Опубликовано в журнале Новый берег, номер 2, 2003
(Досужие размышления праздного читателя)
Читатель берет в руки книгу, на обложке которой выведено непонятное слово “КЫСЬ”. Какие-то вполне определенные ассоциации у него это сочетание букв вызывает: “кис-кис”, “брысь”, — но такого слова в лексике русского языка не существует. Тогда озадаченный читатель заглядывает в конец книги, чтобы, просмотрев оглавление, попытаться понять, о чем же собирается ему, любознательному, автор поведать. Увы! Названия глав ему в этом нимало не помогут: ибо каждая носит имя одной из букв древнерусского алфавита. Но это отнюдь не сам алфавит, хотя и напоминает его: некоторых букв нет вовсе, а некоторые стоят не на своем месте. В то же время это и не современный алфавит: опять же кое-каких букв нет, кое-какие лишние, а другие перепутаны местами. Особо любознательного и филологически подкованного читателя это, может быть, заинтригует, а вовсе не подкованного поставит в тупик: к чему этот набор маловразумительных слов?
Как бы то ни было, а в оглавление вынесен — пусть не существующий — но алфавит. И если оглавление призвано отражать основное содержание романа, то, согласимся, “Кысь” — это роман о Слове, причем не абы о каком, а о письменном: а для чего же еще, как не для письма и чтения, нужен алфавит?
И, действительно, в ткань романа, созданного Т.Толстой, искуснейше вплетены бесчисленные нити явных и скрытых литературных цитат: от Библии до Окуджавы. Слепцы, т.е. слепые певцы, распевают арии из “Кармен” и песни Гребенщикова. Убогие мысли главных героев плавно чередуются с возвышенными строками из Лермонтова, Цветаевой, Мандельштама, Блока, Пастернака… Имя Пушкина, самый образ его, равно как и то, что им написано, стоит здесь на особом месте: от набившего оскомину рефрена “Пушкин — это наше всё” до рукотворного памятника ему, вырезанного Бенедиктом под руководством Никиты Иваныча из древесины дубельта (!). Означенный памятник играет в романе чуть ли не самую важную роль: и идейную, и сюжетную, и композиционную. Неграмотные голубчики, т.е. обычные люди, привязывают к его шее веревки, тянущиеся к заборам, и развешивают белье. На пересечении сюжетных линий всенепременно оказывается деревянный идол. Наконец, казнить Никиту Иваныча должны не где-нибудь, а привязав к дубельтовому туловищу Пушкина, чтобы сгорели оба, но разве можно сжечь Литературу и Традицию? Оба, хотя и изрядно обгоревшие, остаются живы отныне и во веки веков.
Итак, несмотря на обилие персонажей, основным героем романа становится Слово (автор словно проводит читательский конкурс эрудитов: ну-ка, голубчики, кто больше узнает цитат?) Сюжет строится на неуёмной жажде чтения Бенедикта. Главный мотив его поведения — ГДЕ достать книг. А книги — якобы зараженные радиацией вследствие случившегося 200 лет назад Взрыва — являются продуктом запрещенным и изымаются Санитарами (так в романе именуются представители репрессивных органов), а их владельцы бесследно исчезают: их, так сказать, отправляют на лечение. По причине упомянутой жажды чтения Бенедикт и сам становится Санитаром, а потом — Замом-по-обороне и морским и океянским делам, свергнув вместе со своим тестем тирана Федора Кузьмича, наконец, убежденный, что спасает искусство, предает на казнь своего друга из Прежних — Никиту Иваныча. И все это — ради того, чтобы проглотить очередную порцию книг, им еще не читанных.
И вот тут обнаруживается любопытный парадокс: количество прочитанного Бенедиктом никоим образом не переходит в качество. Его одинаково захватывают и “Плетення жинкових жакетов”, и “Одиссея”, и “Евгений Онегин”, и “Гуталиноварение”. Как он был невеждой, этакой “свиньей под дубом”, так им и остался. И никакое воспитание в духе сострадания и взаимопомощи и увещательные беседы со стороны Никиты Иваныча и диссидента из Прежних Льва Львовича не оказывают ни малейшего воздействия на Бенедикта: он просто не понимает, о чем речь. Описывая подобные ситуации, Татьяна Толстая щедро пользуется приемом фарса: услышав в разговоре Прежних слово “свобода” и надеясь выманить у них новые книги, Бенедикт предлагает им из библиотеки тестя (“спецхрана”, или “духовной сокровищницы”) книгу о свободе и уверенно цитирует: “При вывязывании проймочки делаем две петли с накидом, для свободы движения”. Парадокс же ситуации, с моей точки зрения, заключается вот в чем: Бенедикт искренно восхищается изумительными поэтическими строчками, правда понятия не имея о том, кто их автор, читает подлинные шедевры мировой литературы и при этом остается тем же гоголевским Петрушкой, которому истинное наслаждение доставляет не содержание прочитанного, а сам процесс складывания из буковок слов. Я сама филолог и — волею судеб — вот уже много лет учитель русского языка и литературы, и все мое существо отказывается верить в невозможность духовного перерождения человека с помощью выдающихся художественных произведений. Хотя, может быть, все дело в том, что я — в отличие от автора — закоренелая идеалистка. А и в самом деле, десятки миллионов школьников Советского Союза читали и “Капитанскую дочку”, и “Войну и мир”, и “Преступление и наказание”, и “Палату № 6” — и что? В России меньше стало хамов, невежд, алкоголиков, преступников, предателей? Да ничуть не бывало! А вдруг НЕ читали, а проходили “мимо” и даже названий-то таких не вспомнят? Тогда выходит, что парадокс все-таки имеет место быть, ведь если бы прочли, то тогда бы… Но это уж тема совсем другого эссе… А следуя логике сюжета романа — литературное слово само по себе ничему не может научить: ни состраданию, ни справедливости — и, оставаясь невостребованным, не избавляет от невежества и косноязычия.
А что же противостоит этому невостребованному литературному слову? Ну, разумеется, слово бытовое, которым пользуется большинство героев романа и состоит оно в значительной степени из междометий и из исковерканных Прежних слов: ИЛИМЕНТАРНЫЕ ОСНОВЫ МАРАЛИ, ОНЕВЕРСТЕЦКОЕ АБРАЗАВАНИЕ, ЭНТОТ, ЭНТЕЛЕГЕНЦЫЯ, ТРОДИЦЫЯ, ПИНЗИН (в смысле бензин) и тому подобное. И с этой точки зрения легко объясняется странный, на первый взгляд, финал. Приговоренный к сожжению Истопник Никита Иваныч, испустив из чрева своего огонь (такое у него Последствие атомного взрыва — выдыхать огонь: ну, чем не Змей Горыныч будущего, только укрывает он в закромах не княжон, а книги), сжигает вокруг всё, хранящее следы бензина (“спички детям, т.е.голубчикам, не игрушка!”): и Красный Терем с книгами, с Генеральным Санитаром Кудияром Кудиярычем (как вам такое имечко некрасовского раскаявшегося Великого Грешника? Правда, в романе он так и умирает разбойником и революционером), с женой и с тещей Бенедикта, сжигает и всю слободу с собравшимися поглазеть на казнь голубчиками. Сам же остается жив, равно как и диссидент Лев Львович и потрясенный Бенедикт. Изрядно обгорел, но устоял пушкин из дубельта. Бенедикт, распластавшись у подножия выстоявшего памятника, с ужасом произнес: “Жизнь кончена”. “Кончена — новую начнем”, — отозвался Никита Иваныч. И, взявшись за руки, Прежние воспарили над пепелищем в прямом, а не в переносном смысле слова. Этакое вознесение в постхристианском мире.
Слово литературное, пусть и не воспринятое новым поколением, пусть и не воспитывающее в духе уважения к личности (хотя и тут есть исключения: покрытая гребешками, одноглазая Варвара Лукинишна изъясняется вполне литературно и действует соответственно “илиментарным основам марали”, но на то она и есть влюбленная женщина), так вот — слово литературное все же не уничтожимо. Но ведь точно так же не уничтожимо и слово бытовое. Таким образом, конфликт в романе не разрешен, вот почему и финал открыт: слово и косноязычие — как двуликий Янус: одно без другого не существует. Так и живем. На земле, где остался Бенедикт, пользуемся “низким штилем”, а “высоким” — на небесах, куда воспарили Прежние и, возможно, унесли-таки с собой невостребованное Литературное Слово.
А что же такое или кто такая “КЫСЬ”, чьим именем назван роман? А непонятно. Живет, по слухам, в северных дебрях (так и хочется добавить: “в страшных муромских лесах”), заманивает голубчиков в самую чащобу и коготком главную жилку вытягивает, и становится голубчик беспамятным — вот чего больше всего на свете боится Бенедикт: этот страх даже больше его страха остаться вообще без чтива. А еще, тоже по слухам, далеко на востоке живет белая Княжья Птица Паулин с глазами в пол-лица и с “человечьим красным ртом”, и так-то она себя любит, и так-то она красотой своей любуется, что голову поворачивает и всю себя обцеловывает. Вот таких вот мифологических персонажей создала в романе Татьяна Толстая. Их образы как будто остаются за рамками основного сюжетного повествования, но упоминаются настолько часто, что любознательный читатель начинает догадываться: а уж не является ли Кысь нематериализованным воплощением бессознательных человеческих страхов, а Княжья Птица Паулин — отображением их надежд и подсознательной жажды красоты жизни? Этакий преломленный в воображении Ад и Рай?
В целом, непросто живется голубчикам в мире, перенесшим атомный взрыв: и питаются они мышами, и куры-то у них несутся хмельными черными яйцами, а по осени сбиваются в стаи и улетают на юг, и зайцы-то по деревьям порхают, и финики-то на деревьях по ночам светятся, отчего и прозываются “огнецы”. И ничего-то у них нет: ни водопровода, ни спичек, ни булавок. Слава Богу, колесо недавно изобрели, а в телеги и сани запрягают перерожденцев — бывших до Взрыва шоферами, а ныне, заросших шерстью и с валенками на четырех конечностях, работающих лошадьми…
Ну что же, мрачные картины несветлого будущего являются основной темой романов в жанре антиутопии. Достаточно вспомнить и “Мы” Замятина, и “О, дивный новый мир!” Хаксли, и “1984” Оруэлла. Однако “Кысь” Татьяны Толстой существенно отличается от этих произведений, во-первых, наличием иронии, а во-вторых, особенностями развития темы: кажется, что весь этот безрадостный, чудовищный и смешной быт голубчиков, живущих на зараженных радиацией постцивилизованных пространствах, не более чем фон, подмалевок, чтобы выделить главную идею: сохранение печатного слова в любых условиях как гарантия продолжения цивилизации. Именно это, на мой взгляд, сближает “Кысь” с выдающимся произведением Рея Бредбери “457 градусов по Фарингейту”.
Вообще же первая литературная ассоциация, как бы “по касательной” пришедшая мне в голову сразу по прочтении романа, — это “Грядущие гунны” Брюсова, стихотворение 1905 года, вполне достойное стать эпиграфом к этой необычной иронической антиутопии:
Сложите книги кострами,
Пляшите в их радостном свете,
Творите мерзость во храме, —
Вы во всем неповинны, как дети!
А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесем зажженные светы,
В катакомбы, в пустыни, в пещеры.
И что, под бурей летучей,
Под этой грозой разрушений,
Сохранит играющий Случай
Из наших заветных творений?
А что касается оглавления, то, в конце концов, я восприняла его как символ. В первые два столетия после крещения Киевской Руси и неспешного распространения грамотности, книги, поскольку их было чрезвычайно мало, представляли собой исключительную ценность: их передавали по наследству и первыми выносили из пожара. Для Бенедикта книга является такой же величайшей реликвией, ради обладания которой он пускается во все тяжкие. Вот откуда в оглавлении названия древнерусских букв. А то, что алфавит несколько неточен, так это тоже понятно: дело все-таки происходит не в Древней Руси (хотя отдельные черты бытописания очень ее напоминают: терема, тройки, сторожевые башни, калики перехожие — то бишь “чеченцы” в реалиях романа), а в будущем, обезображенном Последствиями, которые отбрасывают прогресс на много веков назад, сближая это постцивилизованное будущее с доцивилизованным прошлым. Потому-то и алфавит слегка изменен: все-таки с момента изобретения кириллицы прошло 13 веков: как же без изменений!
Вот такие вот получились досужие заметки праздного читателя. Почему праздного? Потому что читаем мы, большей частью, для удовольствия, развлечения, для заполнения досуга. Все-таки чтение — это не производство материальных ценностей. Легко и приятно быть читателем, не обремененным суровой необходимостью борьбы за существование. Переворачиваешь страницы, а слова уносят тебя в дальние дали, за высокие горы, за синие моря. Ты, любезный читатель, побеждаешь драконов и убиваешь на поединке друга, ты затеваешь великую войну ради обладания прекраснейшей из женщин, ты убиваешь голубчиков за одну-единственную книгу. Да-да, все мы, праздные читатели, — обобщенный прообраз смешного и страшного Бенедикта: вот к чему может привести прочитанное, но не осмысленное слово. Впрочем, пусть слабым утешением нам служат хотя бы эти заметки, претендующие на некое подобие обдуманного чтения, оставляющего в душе мягко очертанный след, и дарующие робкую надежду, что не все еще потеряно.