Рецензия
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 2, 2003
Анатолий Вишневский Перехваченные письма. Роман-коллаж. — М.: О.Г.И., 2001. — 566 С.
Рецензия на одну-единственную “книжную новинку” вышла неприлично длинной: потому что эта “новинка” (также одна-единственная за многие месяцы) — позволяет думать о вещах, которые давно висят в воздухе и скрипят на зубах.
Примерно как пепел Клааса, пошедший прахом. То есть пущенный на ветер.
В 1921 г. Ф.А.Степун писал: когда-нибудь литература освобожденной России найдет себя в подвалах и руинах России революционной. От того, сумеет ли новая словесность понять старую трагедию, — будет зависеть “вопрос достоинства и глубины будущей русской литературы, вопрос ее духовной значительности”.
Философ-идеалист ошибся, ибо исходил из мер и норм своего времени. В новую оттепель фикшн-экшн быстро скинула с плеч тяжелую, длиннополую и неуклюжую шинель духовной значительности. Она демобилизована. Увольте ее…
В тех подвалах и тех руинах не водятся даже скользкие саламандры триллеров.
Но вот роман, в котором характеров и судеб, рождений и смертей, перестрелок и чудом отмоленных жизней, тайных миссий в Тобольске 1918 г. и в Москве 1970-х, сине-красных сполохов стратегических стрелок на карте деникинского Юга, камер Бутырок и террас Монпарнаса, домов ссыльных на Урале 1920-х и бараков концлагеря Дранси — достало б на “Войну и мир” вкупе с романом “Декабристы”.
При этом все немыслимые повороты сюжета — чистая правда.
В огромном романе нет одного: Автора. Гипотетического Писателя Земли Р., страстно убежденного в глубине и духовной значительности своих героев и их драм.
Такие Авторы здесь и сейчас на свет почему-то не родятся… А почему же?
Клад для Романиста разобран Архивистом, не добавившим от себя ни слова.
Анатолий Вишневский, демограф и социолог, автор глубокой монографии о России ХХ века “Серп и рубль” (М.: О.Г.И., 1998), — составил этот эпос из подлинных текстов 1910-х-1990-х годов. Из документов, сохраненных в одном семейном архиве.
Завязка сюжета: письма отца и сына Татищевых, ярославского губернатора и корнета, из камер Петропавловской крепости. Осень 1918-го… Позже отец переведен в Москву и расстрелян в Бутырках — в порядке “разгрузки тюрьмы”. Сын Николай спасен матерью (или сущим чудом, — из тех, на которые так богаты семейные апокрифы русского лихолетья). Тюремные письма сменяются фрагментами неопубликованного романа Николая Татищева о Гражданской войне.
Ценны все тексты: в волокнах бумаги застряли подлинные умонастроения…
Как мог случиться 1917 год?! Как все на свете — день за днем. Масштаб террора не укладывался в умах — до последнего шага к стенке. Интервенции в Петербурге ждали как спасения. При этом пытались быть законопослушными. Шли в Красную армию. Потом в Белую… Как ни хочется думать о деникинцах в духе “Сказания о Мамаевом побоище”, — документ, деликатно покашливая, вносит свои уточнения. Он конкретен. Ему веришь.
Николай проходит путь сотен и тысяч: Крым, Константинополь, Париж. Параллельно, как в любом семейном эпосе, развивается вторая сюжетная линия.
…И это — участь очень многих. Но, если жестокий путь первой эмиграции все же документирован десятками знаменитых и безвестных книг, — то тут, кажется, текстов почти не осталось. Отдельные строки сострадания у А.Л.Толстой, О.В.Волкова, Л.Я.Гинзбург, Л.К.Чуковской, примечания уехавших ученых к стихам забытых поэтесс, один, и очень уж девичий, роман конца 1980-х, да “Караганда” Галича. Что еще?
И вот — все сверхподробно, в хлопотливой, близорукой оптике семейных женских писем.
…Сестру Николая, Ирину, арестованную в 1923 году, высылают из Москвы на Урал, среди сотен ей подобных. В камере, в вагонзаке мелькают лица и судьбы. Например, престарелая полиглотка мадам Данзас — возможно, внучка пушкинского секунданта…
И прочие фамилии на лубянской перекличке — уже не из Бархатной, а из Красной книги (или из Белой, еще не составленной): Челищевы, Шаховские, Туркестановы.
Сейчас эти фамилии иногда встречаются в библиографиях. Много реже — в титрах и театральных программах. В политических рейтингах и топ-листах менеджеров — ни разу. В списках принятых на 1 курс МГУ или ВЭШки — почти никогда. Да почему же?
“Роман-коллаж” помогает понять природу феномена. Без гнева и пристрастия.
…Ирина Татищева в ссылке выходит замуж за Николая Голицына (Рука Провидения отправила их из Бутырок в Мотовилиху одним этапом). Несмотря ни на что, они быстро обзаводятся детьми. Цены на молоко в Перми конца 1920-х говорят читателю больше, чем сказало б любое проклятье. Детских ботинок в городе просто нет. Вот нет — и нет… Эмигранты шлют ссыльной родне посылки (с трудом наскребая франки). Но за гостинцы — какао, чай и крупу — надо уплатить Стране Советов 50 рублей пошлины. Таких денег у лишенцев Голицыных нет и близко. Какао, чай и крупа конфискованы казной.
…Мы видим губернаторскую дочь на первом допросе — прямую и негодующую. Видим через десять лет: с тремя детьми, с диагнозом сердитого, бог весть почему, старого пермского профессора-терапевта “Голицына Ирина Дмитриевна страдает… упадком питания и резко выраженным малокровием”, с опытом коммунальных ссор, случайной работы, лишенского отсутствия карточек, пошлин на парижскую крупу — тихого ежедневного ада, высасывающего у среднего человека волю к сопротивлению.
О “бытовом обезволивании” граждан СССР в 1920-х-1930-х нынче опубликована монография — переводная, шотландки Сары Фергюсон. Бездонное философское содержание понятий “банка какао” или “вызов в ГПУ” в русском языке ХХ века мы еще отчасти помним. В текстах видно, как все это в пыль (или в кровь) стирает волю милых, образованных и воспитанных, но не из стали отлитых людей. Архив одной семьи — точно школьное определение реализма: “типичный герой в типичных обстоятельствах”.
Эта семья вырвалась из СССР почти чудом, уже в 1930-х. Вот цитата из книги воспоминаний Ирины: “…Провели два тревожных часа — пока досмотр не кончился. Бывали случаи, когда людей возвращали с самой границы. Наконец… поезд медленно миновал станцию… мы достигли границы.( …)
Ники сказал:
— Вот красный флаг. Посмотри на него в последний раз.
Мы смотрели на него, пока он не скрылся из глаз. Потом мы перекрестились”.
Ее мемуары написаны в 1970-х, в Лондоне. Письма родным — уцелели в Париже.
А вообще-то, повторим, истории ссыльных 1920-х годов — редкость редчайшая.
Кто-то не возвращался. Кто-то — привыкал ко всему этому навеки…
Героев в кругу персонажей “Перехваченных писем” нет. Жили, воевали, голодали, читали в эмиграции Вышеславцева — манкируя возможностями коммерческой карьеры, собирались по делам к генералу Кутепову и оставались бражничать у приятелей, торговали с лотка на рынке в предместье Монруж, переживали бомбежки, хранили архивы умерших — обыкновенные, очень обыкновенные, вполне обыкновенные люди.
В Париже “между двумя войнами”, в кругу русских “монпарно”, где мелькали тени Гиппиус, Мережковского, Георгия Иванова, Адамовича, Ларионова, Сутина, Набокова, Берберовой, — судьба Николая Татищева переплелась с судьбами трех сестер Шрайбман и поэта Бориса Поплавского, “Рембо первой эмиграции”, (погибшего, как известно, от передозировки наркотиков в 1935 году). Дневники и письма Поплавского, героически сохраненные Татищевым, — и составили сердцевину “Перехваченных писем”.
Но документы Поплавского, хроники Монпарнаса заинтересуют читателя и без нас.
Мы же, с комом в горле, читаем о том, что делал “век-волкодав” с агнцами — о, вовсе не только в России! Вот Дина Шрайбман, ставшая женой Николая Татищева и матерью двух сыновей, ведет дневник — вплоть до смерти от чахотки в 1940-м.
Немцы уже идут по Франции, беженский быт безумен и страшен, Париж только что пал, а ее мальчикам — пять и семь лет. Последняя запись Дины — точно страница “Детства” Толстого. Глава ХХVI-я, хрестоматийная. Молитва за детей.
Любой отечественный текст конца ХХ века отторг бы эти реминисценции!
Но жизнь — знала реинкарнации. И не дала им сгинуть. Вот этот дневник…
Парижские записи престарелой и неимущей гофмейстерины Нарышкиной, урожденной Куракиной (также вошедшие в роман), — трезвостью взгляда, смирением и силой духа вдруг убеждают в подлинности Бабушки из “Обрыва” и Марьи Дмитриевны Ахросимовой из “Войны и мира”. Именно документ говорит о реальности золотого, (забытого, растаявшего, как сахарный барашек, в горючем станционном, эшелонном кипятке всех эмиграций, эвакуаций и этапирований) “русского мифа” ХIX века.
И сам Николай Татищев, квалифицированный рабочий маленького свечного заводика в предместье Монруж, — кажется, имел в архетипах Пьера Безухова.
…С Болконскими там хуже. Болконских в этом архиве нет.
История парижской жизни эмигрантских семей в 1940-х — так же поразительна, как “революционные” и “ссыльные” главы. Документ говорит о подлинной, “частной” истории войны, о немецких арестах и бомбежках, о семье, беде, рождении и смерти. О том, каким напряжением жил выволакивалось, выцарапывалось к жизни чуть ли не каждое рожденное в Европе, в ненадежном веке человеческое существо!
…О выборе: купить хризантем на могилу матери — или “масла для детишек”?
Если был в вековом эпосе бегств и лишений некий Замысел — то какой? Ради чего?
Не дает ответа…
Степан Татищев, сын Николая, старший из детей, отвоеванных, выцарапанных родителями в первой половине ХХ века у лихолетья, оккупации, нужды, ссылки etc. — приедет в Москву в 1971-м — как атташе по культуре посольства Франции. Продолжится еще одна линия романа, узелок, завязанный на Монпарнасе в 1930-х.
…В брежневской Москве с ним встретилась Наталия Ивановна Столярова, последняя Муза Бориса Поплавского. Мать Наталии Ивановны была эсеркой, участницей взрыва дачи П.А.Столыпина на Аптекарском острове в 1908 году Дача, напомним, была семейной, а день покушения — приемным. От искры русской революции погибли тридцать человек. Из пятерых детей премьер-министра в зоне взрыва оказались двое. 12-летняя Наталья Столыпина, тяжело раненая при взрыве, провела два года в инвалидном кресле.
Юная Наталия Столярова вернулась из Парижа в СССР в 1935 году — по убеждениям. Последующие двадцать лет провела в лагерях. В конце 1960-х стала первой “невидимкой”, помогавшей переправлять за пределы СССР рукописи А.И.Солженицына. В этот круг солженицынских невидимок на долгие годы войдет и Степан Татищев.
И еще — по цепочке, включающей дочь социалистки-революционерки и внука расстрелянного ярославского губернатора, в спортивной сумке, в дипбагаже, без досмотра, из длинного, как коровник, здания Шереметьева-1, — уйдет в 1974 году на Запад архив Осипа Мандельштама. “Ворованный воздух” “Четвертой прозы”, поздние стихи впервые увидят свет. В Анн Арборе, штат Мичиган.
Этот архив, сам перемещенное лицо (или перемещенная посмертная маска поэта)… Теперь можно задуматься — стоило ли увозить? Тогда это было единственно верным.
Как загробный суд и воздаяние. Как освобождение, вознесение голоса и души.
Теперь архивам лучше оставаться и издаваться здесь, — в том числе и потому, что тогда их вывозили и издавали там. Люди, действующие во второй половине этой хроники, второй половине ХХ века, — действовали как часовые колесики будущего.
И будущее наступило. Стало возможно, например, издать сборник Бориса Поплавского в Москве. Автором предисловия был Дмитрий Пименов. В том же 1999 году, на месте августовского взрыва на Манежной, были найдены листовки “Союза революционных писателей”, возглавляемого Пименовым. Листовки с лозунгом “Гамбургер, недожеванный погибшим обывателем, — революционный гамбургер”.
Наследие Поплавского тут ни при чем. Но в реке времен закручивается водоворот нового века. На бумаге документа вновь проступают водяные знаки некоего замысла.
Какого? Что дал ХХ век героям — кроме потерь и выживания, вытаскивания, вытягивания на свет — несмотря ни на что — новых поколений рода (на иной земле)? Можно ли вообще сделать осмысленные выводы из истории России ХХ века?
Не дает ответа.
…Чему, чему свидетели вы были? Пушкинская Пугачевщина, отъезд “на долгих в саратовские деревни” из Москвы 1812 года, смерть старого князя Болконского в дальнем имении, при ропоте крестьян и приближении Бонапарта, нищета и сумасшествие Катерины Ивановны Мармеладовой, уличный pas de chale ее благородных, штаб-офицерских детей, мирная скверна “Вишневого сада” — все награждено каким-то вечным детством по сравнению с реальной (еще не вышедшей на свет — как “Стихи о Неизвестном солдате” в 1974-м) историей России начала ХХ века. О ее сюжетах могла бы лишь мечтать, ужасаясь их масштабам, проза прошлого. Но, похоже, — не будущего.
Никого в русской словесности уже, верно, не накроют, как полковым знаменем, небом проигранного Аустерлица — будь то беломорское рубище Соловков, крымская весна, прожженная “Солнцем мертвых”, или небо Галлиполи — с выщербленной желтой бахромой руин Трои по краю горизонта.
Люди этого чекана (как и духовенство 1920-х годов) — не возопили к небесам в 1960-х голосами своих детей. Не оставили по себе ни “Привычного дела”, ни “Дома на набережной”. Не оплакали, вдохновенно, яростно, простодушно — себя и свое.
Прежний, нас возвышающий роман держался на истовой вере автора в чью-то абсолютную правоту и абсолютную красоту. Теперь то ли этнос исторически повзрослел, то ли претерпел иную мутацию. Запас этого энергоносителя, похоже, исчерпан.
Брехт, конечно, прав: счастливой стране герои не нужны.
Но Россия теперь рассталась с самим понятием о герое (не обязательно — при погонах и орденах) — видимо, в качестве первого и решающего шага к счастью.
“Перехваченные письма” — книга иной природы. Предельно сдержанная.
В ней, повторяю, героев нет. Есть праведники. Нет правых и виноватых.
Но документальный коллаж наделен особой силой подлинности.
Песок разобранных архивов, изданных дневников и писем, баз данных в Рунете (свод судеб “Мученики за веру в России ХХ века” Свято-Тихоновского института, начатый в Сети словарь персоналий Русского Зарубежья), словарей, справочников, монографий — тихо копится, намывая другие берега. (Не другие пункты прибытия, будем надеяться, — а другие точки обзора Среднерусской возвышенности).
И вот — ХХ век, не дождавшись гипотетического Автора, сам создал роман о себе. Безмолвный Составитель (чья роль в книге огромна) — раскопал мрамор троянской руины и отсек все лишнее. Вышел один из самых весомых текстов последних лет.