Из романа «Урок английского»
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 3, 2004
Я, вероятно, не ошибусь, если скажу, что после случая с камнем не был опасным для окружающих до пятнадцати лет. В пятнадцать, на пару с моим другом Саней, которому было уже шестнадцать и девять классов за плечами, я отправился зарабатывать первые свои деньги в геолого-разведывательной экспедиции среди торфяных вятских болот.
Два дождливых дня моторными лодками мы добирались вверх по реке до оставленной жителями деревни, где экспедиция эта расположилась, но никаких таких геологов из одноимённого кинофильма, «романтиков» и «копателей, ходоков», там не обнаружили.
Вообще-то, геолог был, но лишь один, всегда чем-нибудь бодро хворающий начальник партии Семёныч, которому до пенсии оставалось меньше года. Левая нога его покоилась в гипсе, а на правом бедре свисала кобура с пистолетом ТТ.
Под окнами отдельной его половины избы, другая половина когда-то аккуратно отгорела, паслась старая сивая кобыла, а в сенях лежало простое истёртое седло.
Все остальные «бродяги, таёжные чудаки» были немало отсидевшие, но условно досрочно освобождённые с обязательным привлечением к труду зэки, которым и закон, и милиция жить в городах настойчиво не рекомендовали.
Из десяти уголовников, впрочем, блатными, исповедующими воровские законы, были только двое. Один — Витёк Подсолнух, который нормальным человеческим языком не владел, и изъясняться мог только на фени. Говорил он, к тому же, так быстро и отрывисто, что понять его решительно никто не мог. Выговорившись, он обычно сплёвывал и, не понятый, замолкал. Когда же дело касалось важного, просил перевести на русский другого блатного, Гену Интеллигента.
Гена Интеллигент был очень колоритной фигурой. Невысокий, лысоватый, лет тридцати пяти, гармонично мускулистый и тёмно загоревший. Он никогда не делал резких движений, разве что по утрам, крест-накрест перекидывая двухпудовые гири.
Голос у Гены был бархатный. Ровный, спокойный, чуть смущённый. На устах сладенькая полуулыбка. Губы чуть округлены и вытянуты вперёд, словно он делает «тю-тю» младенцу.
Выговор у Интеллигента был столичный. Причём сразу и московский, и ленинградский. Речь литературная. Никаких мыканий, эканий, дэканий, неожиданных пауз. Просто Марк Туллий Цицерон, журчащий ручеёк. И только одна фраза-паразит выдавала его не аристократизм. «Давайте будем интеллигентными людьми», — вставлял он по любому поводу и без всякого повода. И прося напиться из ведра у глухой встречной старухи, и делая рокировку, играя в шахматы, и отзываясь из кабинки туалета, что занято, и хлопая одолевающих комаров, и даже самому себе, готовясь прыгнуть ранним утречком в исходящую паром холодную реку.
Ещё Гена очень заботился о внешности. Единственный из всех, он ежевечерне брился, обтирался лосьоном, чистил свои белоснежные зубы, стриг ногти и подправлял их пилочкой.
Беспокоился он и о ровном тёмно-бронзовом загаре тела, отчего часто хаживал голым. Тогда-то и можно было рассмотреть его чудесные татуированные картинки. Тот, кто их делал, был, несомненно, большой художник.
Никаких таких русалок, кинжалов, обвитых змеёй, и надписей «не забуду мать родную», «месть прокурору», «живу одним днём» и «не буди» на веках у него не было. Не было и лаконичных абревиатур, как у Подсолнуха: “БОГ” — Буду Опять Грабить, и “МИР” — Меня Исправит Расстрел. Надписей у Гены, вообще, было только две. «Я — вор» и «Да принесёт мне воровскую удачу Царица небесная». Остальные были картинки.
На груди гордо выезжали васнецовские богатыри, так талантливо выколотые, что картину эту, на первый взгляд, можно было принять за подлинник или авторскую копию. И только через мгновение замечалось нечто странное в лицах всадников. Вглядевшись повнимательнее, становилось ясно в чём дело.
Васнецовскому образу русского богатыря Ильи Муромца были искусно добавлены черты немецкого политэконома Карла Маркса. Все та же осанка богатыря, глядящего вдаль, в шлёме, боевых рукавицах и с палицей на рукаве — но классик.
Полуобнаживший меч Добрыня Никитич, оставаясь самим собой, сильно смахивал на Фридриха Энгельса. А может быть и сам Фридрих, обрядившись в доспехи и поудобнее усевшись на молодецкого коня, сходствовал с Добрыней.
Алёша же Попович, с луком и готовой стрелою, хитро и весело глядел Владимиром Лениным.
На спине у Гены был рай. Эдемский сад, обнажённые Адам и Ева, и обольститель-змий в роскошных ветвях древа познания предлагает им, но не яблоко, а бокал с вином. Причём вино в бокале было выколото красной тушью.
На ягодицах Интеллигента расположились два мощных боксёра в длинных трусах. На левой ягодице боксёр в классической английской левосторонней стойке, а на правой — в правосторонней. Гена так ловко умел играть мышцами ягодиц, что то один, то другой боксёр делали выпад — прямой удар в голову. Затем Гена начинал дёргать ягодицами настолько быстро и ритмично, изображая поединок, что и многие танцовщицы Туниса могли ему позавидовать.
Мужики, как-то в шутку, а может и нет, пытались нас с Саней научить попросить Гену открыть его половой орган, на котором, как говорили, была выколота роза, расцветающая в известных ситуациях, и добавляли при этом, что шлямбур у Интеллигента такой, что не понятно, он на Гене вырос, или сам невысокий, мускулистый и загорелый Гена Интеллигент вырос на своём внушительном корне.
Но на такую просьбу мы не решились.
Все другие зэки преступниками стали не по убеждению, а из превратностей судьбы.
Володя Борода, например, человек без лимита физической силы, как-то ответивший, что не знает, насколько он силён, потому что не приходилось ему ещё поднимать того, чего бы он не поднял, работал на лесосплаве и поехал на выходные в областной центр, покупать костюм к свадьбе. Подвыпил и заснул в парке на лавочке.
Двое городских пижонов, выгуливающих молодых овчарок, решили потренировать их на команду «фас», да и натравили на спящего. Кончилось тем, что, как медведь, разъярённый и обвешенный псами, Володя добрался до этих парней и одного из них под горячую руку придушил. Да и второго повредил ненароком так, что на пару месяцев определил в больницу. Суд учёл обстоятельства и Володе сунули всего пять лет.
Молчаливый, но взрывной Фёдор Карайченцев, этакий психологический выверт со своим загадочным внутренним миром, пьяным в дым разогнал под гору гружёный лесовоз, да и въехал прямо в детский сад, завалив его брёвнами. Детей во дворе, к счастью, не было, но сообразившим на троих пенсионерам в деревянном детском паровозике пришлось несладко.
Примерно то же — старший матрос Ландыш. Откуда такая фамилия? Этот, разморённый красулей в тёплую лунную ночь, умудрился баржу с цементом на всём ходу воткнуть на Каме в белый трёхпалубный теплоход с пьяными пассажирами, но вполне трезвой командой. Таранил и посадил на мель. Обошлось без смертельных жертв, но материальный ущерб параходству, министерству, государству, да и всему социалистическому обществу в целом, присутствовал.
Почти двухметровый рыжий Рудик, хотя и не до смерти, но огрел подвернувшейся под руку чугунной сковородой свою сварливую тёщу, никак не желавшую понять его простых слов: «Уйдите, мамаша, не доводите до греха».
Или Илья Кириллович, почтенного возраста, благопристойного поведения и параноидального видения мира человек, свято верящий в сны, загробную жизнь, инопланетян, присутствие наших на Луне и мировые заговоры, сиживал за неуплату алиментов пяти жёнам. Илья Кириллович обожал пословицы, но никогда с его языка не слетали такие, как: “Мал золотник, да дорог”, зато часто такие, как: “Мал клоп, да вонюч”.
Ну, и так далее.
К нам с Саней все сразу отнеслись по-доброму, как к щенкам, котятам или хомячкам. Балуя, на маршрутах жалея и давая отдыхать, но выпить никогда не наливая.
Порядок же Семёнычем в этой заброшенной геолого-разведывательной партии был заведён такой: пить и чифирить десять дней кряду, на исходе которых Интеллигенту во сне являлся чёрт и советовал завязывать. Семёныч повелевал всё недопитое к вечеру допивать, с утра топил баню и вёл всех отмокать в реке, потом париться. На следующий день приступали к работе, и это было свято.
Нам с Саней там было, как запорожцам на Сечи. Дикая воля. Как ни уставали мы за день с рейкой и теодолитом, а иногда и с топорами, прорубая в кустарниках, молодом полесье и старом ельнике, визирки — прямые узенькие просеки, разделяющие лес вдоль и поперёк на гигантские квадраты — удовольствия свободной жизни в дикой природе, да ещё и впервые, да в нашем возрасте, искупали всё. К тому же долгие двадцать рабочих дней скоро кончались, и начинались десять запойных, знойных, нерабочих.
Я начал курить, поначалу получая лишь эстетическое удовольствие от наблюдения себя в клубах дыма, потом и физическое, переходящее в потребность, и, наконец, духовное, оттого что курил в одиночестве, вдумчиво и многозначительно, почти медитируя.
Саня — нет. Он готовился в Военно-морское училище и воспитывал в себе характер по заранее намеченному образу. Пить со мной портвейн он, правда, не отказывался, полагая, что военным морякам без этого никак нельзя.
Ещё у меня завязался первый в жизни удачный роман. Сразу же после первого в жизни неудачного. Душа, надо думать, ждала кого-нибудь, и я без разбора влюбился в шестнадцатилетнюю оторву из посёлка Центральный, которая умела томно курить всё, что предложат, отчаянно пить всё, что нальют, знала на память стихотворение Есенина про изомну как цвет и играла остывающими вечерами пятью аккордами на гитаре: «А утки кря-кря-кря кричали: парень, зря…». К тому же была стройна, своевольна, с развратным сквозняком в глазах, называла меня весело Кольчик и лелеяла в жизни одну лишь мечту: вырваться из грязного захолустья, убежать от неизменных сапог и валенок, порвать с сёлами и посёлками навсегда, забыть о них и, либо поступить в Слободское педагогическое училище, либо уж по лимиту в Кирово-Чепецк.
Были и другие вещи, от которых дыхание моё становилось неровным. Одноствольное ружьё шестнадцатого калибра и вездеход. Ружьём мы с Саней просто владели и сами вечерами набивали к нему патроны, которых за день расстреливали уйму.
Водить вездеход меня научил Володя Борода, и куда бы мы ни ехали, на маршрут или в магазин, часть пути за рычагами сидел я.
Дружба наша с Саней крепла от задушевных бесед и неразлучности, но и разногласия копились день ото дня. Спорили мы с утра и до ночи, на любую тему.
— Портрет твой, портрет твой, работы Падла Икассо…» — начинал напевать Саня модный в тот год на школьных вечерах и даже городских танцах шлягер, как я, как и многие в те времена, ещё не слыхавший о знаменитом испанском художнике, поправлял:
— Не Падла Икассо, а Павла и Касо.
Саня утверждал, что Эдита Пьеха была полячкой, француженкой — настаивал я.
— Голова ты, Коля, если даже в нашей стране перебои с мясом, в Америке, где всё гораздо хуже, мяса вообще нет, — вполне логично заключал мой друг.
И в этом я с ним систематически не соглашался.
И, наконец, он никак не мог поверить, что есть на свете такие низкие и подлые женщины, которые практикуют французскую любовь. Я же, основываясь на своём недавнем опыте, о котором, правда, умалчивал, надрывал где-нибудь в лесу горло, пытаясь доказать, что вовсе это не низко и подло, а напротив даже, благородно и высоко.
— Если по любви, — добавлял я, приглашая его к компромиссу.
Противоречий между нами было море.
Саня укорял, что стихи — это девичество, я же не одобрял всяких его жестокостей.
Как-то, в посёлке Рычажном, где мы провели по делам экспедиции два дня, встречный старик, увидев у нас ружьё, попросил застрелить его старую собаку.
— У самого рука не поднимается, — сказал он, протягивая нам рубль.
Саня с энтузиазмом согласился и хладнокровно избавил от жизни бедное полуслепое парализованное существо. Да ещё и пошёл по дворам, предлагая свои услуги.
Подраненную мной на озере утку, отчаянно колотящую крылом по воде, он просил не добивать. Сам сплавал за ней и свернул голову. Смертельно раненного зайца, судорожно колотящего лапами и задирающего голову, словно пытающегося выплыть, он кончил ножом в грудь, глядя зайчику в его испуганные глазки. Так Саня воспитывал в себе характер, волю и хладнокровие.
За всё это однажды я неосторожно назвал его фашистом, но был схвачен за грудки, пронзён взглядом исподлобья и потрясён. Слова «фашист» друг мой не любил.
Он же имел неосторожность произнести в мой адрес впоследствии ставшую банальной, но тогда ещё свежую фразу, что целовать девушку, которая курит, всё равно, что лизать пепельницу. Я тоже схватил его за грудки, но руки мои были тоньше, и пронзительным взглядом я не владел.
И вот однажды, гуляя по лесам с нашим ружьецом, подкарауливая свистящие крылья уток, мы вышли на делянку, где валили лес. Лесорубов не было, но стоял их вагончик и мощный тупоносый гусеничный трактор- треллёвщик для растаскивания брёвен.
— Вот, — сказал я, указывая на трактор и блеща эрудицией, — стёкла у него из специального состава. Наша дробь двоечка на уточку нипочём не возьмёт.
— Ой ли? — отозвался Саня.
— Ей-ей.
— Да расшибёт вдребезги, — взглянув на трактор уставился на меня Саня.
— Ты видел, как двоечка в дереве застревает? Даже в коре. Выковырять можно. А это стекло, как-никак, — специальный состав. Смотри, всё сучьями исцарапано и цело.
— Неважно, стекло оно хрупкое, ему только удар нужен и разлетится.
— Нет.
— Да.
— Ты не прав, Саня, тебе лишь бы спорить, — начиная нервничать и желая его подзадорить, язвил я.
— Это тебе лишь бы спорить.
— Голову на отсечение даю, с десяти шагов наш патрон этого стекла не пробьёт! — теряя последнее самообладание, заявил я уже на повышенных тонах. Саня всегда умел доводить меня до белого каления.
— Голову?
— Голову!
— Ты так уверен?
— На сто процентов.
Саня прищурил глаз и улыбнулся, сверкнув золотой фиксой. Да, у него была фикса. Саня, вообще, был модный парень, всё в обтяжечку. Такой, знаете ли, …нос с горбинкой.
— Залазь в трактор.
— Зачем?
— Садись за стекло, а я в тебя через него стрелять буду, если ты так уверен.
Твёрдая уверенность моя вдруг размякла, но не идти же на попятную. Я залез в кабину и, сделавшись вдруг очень всем недовольным, уселся на войлочную подушечку.
— Кожаное-то сиденье, видать, истёрлось, — мимоходом подумал я, и стал смотреть, как дорогой мой друг шагами опытного дуэлянта отсчитывал десять честных широких шагов. Потом он разломил ружьё, вынул патрон, показал его мне, вставил в патронник, защёлкнул, демонстративно снял с предохранителя, вскинул и прицелился.
— Ну что, передумал?
— Нет. Стреляй, — жмурясь, выдавил я, судорожно надеясь, что ума у Сани всё-таки хватит этого не делать. Не хватило.
Всё произошло примерно так: уставившийся на меня чёрный ствол с дымом полыхнул, в стекло передо мной сильно ударило, и оно, как морозом, разукрасилось белыми трещинами. Я моргнул и вздрогнул, вдогонку послышался хлопок выстрела.
Всё случилось так быстро, что испугаться по настоящему я не успел. Или почти не успел. Лишь дико смотрел на уцелевшее, но растрескавшееся, как ноябрьский ледок под каблуком, стекло. Дробь пришлась кучно, прямо мне в лоб. Ну и Саня!
Заново родившись, вздохнув и выдохнув, я выглянул из трактора и тут уж испугался по настоящему. Разъярённая бригада лесорубов, здоровенных мужиков, частыми перебежками приближалась по дороге. Перехватив мой ужас, Саня разом проглотил свои ухмылки.
Мне казалось, что бежим мы вечно. Ветки хлестали по щекам и по всему, что было остальному, ноги то и дело проваливались в какую-то тину и сапоги были полны воды. Сердце в клетке рёбер билось мелкой дробью, лёгкие отказывались дышать, но ужас погони гнал и гнал нас вперёд. Наконец, Саня, вскрикнув, провалился по пояс в болото. Я выдернул из штанов ремень с висящей на нём финкой, бросил ему конец и лёг плашмя.
От погони мы ушли. А может, её и не было.
Я закурил, а Саня, разделся снизу до пояса и стал выжимать штаны.
— Ты знаешь, — сказал он, — я ведь нечаянно выстрелил. Курок слабый. То есть, я бы, конечно, всё равно выстрелил, но позже. Вообще, я был уверен, что ты сдашься.
— А я думал ты.
— Почему я?! — искренне удивился Саня, — у меня же было ружьё.
Скоро мы поняли, что заблудились, да так, что ночевать пришлось в лесу. Благо, спички, по таёжному правилу, были завёрнуты в клеёнку и остались сухими. Саня подстрелил белку, разделал, и мы зажарили её на костре. Без соли это было просто отвратительно. Заедали брусникой, что без сахара тоже не мёд.
Проснувшись на рассвете от холода, я опять перекурил. Какое наслаждение вспоминать об этом мне, теперь не курящему. Дым тянется внутрь, прямо в душу, и выдыхается одухотворённым.
Идти решили по солнцу, на юг. Не на север же, в Коми АССР. Около полудня встретили лося. Не в очень, видать, хорошем настроении. Он наклонил рога и, медленно разгоняясь, двинулся на нас, рассекая кустарник. Мы, метров за пять, отскочили в сторону, как учила техника безопасности при приёме на работу. Рога у лося тяжёлые, поворачиваться на ходу он не может. Второй раз, как и обещала техника безопасности, лось на нас не пошёл.
Встретили мы и медведя. В малиннике. Вряд ли есть на свете ягода слаще лесной малины. Уж и наелись, а остановиться не можем. Вдруг, треск и фырканье. Взглянули с холма вниз — медведь. Я за нож, Саня за ружьё, и дали стрекача. Опять бежали без оглядки, пока не наткнулись на знак «Не копать кабель» и гладкий столб с надписью «Не влезай убьёт». Две эти лаконичные фразы без запятых посреди тайги нас приободрили.
К вечеру выбрались к татарской деревне, где была свадьба. Наелись конины, напились браги, и друг мой Саня лишился девственности. Глубокая старуха, как я тогда заключил, доилка Маша, на целых двадцать лет старше Сани, увлекла его на сеновал и завалила в сено. А было ей всего лишь тридцать шесть лет, в самом соку ягода, с теперешних-то моих, если так можно выразиться, высот.
Когда вернулись в нашу деревню, все там были пьяным-пьяны, и в общей избе дым стоял до потолка. Козьими ножками палили махорку и самосад.
Кто устало дремал, прислонившись к бревенчатым стенам, кто разливал по гранёным стаканам одеколон, а кто чифирил. Витёк Подсолнух, пощёлкивая языком и дёргая плечами, напевал что-то очень удалое и задушевное. Знакомых мне слов в песне не было.
Луна за окном сияла, как фонарь у исправного дизельщика, но рядом подкрадывалась, подкарауливала её чёрная туча.
Витёк Подсолнух вдруг хлопнул ладонью по столу, быстро сказал что-то решительное, харкнул на пол и растёр ногой. Все посмотрели на Интеллигента. Тот загасил самокрутку об лавку и авторитетно перевёл.
— В магазин надо бы сгонять. По бутылю на рыло, и хорошо будет. Давайте будем интеллигентными людьми, — добавил он, вероятно, уже от себя.
Все спящие мгновенно проснулись и вместе с бодрствующими поддержали идею, но вездеходчик Володя Борода заявил, что сначала поспит пару часов.
— Да ладно, — загалдели мужики, — в вездеходе выспишься. Вон Колёк за рычаги сядет, зря что ли ты его учил?
— Конечно, — с воодушевлением воскликнул я, — нет проблем!
И мы втроём, Борода, Саня и я, отправились в глухую полночь в посёлок Центральный за выпивкой.
Свет фар выхватывал дорогу, я тянул на поворотах рычаги, притормаживал на крутых спусках и вовсю газовал на подъёмах. Мощный вездеход рычал и брал любые препятствия. Спускаясь с кромки к броду, совался носом в реку, перебирал речные камни и в воде вновь принимал горизонтальное положение. Добравшись до противоположного берега, упирался в небольшой обрыв, грыз гусеницами дёрн и, наконец, ухватившись, задирался прямо в небо, опрокинув нас на спины, упрямо полз наверх, несколько скользя набок, падал на живот и, продолжая раздирать мох и траву, шёл вперёд.
Магазин ночью, конечно же, был закрыт, и мы подкатили прямо к Дунькиному дому. Так назывался этот, километров на сорок в округе всем известный дом, где жила продавщица. Заслышав остановившийся под окнами вездеход, она высунула меж кружевных занавесок своё рябое, заспанное и припухшее, с серией двойных подбородков, лицо и, во весь рот глубоко зевнув, спросила:
— Белого или красного?
— Белого давай, десять бутылок, — произнёс Борода, протягивая приготовленные деньги. Ночной тариф был в них учтён.
Дунька, куда-то ныряя за окном, в два приёма выставила на подоконник десять бутылок Московской водки. Белым вином там называли водку, а красным всё остальное: портвейн, который не портвейн, херес, который не херес, мадеру, что не мадера, да и вино, что, в общем-то, не вино.
На обратном пути неожиданно погасли фары. Коварная туча как раз подсунулась под луну, и в лесу стало темным-темно. Да ещё серый мерзавец туман клочьями вылез из болота, всё перепутав. Чем только чёрт не шутит, пока бог спит.
Я сбавил ход, через стекло совсем ничего не было видно, и мы пробирались наощупь. Вездеход то и дело заезжал на обочины или, вообще, съезжал с дороги и забирался в молодой осинник, валя напролом тоненькие деревца. Борода беспробудно спал, и добудиться его было невозможно.
Саня залез на крышу вездехода, свесив ноги на стекло перед моим лицом, и оттуда кричал мне:
— Вправо! Вправо! Прямо! Всё прямо! Влево давай! Ещё влево!
Я шёл вслепую. По приборам, как говорят в авиации. Вернее по единственному прибору, которым был Саня. И начал, даже, понемногу разгоняться.
Вдруг дорога сильно пошла вниз и ветки стали бить по стеклу. Я резко нажал на тормоз, и он мёртвой хваткой остановил движение. Спереди что-то стукнуло по капоту. Фары вдруг мелькнули вспышкой фотографа, и я понял, что на правильном пути. Рядом был знакомый мосток через болотце, и я дал газу. Фары снова вспыхнули и загорелись ярко, ярче обычного. Впереди, уже совсем из-под гусениц, судорожно перекатываясь и неправдоподобно быстро переползая, всеми правдами пытался выбраться скатившийся при резком торможении вперёд под вездеход Саня.
Я снова резко нажал на педаль и замер, утопив тормоз. Спящий Володя Борода стукнул головой в стекло, вездеход остановился, взревел и замолк. Только крыльчатка вентилятора ещё нервно рокотала.
В том, что друг мой погиб под гусеницами вездехода, у меня не было сомнений.
Тяжёлая махина переехала его пополам, превратив в червонного валета. И я, откинув дверцу, этому валету, холодея сердцем, крикнул:
— Живой?
— Живой, — откликнулся Санин голос совсем с другой стороны. Из болотца на мосток вылезал целый, нигде не перееханный, весь в тине и ряске Саня, которого в тот миг я любил больше всех на свете.
Осенью началась школа, девятый класс. Я был в лермонтовских настроениях. Грустил, курил, выпивал и ходил по мокрым перилам моста через Вятку, вспоминая коварную измену. Шестнадцатилетняя моя возлюбленная селянка, с мечтой о райском райцентре, в одну светлую летнюю ночь изменила мне сразу и с фотографом, и с корреспондентом газеты «Сельский путь». За печкой, где все мы вместе выпивали и даже говорили тосты за нашу юношескую любовь, где потом меня развезло и я заснул.
Очнулся на рассвете от страшного скрипа панцирной койки и ритмичных стонов моей изменщицы. Корреспондент делал с ней это, как бездомный кобель на собачьей свадьбе. Сзади, торопясь, бессмысленно бегая пристыжено шкодливыми глазами по потолку, вывалив на сторону язык и поблёскивая металлическими коронками. Голый фотограф, борясь со сном и одолеваемый икотой, подложив сложенные ладони под щёку, лежал на боку рядом, с закрытыми глазами, открытым ртом и прилипшей к губе потухшей папиросой.
Решив, по молодости лет, что невеста у меня теперь одна — могильный камень, я отправился застрелиться на живописнейшее в округе озеро и с полчаса гладил пальцем курок ружья, упёртого в собственный лоб. Слёзы мои стекали по стволу на цевьё, умножая сентиментальную жалость к самому себе.
Выплакавшись, я увидел уток и стал к ним подкрадываться. Увлёкся, две подстрелил да пару раз промазал.
Потом понаехали тучи, влупил дождик, и я бегом вернулся в дом.
У Сани на осенней призывной комиссии обнаружилось искривление позвоночника, о Военно-морском училище нечего было и думать. Полгода он носил на левом плече сумку с пудовой гирей, и уже следующий рентген показал искривление в другую сторону.
В самом начале зимы Саня вызвал меня с урока географии и стал возбуждённо рассказывать, что встретил на автовокзале Семёныча, уезжающего в Горький, что все «геологи» под следствием, что Володя Борода в слободской больнице с простреленным лёгким и надо бы его навестить.
Мы купили кило сморщенных подмороженных яблок, и Саня рассказал мне подробности.
В сентябре в посёлок Центральный приехало несколько бригад белорусов. То ли что-то строить, то ли валить лес. Человек пятьдесят. Как-то ночью у Дунькиного дома «геологи» брали белого. Подошедшим за ними белорусам белого не хватило, и начался скандал. Белорусов было побольше, но Володя Борода, продемонстрировав мощь, смог обе стороны развести. Вернее растолкать, не допустив драки. Однако, пару дней спустя, трёх «геологов» в посёлке подловили, а через неделю ещё двоих отходили кольями. Это пришлось на разгар запоя, и в декаду пьяного безумства гнев вспыхнул, как порох.
«Геологи» ворвались в посёлок на своём вездеходе и на полном ходу посшибали все умывальники возле бараков белорусов и кабинки их туалетов. Потом стали победоносно носиться по поселковой площади, пока их не остановил коктейль Молотова. Вездеход врезался в угол барака, разулся на одну гусеницу и закружил.
Пришлось спешиться, началась драка. В ход пошли и монтировки, и цепи, и ножи. Дрались обе стороны яростно, и скоро из-под чьей-то полы уже вынырнул и плюнул дробью обрез.
Бросившийся в погоню за подопечными верхом на хромой кобыле Семёныч подоспел в самый разгар. Конный, белея гипсом на ноге, он врезался в середину толпы, успел пару раз стрельнуть вверх из своего ТТ, но получил сзади снизу заострённый кол между рёбер и оружие, вместе с сознанием, утратил.
Из этого-то ТТ горячая пуля и нашла Гену Интеллигента. Она пришлась ему повыше левого соска, прямо в лоб гривастой лошадке, с которой поглядывал в светлое будущее Алёша Попович. Из этого же ТТ под вечер был подстрелен и кудрявый участковый, прорывавшийся с глухого похмелья на жёлтом казённом “Урале” с коляской к дому лесничего.
Володя Борода, раненный в грудь из двух стволов обреза, дополз, истекая кровью, до дома своего приятеля, профессионального охотника, который с женой и двумя сыновьями-подростками, постреливая, сутки держал оборону, не давая нападавшим поджечь дом. Ночь явилась очень кстати светлая от сгоравшего неподалёку склада ГСМ.
Дунькин дом был полностью опустошён, магазин разграблен. И белое, и красное лились рекой. Изнасиловали двух девок. Морды местным жителям били через одного.
В полдень другого дня вместе с солдатами внутренних войск, группой следователей и прокурором, вернулась Советская власть.
Витёк Подсолнух вылез из-под раненого вездехода, наскоро отмыл у колодца кровь с рук и лица, нахлобучил поглубже кепку и, сказав что-то вроде того, что сесть он всегда успеет, это не проблема, рванул к лесу. Только его и видели. Шестеро белорусов, державшихся, видимо, того же мнения, поспешили в другую сторону, где, впрочем, тоже был лес. Лес, надо сказать, там был везде.
Потери в драке с обеих сторон, не считая милиционера, составили шесть человек убитыми, все остальные — ранеными. Уголовное дело было заведено на шестьдесят папок.
В больнице мы никак не могли объяснить, кого нам надо, поскольку фамилии Володи Бороды не знали. Наконец, пожилая нянечка сказала:
— Бородатый, здоровый такой? Помер. Третьего дня как помер, и в морг уже увезли. Помню, помню. Бородатый, здоровый такой. А он вам кто, родственник?
Бумажный кулёк в моих руках разорвался, яблоки посыпались и покатились по выскобленному и сильно пахнущему хлоркой полу.
Мы вышли на лестничный пролёт. Больной в коричневой байковой пижаме торопливо спрятал в рукав папиросу, а увидев нас, как-то знакомо заулыбался.
— Вот мать честна, пострелята!
Хоть и без бороды, и сильно похудевший, это был Володя. Мы осторожно обнялись, грудь его была перебинтована. Я вынул свои сигареты и тоже закурил.
— Следователь шесть раз приходил, — сказал Борода так, словно мы виделись с ним вчера, — шьёт, как портной, а, учитывая прошлую судимость, лет пять опять мне напаяют, это к бабке не ходи.
Он затянулся, пустил дым в нос и вздохнул с улыбкой:
— А, в общем, сам виноват. У вас-то как дела?
— Тоже не очень, — сказал Саня, — я медкомиссию в Мореходку не прошёл, а у него двойка за четверть по биологии.
За окном разом хлопнул и зашумел мощный прямой дождь. Совсем всерьёз громыхнул гром, и дождь смешался с градом. Вернее превратился в град, настолько интенсивный, что карнизы в несколько мгновений стали белыми. По полу в комнате что-то застучало и запрыгало. Я оглянулся. Чуть испачканные в саже необычайно крупные градины щедро сыпались из камина, прыгали и рассыпались по ковру. Я опустил каминную заслонку и град настойчиво стал в неё биться, словно требуя отворить. Напряжение всё усиливалось и усиливалось и вдруг разом ослабело и прекратилось.
В пролете вдруг подобревшей синевы выглянуло полюбопытствовать вечернее
солнышко. Как ни в чем не бывало, развеселило все и скрылось. А серые
сумерки, ласточки и соловьи словно того и ждали.