Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2018
СИНИЕ ЛЮДИ
1.
если выйти на край пустыни,
где режет ноги сухая, как нож, трава,
сесть на белого одногорбого иноходца,
исполненного очей,
и скакать семь горячих дней
и семь полулунных ночей,
шаг верблюда станет тяжел, как у щенной суки,
и хорошо, если на седьмые сутки
удастся отряхнуть песок с рукава.
2.
народ покрывала обитает в самом сердце ее, где сухо и голо,
и по ночам завыванье ветра как вой скопца;
мальчики туарегов не различают пола,
женщины туарегов не закрывают себе лица.
полотнище, всухую крашенное индиго,
осыпается на кожу, как бабочка, сжатая в кулаке.
кто-то сильной рукой снимает с плеча поклажу, говорит: иди-ка,
дитя мое,
налегке.
3.
у черной женщины на длинной шее ни ключика, ни мониста.
жесткие пальцы знают цену поводьям, ниткам и медякам;
эбонитовый мальчик, трепетный, как рояль
под рукой умелого пианиста,
разливает воду по бурдюкам.
наливает и мне (подставляй ладони!), но чуть приникни —
вся вода не заполнит выеденного яйца.
седая старуха сердито спрашивает, почему я при них не
закрываю платком лица.
в пустыне времени нет; скажем, три дня в пути не потеря
для легкой ноги и впалого живота;
в пустыне ценится сила, музыка и умение идти по ней, не потея,
но прежде всего — вода.
4.
от близости соляного прииска слюденеет нёбо, белеет небо,
приобретая странный оттенок, сразу и раскаленный и ледяной,
так что впрок не идет ломоть отдающего пеплом хлеба,
плохо размоченного слюной.
караван снимается с якоря только на третьи сутки
кораблем песка, неподвластным парусу и весла´м,
и трясется неведомой грамотой в его подседельной сумке
наизнанку вывернутый ислам.
…В ПОТОКЕ СВЕТА ПРИЗРАЧНЫЙ ДОСПЕХ
…был рыцарь Пфальц; стеклянный идиот,
не помню, почему мы звали Пфальцем
его блестящий петушиный шлем,
его блестящий гербовый нагрудник.
он был для нас запретен, словно плод
познания для Евы. даже пальцем
коснуться Пфальца было нам нельзя.
тотчас влетала бабушка, грозя
небесной карой, тонкою рукой
сурово, как архангел, потрясая.
он чем-то был ей дорог; со своей
стеклянной петушиной головой,
с зеленою дубовою подставкой.
его любила бабушка как есть,
а нас как есть, напротив, не любила.
как я узнал через пятнадцать лет,
откуда взялся Пфальц: его привез
за пазухой солдатской гимнастерки
наш общий дед. разграбленный Берлин
мне представлялся новогодней елкой,
лишенной мишуры. в конце концов,
он мог найти ей швейную машинку;
он мог найти ей сrêpe de сhine на платье;
а вот — привез стеклянного болвана,
и как она не выгнала его
в тот зимний день, веселого, живого?
пять лет назад в такой же зимний день
она ушла и забрала с собой
зеленую дубовую подставку.
несла, несла, а вот — не донесла.
жила, жила, и больше не вернется.
я сам теперь бы плакал над тобой,
немецкий рыцарь, груда разноцветных
осколков,
плакал, плакал так же горько.
* * *
Я почти ни во что не верю.
Я так не люблю чужой
Голос за дверью —
И проплывающую баржой
Соседскую маму,
Груженную новым сыном.
И старую плюшевую ламу,
Пропахшую керосином,
Кленовые ветки,
Которые все качаются,
— И фейерверки. Они слишком быстро кончаются.
ПУТЕВЫЕ НАРЕЧИЯ
Подавали поезд; свистел гудок
закипающим чайником;
к вокзалу приехали частником;
не оказалось размена —
лучше бы взяли желтое городское такси.
Позднее лето прогорело почти дотла.
Старуха с польской фамилией
дремала, подложив под голову две сухие
ладони, а под язык сухой ледок
валидола — авось да и продерет;
но спала неровно, ворочалась-вспоминала;
на перроне кто-то тащил мешки
в почтовый вагон, и еще метла,
как помазок американского джентльмена,
ходила по станции взад-вперед,
разгоняя пыль, билетные корешки
и две-три купюры неизвестного номинала.
Мы глядели, как контролер заходит в купе без стука,
отрывает Kontrollabschnitt и сверяет числа,
когда услышали, как мальчик-билингв, зверь о двух языках,
порождает чудовищ, лишенных смысла,
перебирая слова, как мишени в тире.
Мы столкнулись с родным языком лицом
к лицу, услышав в толпе такое,
что неподвластно нашему новому органу,
приспособленному к слову Kontrollabschnitt,
бережно взращенному на бретцелях и шварцбире.
Мы столкнулись с родным языком, пока
стояли в толпе растерянные, не ожидая встречи,
и за осенними мухами русской речи
тянулся след с запахом теплого капустного пирожка.
На перроне гул стоял, как в морском порту.
Я сидел и смотрел, как старуха напротив дремлет.
Тут невольно подумаешь: что ей такого снит
северный ветер,
что она ему так предельно внемлет,
так тревожно жует губами,
сжимая свою таблетку,
как безличный глагол, во рту.
ОТКРОВЕНИЕ ИОАННА БОГОСЛОВА, 1913
Автопробег «Лиссабон-Париж» начинается ревом
иерихонской
трубы.
Железные кони подняты на дыбы,
механик Фуко лиловую семечку сплевывает с губы.
Газетчики вьются, свистят на тысяче языков,
толкаешь в толпе незнакомца — кто ты таков —
здесь полно аристократов и простаков.
Кого я вижу в них? Пятиглавую Тиамат?
Пахнет горячим железом. Восхитительный аромат.
Юноши, стройные, нервные и кудрявые как один,
дамы с глазами жизелей, русалок, мавок, вилис, ундин,
автомобили: рено, де дион, фиат —
в этом сезоне в моде «Звезда Полынь», сумасшедший запах,
горький, как хина, душный, как опиат.
Солнце, белый прожектор, горит. От земли парит,
что придает картине дымчатый колорит.
Немцы, все в белом, морщатся, сквозь их тарабарщину: sonne, sonne.
Русская княжна, высокая, статная, в летном комбинезоне,
и ее спутница, с бисерными кистями, очами лани во все стороны поводя,
укрываются под тентом, как от дождя.
Шоферы пахнут горячей кожей,
механики нервничают, заводя.
Четыре автомобиля
открывают исход.
Все повторяют их имена как заклинания.
О, их зовут:
белоснежный «Рено»,
алый рычащий «Пежо»,
громадный, черный «Де дион-бутон»
и перламутровый «Бенц».
PIETA
…где ватка облаков, белым-бела,
насажена на шпиль, как сердце на кол,
я видел женщину,
пока она была
отвлечена ребенком —
мальчик плакал.
я все не мог понять, зачем она,
с ребенком, здесь, практически в подвале,
устала и, наверно, голодна —
я видел — денег ей не подавали.
скорее раздраженной, чем
скорбящей,
она казалась странно настоящей,
она была живее нас с тобою.
она трясла свой сверток, как мошну,
и наконец он отошел ко сну,
и этот сон разгладил их обоих.
я был тут в Риме — ездил за кордон, —
там женщины похожи на мадонн,
и светит солнце — очень много света, —
и я увидел в ней чужую стать,
тогда я постеснялся ей подать,
и до сих пор не забываю это.
зачем хранишь ты память, нагота,
— уходит день,
приходит ночь без стука —
не чтоб топтала гневная пята
в снегу сквозь зубы брошенное «сука» —
но чтобы вдруг,
саму окружность звука
объяв [разъяв] губами, выдохнуть:
— пьета.
* * *
Я вышел из аэропорта
с клетчатым кофром в руке.
В другой руке я нес свою любовь.
Такую большую,
что на таможне ее пришлось декларировать.
Масса проблем
на въезде и на выезде.
Особенно — на въезде.
Не во всякой стране
разрешены к ввозу
такие сомнительные вещи.
КОНЕЦ ПУТИ
и с языка теряются слова,
и яблоня в саду лиловых вишен
окрашена лиловым. благовест.
улисс опять теряется в саду,
и он кричит, и крик его услышан.
однако в доме больше никого:
один улисс. и только занавеска
качается едва. и в чайной чашке
горячий чай. он замер, не дыша.
о, сколько весит беглая душа
на кухонных весах твоих, цирцея,
и сколько сыпать сахару?
улисс
почти привык и ничего не ищет.
здесь нет его товарищей, зато
незримое присутствие хозяйки
его не покидает. тишина,
да яблоки рассыпаны: под полом,
на чердаке,
повсюду.