свечей у воды, вот чего не хватало — воды — во рту все пересохло, но он продолжал, он весь струился потом, пересекая необычно пустынную местность, как же ему хотелось каждый раз забегать к своим, рассказать о своих победах, но он не мог перечить отцу, ведь сказано было ясно — не возвращайся никогда — и он бежал, несмотря на то, что марафон уже давно завершился в другом месте, другой бегун оборвал ленту финиша, другой оказался перед вспышками фотографов, тогда как он следовал зову крови, древним ее декретам, за пределами изнеможения, с дрожащими коленями, подворачивая щиколотки за пределами финиша, «беги, Ову, беги!», ноги, казалось, стали частью земли, от которой он пытался оторваться, а небо говорило о том, что день на исходе, он мельком, уже во тьме опознал силуэт тупо жующей коровы, проступивший в памяти, как голос отца, но победить он уже не мог, и он подумал о тренере, который искал его у финиша и спрашивал у журналистов и у членов жюри, видел ли кто-нибудь черного бегуна, в то время как он продолжал свой одинокий бег, стараясь не наступать на мусор, на осколки этой пригородной дороги, если можно было назвать дорогой этот язык сухой земли, покрытый консервными банками с городской свалки, стараясь не вдыхать зловоние, тянущееся от окраинных хижин, пока сердце не заявило — хватит — он сделал несколько последних шагов, поднимая тщетное облако пыли, и в этот момент из нищих лачуг стали появляться любопытные люди, худые и черные мужчины, женщины с младенцами на руках, он из последних сил пытался поймать воздух, разевая рот, но не для того, чтобы что-то произнести, сказать им было нечего, ибо не было никакой победы, о которой он смог бы известить, и на мгновение из далекой памяти возник маленький мальчик, с ведром в руках сидящий на корточках у водопроводного насоса, и с ужасом и ностальгией, уже непоправимой, Ову понял, что он в Африке.
Бенхамин Прадо
Человек, который слушал
Каждый вечер, выходя из дома, он попадал в разные места. Входил в бар и оказывался в Алжире или в Каире, посещал пригород Маракеша — перед тем, как направиться в Анкару. Иногда по пути обратно к дому ему нужно было обогнуть подножье Тубкала или лагуну Ходна, рядом с мечетью Аль-ХакИм — а затем выйти к реке КубУк. Он понял две вещи. Одну на улице с открытыми глазами, а другую — дома, когда закрывал глаза перед тем, как заснуть. Во-первых, что некоторые люди шевелят во сне губами; во-вторых — что прозреть и увидеть свет можно по-разному — но только не слепому от рождения.
Когда он умер, его оплакивали в пяти разных городах.
Лоренсо Сильва.
Инженер для Халимы
Иньиго ездил по этому маршруту каждый день. Из Аргуэльес в Легаспи. В Легаспи, на конечной, он переходил на кольцевую и ехал в Мендес Альваро — одна остановка. Там находился его офис — в одном из зданий нового делового района на окраине. Там не было лоска улицы Кастельана, и он отметил, что мать поморщилась, когда он сказал, где будет работать. Но Иньиго был инженером по телекоммуникациям, и ему предлагали заниматься любимым делом, и — в его двадцать пять лет — взять на себя ответственность за всю сеть центра города. Ему даже в голову не пришло отказываться только из-за того, что матери не совсем понравилось место его новой работы.
Иньиго не любил водить машину. А точнее — ненавидел пробки. Какой смысл ехать больше часу в офис, если за полчаса можно добраться на метро? Но это было не единственной причиной. Под землей Мадрид был совсем другим. Многие, во всяком случае, многие люди из окружения Иньиго никогда не спускались под землю, где были люди, с которыми Иньиго на поверхности города не встречался никогда. Многим не нравилось видеть в метро африканцев, индусов, китайцев, а ему было интересно. Мнения об эмигрантах у Иньиго особого не было, он не принадлежал ни к какой организации, он не ходил на демонстрации. Политически он склонялся вправо, потому что левые партии отождествлял с СССР, а правые — с экономическим благополучием, которое обеспечивало технологическое развитие в обществе информационного пространства. Понятно, что так четко он не думал. Только смутно что-то представлял себе каждые четыре года, когда нужно было голосовать. Избирательных программ при этом он не читал никогда.
Иньиго нравились девушки. Очень. Может быть, даже слишком. Иногда, особенно летом, он отмечал, что мысли у него только о них — о девушках. Он смотрел на них алчно, ему хотелось целовать их всех. То есть, конечно, не всех. Но гораздо больше тех, кого можно считать красивыми в полном смысле этого слова. Иньиго искал не красоту, а нежность. Девушки представляли в этой жизни нежность, и нежность во плоти, раскрытой перед его взглядом.
В метро девушки были разнообразней. В школе и в университете слишком много было похожих одна на другую. Все одинаково одеты, у всех волосы крашены в один и тот же цвет — если им разрешали красить волосы. И все раньше, и раньше все они теряли ту самую столь им ценимую нежность.
За три месяца, что он ездил по этой ветке, он успел увидеть много интересных девушек. Восточных, африканских, южноамериканских. Больше всего ему нравились девушки из Северной Африки. Они слыли некрасивыми, но только потому, что на них неправильно смотрели. Не искали их взгляд, решительный и глубокий. Иньиго же искал, несмотря на то, что иногда ему, испытав смущение, приходилось отводить свои глаза.
Она входила на станции Лавапьес. Каждый день. Со временем Иньиго вычислил время и вагон, чтобы с ней совпадать. Девушка ехала до станции Легаспи, там переходила на кольцевую и уезжала в обратном направлении. Он стал ходить за ней до конца перехода, каждое утро, и научился наслаждаться грустью после того, как она исчезала.
Тогда Иньиго еще не знал, что девушку зовут Халима. Она приехала в Мадрид три года назад из Мидара, средних размеров деревни в центре Рифа. Халима была берберкой чистейшей воды, и это, возможно, объясняло смелость, с которой она сбежала из дома и пересекла пролив на пароходе, переполненном мужчинами. Берберскими были и зеленые глаза, и непослушные волосы, а также высокий ее рост, и то, что в двадцать один год она выглядела старше своих лет.
Халима носила ярких цветов кафтаны и не покрывала ни волосы, ни лицо. Ей не мешали взгляды европейцев, вызванные необычностью ее одежды. Когда она встречалась со взглядом Иньиго, то не опускала глаз, смотрела прямо, пока он не сдавался. Это длилось несколько недель. В этой ежедневной стычке не было неприязни. Халима просто привыкла сопротивляться. У нее был отрицательный опыт с мужчинами, в родной деревне и позже.
В один прекрасный день Халима появилась без кафтана. На ней были обесцвеченные джинсы и прозрачная блузка, сквозь которую Иньиго увидел то, что до сих пор пряталось. Молодой инженер потерял голову. Всю дорогу его сердце билось, как будто хотело выскочить из груди, а ниже того места, где было сердце, мощный прилив крови вызвал неудобосказуемые последствия. Самым ужасным было то, что, поймав взгляд Халимы, он отметил искры в ее глазах и почти незаметную, но явно ироничную улыбку.
Иньиго был смелый парень. Он прыгал с парашютом, он летал на дельтаплане. С какой стати он должен был бояться сейчас? Но он даже не успел выстроить мысль. На распутье перехода, там, где они каждый день расставались, он не смог удержаться и окликнул ее:
— Подожди.
Случилось так, что Халима остановилась, повернулась и позволила ему потеряться в двойном и безграничном зеркале ее зеленых глаз. Неуклюже, робко, путая слова, Иньиго предложил ей встретиться. Она не ответила ни «да» ни «нет». Он сказал, что все равно будет ждать. И так вышло, что в тот же вечер, когда он подходил к месту встречи, она уже была там.
Халима так никогда и не поняла, почему она тогда согласилась, почему готовилась к встрече как никогда до этого, почему позволила юному инженеру рассказывать о себе и узнать все о ее жизни, почему, удостоверившись, что они не подходят друг другу, согласилась открыть ему душу и губы. Может быть, оттого что в ее горной берберской деревне она долго мечтала о нежном и наивном инженере, который предложит ей сердце и спасет от нищеты и алчности мужчин, которых она знала.
Иньиго прекрасно знал, почему он сдался перед этой женщиной. Потому что жизнь имела вкус и запах в ее объятиях, в глазах мерцала тайна, а от нежности ее губ, наполненных желанием, он сгорал каждый раз дотла. Расходуя свой интеллект на алгоритмы и уравнения, он относился к жизни, как к яблоку, которое только и ждет, чтобы в него впились. И он набросился на Халиму, ни на секунду не задумываясь о последствиях.
Когда мать Иньиго в ту ночь узнала, что ее сына зарезали на улице в квартале Лавапьес, она поняла, насколько была права, высказываясь против того, чтобы сын удалялся от хороших районов Мадрида. Она даже не подумала, что Лавапьес расположен очень далеко от места, где работал сын, и немедленно стерла из памяти все глупости, которые рассказали полицейские. Будто, как показали очевидцы, сына ее видели в нежных объятиях арабской женщины, а потом на них напали бритоголовые с последующей дракой и убийством. То, что говорили обитатели подобных районов, в ее среде никак не могло приниматься во внимание. С ней просто случилось несчастье, у нее отняли сына, и ясно было, кто виноват: «Эти люди».
Так она и продолжала жить, уверенная в своей правоте, не подозревая, что сын ее погиб, пережив самый счастливый момент в своей жизни и при этом, пусть ненадолго, осуществив мечту своей дорогой берберки Халимы.
Хавьер Пуебла
Мама
Ночь наступает. Ночь. Телефонные кабинки на площади Лавапьес начинают заполняться.
Пожилой мужчина, бывший певец сентиментальных болерос, который сейчас продает кокаин в барах.
Член марокканской мафиозной группировки, который, женившись на испанке, работает охранником.
Кореянка, которая несколько минут назад подала тебе пиво в кафе «Дели».
Почти сорокалетний панк, все еще льстящий себя надеждой, что он не состарится, как Питер Пан.
Полицейский — переодевшийся после целого дня патрульной службы во имя предупреждения беспорядков.
Студентка Института изящных искусств — в отчаянии оттого, что ей приходится возвращаться в Германию.
Киносценарист, выпивший одно-единственное пиво в кафе «Пакестеис» — после крупного проигрыша в зале игральных автоматов на улице Аточа.
Женщина, которая подглядывает с балкона за парочками, воображая, что она одна из этих юных девушек, с которыми занимаются любовью.
Каждый с трубкой в руке стоит в своей телефонной кабинке на площади Лавапьес. Когда наступает ночь. Ночь. И если можно было отключить шум машин, бормотание телевизоров и горячие просьбы молящихся, стало слышно бы слово, наиболее часто произносимое на разных языках: по-русски, по-испански, по-китайски, по-арабски, по-немецки – губами, почти целующими трубку — Мама.