Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 2018
Редактором и составителем первой книги тульского поэта Алексея Дьячкова «Райцентр», вышедшей в Москве в 2009 году, был Дмитрий Тонконогов. В аннотации он написал тогда: «“Райцентр”, увиденный глазами Дьячкова, предстает удивительным островом, где хочется побывать».
Прошло почти десятилетие. И эта беседа состоялась в деревне Варфоломеево под Тулой, где обосновался Дьячков.
Д.Т. Ни картошки, ни лука-порея. Сплошной импортный газон да остатки цветов. Поздняя осень. Твоя первая книга начиналась так:
Давно я от себя отдельно
Живу — ни с кем не пополам…
Уеду по весне в деревню,
Куплю себе аэроплан…
Еще недавно у тебя никакой деревни не было. Как я понимаю, твоя мечта осуществилась. Мне, как жителю мегаполиса, такое бегство понятно. Думаю, каждый второй житель столицы об этом периодически мечтает, но едва ли всерьез. На уровне мечты все и остается. Впрочем, некоторые поэты порой идут дальше, покупают полуразвалившийся дом, гордо ходят в телогрейках по единственной улице, начинают «окать» и по-свойски общаться с местными, которых раз-два обчелся.
А.Д. Мечты сбываются. О деревне я думал давно. Вспоминал бабушкину, где провел детство: реку, звуки турбазы за рекой. Город не дает человеку пауз для созерцания, ничегонеделанья. Ритм города механичен и жесток. Я сюда часто приезжаю один. Надо готовиться к зиме. Колю, ношу дрова, топлю печку, сижу в пустом доме. Это такое путешествие, за которое я бы заплатил приличные деньги, сопоставимо с полетом на другую планету. Уезжаешь от всего, и кажется, далеко-далеко. Мы с женой вспоминали курортную поездку в Турцию. Что запомнили? Чувство неловкости. Как мы оконфузились, не знали, как пользоваться лежаками, искали свободные у бассейна. Кому-то надо отдать деньги, а мы не знаем кому. И никакого тебе «ой, красивое море, красивые горы». В этом году по выходным ездили сюда, на речку, об этом могу сколько хочешь рассказывать.
Д.Т. Речка, деревня, книги. Неплохое окружение. Настраивает на лад лирический и серьезный.
А.Д. В современной поэзии мне не хватает предельной серьезности. Обо всем говорится с прикольчиком, по-обывательски, мимоходом. Вот у тебя этого нет. Ирония, да — сквозь слезы. Я о зубоскальстве. В повальном подхихикивании видят рецепт успеха и признания. Что касается успеха, рецепт верный, только я не уверен, что сиюминутный успех так уж важен для поэта. А признание вообще из другой оперы, история дает тому многочисленные примеры — Эмили Дикинсон, Эдгар По, Джон Китс, да тот же Лермонтов, значительная часть хрестоматийных стихов которого опубликована после смерти… Что касается деревенщины, быть к ней причисленным — я не против. Пусть деревенщина и провинциал. Как прозаики Шукшин и Белов, которых я люблю. Может быть, в мировоззрении — деревенщина, в поэзии, надеюсь, вряд ли. Все-таки я пишу не только классические четверостишия о детской радости каникул в деревне.
Д.Т. Неловко цитировать написанное про себя, но тема иронии для меня болезненная. «У Тонконогова автор вообще спрятался. Его стихи тщательно “смонтированы”. Будто камера выхватывает шаг за шагом куски пространства. Оператор (он же комментатор) не виден. Но “эффект узнавания” все же срабатывает (иначе не смеялась бы публика на его выступлениях столь заразительно)». Это Евгения Вежлян, «Новый мир» №№10/2006. И совсем запредельное у Евгении Добровой («Дружба народов» № 4/2017): «А кто-то не хочет писать о трагическом или вообще о серьезном. Тому пример — блестящее паясничание Дмитрия Тонконогова:
Шуршит звуковая дорожка.
В Казани повесилась кошка.
А здесь под крылом проплывает мечеть,
такая большая, что хочется петь.
Похожая на крематорий,
сказал бы священник Григорий.
Ему лишь дай волю и правильный сан,
он всю Касабланку бы выправил сам.
Звучал бы в трубе ее главной
воинственный хор православный», —
как видно, очень веселая цитата. Не сомневаюсь в благожелательности критиков. Беда, что «приколы» и соответствующая реакция публики стали восприниматься как «успех». Наивная попытка вписать поэзию в масскульт. Любого поэта вот так можно оженить без его согласия. Над стихами Дьячкова в таком случае, наверное, полагается плакать. Как и над стихами Асадова.
Понимаешь, мы живем в эпоху массовой культуры. Об этом хорошо сказал Глеб Шульпяков: «Масскульт — это великая прополка: благодаря ей мы, наконец, можем говорить о “поэзии как таковой”. Эта поэзия существует. У нее есть несомненные признаки, свойства и качества. Они всегда были — просто теперь, с наступлением эпохи массовой культуры, стали очевидней. Их стало легко и нестыдно формулировать. Ушло все случайное и сомнительное — ушло, благодаря масскульту, совершенно ненасильственным, рыночным образом: раскупили. Что осталось? Правильно: стихи в чистом виде» («Арион» №№ 2/2003).
А.Д. Глеб прав, и убедительно прав. Да он и сам превосходный поэт. Поэзия — самый невинный, самый чистый вид искусства, дистиллят. То, на чем нельзя заработать, но чем можно жить. С чем можно выжить на необитаемом острове — для написания стихов тебе не нужен ни инструмент, ни бумага. Для сохранения стихов достаточно их запомнить, что, кстати, и делали многие в тюрьмах и заточениях. Желателен слушатель, но читать стихи вслух не обязательно. По-моему, читать стихи на людях просто бессмысленно. Может быть, потому что я не умею. Но и не вижу в этом необходимости. Слишком искусственно. «Слово только оболочка», — писал Арсений Тарковский. В стихотворении красота достигается за счет дополнительных смыслов, внутренних мелодий. Ощущение неожиданной глубины дают намеки, метафоры, кружения вокруг. Эти глубины иной раз надо уметь разглядеть (именно разглядеть!) или разгадать — и трудно услышать, различить на слух. Актерское умение чтеца здесь скорей вредит. Прямой, очевидный смысл, который воспринимает со словом слух, недостоверен, этот смысл не всегда является целью усилий поэта. Правда, бывает, поэт и сам не знает, чего хочет. Зачастую он больше интуитивен и инстинктивен, чем рассудочен. Так же интуитивен и хороший читатель. Некоторые стихи нравятся до того, как начинаешь их понимать, и даже без понимания. Как многие стихи Мандельштама, например.
Сейчас существует множество обучающих семинаров, курсов, на которых наставляют, как «правильно» писать стихи, находить издателя, продвигать свои гениальные публикации и книги. Все это, конечно, глупость. Но есть несколько советов, которые и правда могут пригодиться человеку талантливому.
Во-первых, и прежде всего, условному молодому я бы порекомендовал заняться самообразованием, читать, а если повезет — найти близкого себе учителя. В свое время — совсем юным графоманом — я таким образом подсел на Станислава Красовицкого и до сих пор считаю его своим наставником, юношеская любовь самая долговечная.
Д.Т. «И кончено барсучье лето, / напоминавшее весну. / И песня зяблика под ветром / сгорела, / как бикфордов шнур…» Мне не близкий, но интересный поэт. Я понимаю, как можно смотреть на него через призму юношеской любви. У него довольно обширный набор инструментов. Но религиозные, в каком-то смысле идеологические, установки попросту не дают в полной мере воспользоваться этими инструментами. Ну, как если, например, в машине есть руль, но повернуть налево недозволительно. Могу это принять как жизненный принцип, нравственный, но поэзия все же «езда в незнаемое».
А.Д. Абсолютно не согласен. Я говорю о поэте 50—60-х годов, поэте группы Черткова, авторе настоящих шедевров — «Белоснежный сад», «Швед-ский тупик», «Цех»:
И в этот миг виденьем сада
Намного мир и вещ и зрим.
И мы в тиши полураспада
На стульях маленьких сидим…
или:
Калитку тяжестью откроют облака,
И Бог войдет с болтушкой молока, —
ты же скорей говоришь об авторе, который вернулся к стихам в девяностые годы. И хотя это один и тот же человек, это два поэта, почти не похожих. Правда, у позднего Красовицкого есть сильные вещи, но все-таки это другие стихи, и здесь ты скорее прав.
Но вернемся к «советам»…
Во-вторых. Жить с постоянной мыслью творчества, видеть стихи во всем — в бытовых мелочах, человеческих отношениях, явлениях природы, монотонности жизни. Я не верю в случайное вдохновение. Вдохновение как результат долгого взбивания сметаны — это да.
В-третьих, не придавать значения мнению доброжелателей. Тут хвала опасней критики, она обманчива и зачастую льстива. Нравиться всем, большинству, стать мейнстримовой серостью — самая большая глупость. «Как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих». Тогда уж лучше ошибаться, быть холодным и деятельным, но не теплым и неоригинальным. Ошибки не страшны. В конце концов, если можешь не писать — не пиши, универсальный совет. Творческий кризис у графомана означает, что он выздоровел, еще Искандер заметил. С другой стороны, мы все с чего-то начинали, и нас было не унять. В основном с эпигонства, конечно, — хотелось быть на кого-то похожим. И ведь мало кто хотел писать, как Тарковский или Кушнер, вот под Маяковского или Бродского косить — это да. И оказалось, что эта массовая зараза — детская болезнь. Многие переболели и с легкостью со временем излечились. Неизлечившиеся же стали частью общепоэтического потока, в котором, впрочем, тоже случаются отдельные удачи. Ты бы что-то добавил? У тебя есть твой учебный план для начинающих? Думаешь, существуют поэтические школы без подражательства?
Д.Т. К «мастер-классу от Дьячкова» я бы вот что добавил. Ошибки не то чтобы не страшны. Они необходимы. И не обязательно для того, чтобы на них учиться. Сами по себе они могут неожиданно обернуться и творческой находкой. Поэт может пить из всех источников, которые ему покажутся важными или просто любопытными. А после мучиться животом, душой или еще чем.
К сожалению или к радости, никакого плана обучения у меня нет. Научить писать можно, учить быть поэтом — бессмысленное занятие. Хотя ежегодный литературный форум в «Липках» кажется мне очень полезным для молодых стихотворцев. Общение с мастерами, с себе подобными. В конце концов, вакуум общения никогда не способствовал творчеству, поэту важно знать, что он не один и кто-то его слышит.
Что касается поэтических школ и подражательства, на то есть литературоведы, чтобы разбираться, откуда у кого и что выросло. Да, это интересно и важно. Но приведу пример эмпирический. Сижу как-то в аэропорту Касабланки. Всякие разные люди. Негры (нынче, наверное, их пристало называть афроафриканцами?), арабы с выводком гарема, европейцы в шортах. И вот сидит одинокий черный человек на лавочке, грустит. Вдруг к нему подсаживается точно такой же черный, с такими же чертами лица. Я думал, сейчас они обнимутся как братья, пустят слезу узнавания. Но ничего не происходит. Даже не смотрят друг на друга. Честно, я был разочарован. Не удержался, спросил каждого — откуда он. Кот-д’Ивуар и Камерун. Чужаки. И видят это сразу. Знакомого человека мы можем узнать со спины по походке, хотя для кого-то он сольется с толпой. Так и поэтический язык, если он изобретен, то всегда узнаваем. Только вопрос — кем узнаваем? А ответ простой: не чужаком.
Мы можем сказать: вот пошел человек с походкой актера Леонова. И это не лишает его индивидуальности. А человек в котелке и с походкой Чарли Чаплина выглядит уже комично. Ведь это не обстоятельства жизни его таким сделали.
А.Д. Меня сформировали три обстоятельства. Одиночество — я рос в неполной семье, безотцовщина, куча комплексов. Страдание — обстоятельство, не только вытекающее из одиночества, но также связанное и со множеством смертей близких людей. И третье — преодоленье. Необходимость сделать сознательный выбор, проявить упрямство и упорство. На фоне этих обстоятельств поэзия для меня открытая форточка, иногда хочется высунуться в нее по пояс, выйти и не вернуться. В принципе, о чем писать — это не важно. Разве так называемая сюжетность в твоих стихах так уж важна для тебя?
Д.Т. Сюжетность важна и не важна одновременно. Сюжет — это всего лишь каркас для поэтической речи, чтобы стихотворение можно было взять в руки, чтобы оно не напоминало какое-то жидкое вещество. Чтобы имело форму. Изгибы соблазна. Как у женщины. Нам же недостаточно одного высокодуховного содержания. Так что сюжет это те же изгибы соблазна. И мне не все равно, какие это изгибы. И я их не выдумываю специально, мне интересно то, к чему я каким-то образом прикасался.
А.Д. Ну да, мы ездим в отпуск не за отдыхом, а за будущими воспоми-наниями.
Д.Т. Причем в отношении сюжетов не может быть никаких универсальных правил. «Какой большой ветер Напал на наш остров…» Новелла Матвеева никогда не видела моря. Да что там моря, я не уверен, что она вообще выходила из дому. Об этом лучше знает вездесущий Дмитрий Быков. Моя первая беседа для «Ариона» состоялась с ней. Только беседа не состоялась на страницах журнала. 90-е годы, я был молод, неопытен и не смог ее разговорить. С другой стороны, мне казалось, что ей нечего сказать. Были какие-то монологи о том, как им (с супругом Иваном Киуру) всю жизнь завидовали и чинили препятствия, она искренне обижалась на пародиста Александра Иванова, назвавшего ее направление «сюсюреализмом». Под конец я поменял Новелле Николаевне перегоревшую лампочку и уехал в недоумении.
…И если гвоздь к дому
Пригнать концом острым,
Без молотка, сразу,
Он сам войдет в стену.
Да откуда она знает про гвозди и молотки? Это уже сейчас, спустя много лет, я понимаю, что такие уникальные лирические герои, как у нее, требуют особой судьбы. Судьбы поэта. Мне могут заметить, что песни это не поэтический жанр, но случай Матвеевой особый, ее песенные и не песенные стихи имеют одни корни, это не ремесло поэта-песенника, она действительно этим жила. Уверен, если хорошо покопаться в ее биографии, то все станет на свои места.
А.Д. А я вот с Красовицким пока не говорил, не решаюсь, а ведь он живет, пишет, есть даже общие знакомые, через которых я взял автограф. Другое дело Мандельштам и Бродский. Или Пастернак. Уже не поговоришь. Если только в стихах. Или не словами — как-нибудь иначе, как общаешься с умершими близкими родственниками. А слова нужны для письма. Вот как писать — другое дело. Избежать небрежности и недоделанности очень важно. Писать правильные рифмованные стихи кажется, что просто, но ты все равно крайне ограничен инструментом. Правда, верлибр написать еще сложней. Свобода дает обманчивое впечатление простора. Эффекта удачи в ч/б фотографии добиться проще.
Д.Т. Разве? Как раз цветная фотография при хорошей аппаратуре может какую-нибудь домохозяйку привести в экстаз. Особенно, если на ней будет лично она. С букетом алых роз. Штук 50, только что из ведра. Прислонившись рукой к березе и подняв заднюю ногу. Попробуй, отбери у нее цвет, она тебя проклянет. Но, конечно, ты прав. Достаточно даже с помощью фильтров превратить цветную фотографию в ч/б, она будет выглядеть благороднее и задумчивее. Но тут речь именно об эффекте удачи. Поэтому люди, гоняющиеся за этим эффектом, скорее обратятся к верлибру. Те, что поумнее. Поглупее останутся в регулярном стихе, где разруха будет бросаться в глаза даже неискушенному читателю.
А.Д. Поэзия вообще вещь странная и трудноуловимая. Бобэоби — стихи? Однозначно!.. Григорий Померанц делился эпизодом из своей жизни, когда он, будучи мальчиком, отдыхал с мамой на море. Они встречали на берегу мужчину, который приходил, садился и часами просто смотрел на море, на чистый горизонт. Тогда это его — мальчика — крайне поразило, что можно просто сидеть и смотреть на пустынное море. В этом наблюдении значительно больше поэзии, чем в иных стихах. Мне еще нравится одно такое «стихотворение», в фильме «Красота по-американски». Там герои смотрят видео, где ветер гоняет по подворотне целлофановый пакет вместе с павшей листвой. Это же совершенные стихи, которым и слова не нужны.
Д.Т. В фильме «Великая красота» Соррентино есть героиня, похожая на мать Терезу. Она изображена с долей иронии, что довольно смело для итальянского католицизма. Она практически ничего не говорит. Поэтому ее слова воспринимаются с усиленным вниманием. С преувеличенным. По большому счету, тот же эффект пристального наблюдения за «ничего не происходящим», как за твоим морем, пакетом и листвой. Может, это и довольно смелое, бездоказательное утверждение, но поэзия — это такой оптический прибор, через который человек может увидеть себя самого. То есть противоположность фотографии, где главное — это герой, предмет, пейзаж. А тут ровно наоборот. Да, все есть. И герои, и предметы, и пейзажи. Но взгляд обращен вовнутрь. Под конец фильма «мать Тереза» говорит, что ест одни лишь корни. Потому что корни — это важно.
А.Д. «Великая красота»? Надо же! Один из любимых фильмов. Только эпизод со святой старухой считаю лишним. Это же фильм о пресыщенности, о тщетности усилий, все получил, а ничего не нужно, кроме юношеской любви, и даже не любви, а воспоминаний о ней… Все вокруг менялось, сам менялся, грубел, а время прошло — и что? Мы сами меняемся, я меняюсь, я же живой. С одной стороны, время ускоряется, причем не линейно, появляются новые поэты, некоторые куда-то пропадают, сам ты сплошная перемена, и это хорошо, если не поддаешься инерции. По-другому читаешь вроде знакомые стихи. Я с интересом наблюдаю за собой. С каким запоем зачитывался классической четверкой — Цветаевой, Ахматовой, Пастернаком и Мандельштамом, как менялось мое отношение к каждому из этих поэтов, как вровень с ними со временем встал для меня Заболоцкий. Я то влюблялся, то разочаровывался, то забывал.
Как-то гуляли с женой в деревне по округе. Вышли к замерзшему пруду. Долго с высокого берега смотрели на рыбаков, ссутулившихся над своими лунками. Этот черно-белый пейзаж, лед, люди над лунками, это же было всегда, и будет всегда. Люди часами сидят неподвижно, как практикующие буддисты, о чем-то, наверное, медленно думают. Ничего не меняется и не изменится в будущем, по большому счету. Пройдет время, и мы перестанем переживать, мучиться, пытаться сделать открытия, искать скрытые смыслы — все уже открыто и найдено. Будем читать Пушкина, Фета и Блока. И Заболоцкого, и Тарковского, и Шаламова. И Слуцкого. Наверное, что-то останется и от нашего поколения. Денис Новиков, я думаю, останется. Думаю — Андрей Бауман. Мне нравятся Ксения Дьяконова, Ната Сучкова, Андрей Фамицкий. Кого я упустил?
Д.Т. Ты упустил карася. Как практикующий рыбак-буддист. Я откровенно уклонюсь от ответа. Да у меня его попросту нет. Можно назвать много интересных поэтов, включая, частично, и твой список, но это повод для отдельного критического разбора. А прогнозировать, кто останется, — я не возьму на себя такую смелость. Тем более, ныне живущие поэты не статичны, они меняются, со всеми своими взлетами и падениями. Поэтов я условно делю на значимых и любимых. Как читатель, а не как редактор. Например, Цветаева — поэт значимый, но совершенно не любимый. Тарковский любимый и значимый, хотя я прекрасно понимаю, что Мандельштам значительнее его по вкладу в поэзию. Но что поделать, стихотворений Тарковского я помню наизусть куда больше, чем Мандельштама, и обращаюсь к ним чаще. Я не очень понимаю такое явление, как «поэт Хармс», которого мне записывают в предтечи. Много ли мы знаем его произведений, как-то относящихся к поэзии? Ну, может, пара-тройка наберется. Да, стихи для детей замечательные есть. Но самое интересное — его проза. И сам он как персонаж, как культурное явление. Я в школе носил на лацкане пиджака огромный значок с его портретом. Хармс с трубкой. Коммунистический директор настороженно пытался выяснить, каким политическим силам я сочувствую. Похожее явление и Дмитрий Александрович Пригов. Я люблю Пригова. И как человека. И как явление. Но особенно мне дорого его именно поэтическое произведение. Пожалуй, оно и есть одно, по гамбургскому счету. И я хочу его процитировать для сравнения с другими приговскими текстами. Которые не обязательно хуже, а просто относятся к другому жанру. Оно найдено на просторах Интернета. Раньше я его цитировал не целиком, скорее по памяти. В юности прочитал в каком-то сборнике. Сам Пригов признался мне, что совершенно его не помнит. Зато я помню.
Вчера починяя сбитые ступеньки крыльца
Обнаружил я две кошачьи мумии с сохранившимися
присохшими улыбками своего лица
Были они потустороннего (когда-то, видимо, пушистые,
милые) страшного и плоского вида
Эти, сгубленные какой-то трагедией, или просто случаем,
кошачьи Радамес и Аида
И подумал я: вот ты ходишь, любуешься, берешь
и оставляешь вещи
А как истлеешь, кто тебя полюбит — разве что только
с тобою рядом истлевший
А.Д. Классные стихи, правда. Вот уж не знал. Люблю такие открытия. Правда, думаю, в случае с Приговым это разовый взлет, не парение. Не «Кубла-Хан», конечно, но взлет… Зачастую пишущие много и разнообразно остаются в памяти читателей благодаря двум-трем прекрасным произведениям. А бывает — и единственному стихотворению. Например, Твардовский для меня — автор «Теркина» и короткого стихотворения «Две строчки» («Из записной потертой книжки Две строчки о бойце-парнишке…»). Или Владимир Лифшиц, который отец Льва Лосева, — автор «Баллады о черством куске». И ведь это завидные судьбы, учитывая, что от многих, в том числе, возможно, и от нас, не останется и двух стихотворений. Но рассчитывать на два — себя не уважать. Чтобы эти два стихотворения создать, писать надо постоянно, этим надо жить. Планку надо задирать. Хочешь выпрыгнуть из кувшина со сметаной — болтай ножками и не рассуждай. Тут к месту вспоминается такой эпизод… Я много времени проводил с дедом, у которого были свои взгляды на жизнь и свое понятие героизма, сильно отличающееся от официозных штампов. Это притом что он и бабушка были школьными учителями в тульской деревне. И вот дед говорил мне, что подвиг Матросова — это, конечно, подвиг, но солдат, который дошел до Берлина, совершил подвиг не меньший. Решиться на разовый героизм легче, чем каждый день, упираясь, топать и топать. С этой позиции судьбы Заболоцкого, Слуцкого и Шаламова воспринимаются как героические. Поведение Заболоцкого на следствии и в заключении говорит о нем больше, чем жизненные коллизии с Екатериной Васильевной Клыковой и Натальей Роскиной. То же можно сказать и о Слуцком с его военными-послевоенными годами и выступлением о Пастернаке, ставшим трагедией.
Д.Т. Я не знаю, что стало большей трагедией для Слуцкого, история с Пастернаком или смерть жены. Моя тетушка Стелла Тонконогова работала редактором-переводчиком в издательстве «Художественная литература» с 60-го по 88-й год. Мы знаем, что многие поэты подрабатывали переводами. В издательство приходили Ахматова, Тарковский, Бродский, Самойлов… И конечно, Слуцкий. И мне хочется привести фрагмент портрета Слуцкого, каким его увидела тетушка: «По-солдатски грубоватый, угловатый, как и его стихи. Немно-гословный. Понадобилось длительное общение со Слуцким, чтобы хотя бы отчасти понять, какая душевная чуткость, ранимость и доброта, причем деятельная доброта, скрывалась за его внешне суровым обликом. Мы в редакции стали невольными очевидцами страшной трагедии, постигшей Бориса Абрамовича, — болезни и смерти его жены Тани. Он отчаянно и яростно боролся с неизлечимой Таниной болезнью. Сумел поместить ее в парижскую клинику, что в ту пору было недостижимо, добывал по всему миру редчайшие лекарства. На все это были нужны деньги, деньги… И он, прежде абсолютно равнодушный к ним, закусив удила стал зарабатывать, в основном переводами. Но никогда не за счет их качества. Мы по мере сил помогали ему в этом. Работа в то время была единственным содержанием его жизни. И вот похороны Тани. На Бориса Абрамовича жутко смотреть: бледный, сжатые губы, безжизненный остекленевший взгляд. Живой покойник. Я тогда подумала: нет, этого ему не выдержать. Вскоре Слуцкий замолчал и исчез из публичной жизни, перестал появляться в издательстве. Отказывался от общения даже с близкими друзьями. Девять лет депрессии. Но как-то я неожиданно столкнулась с ним в издательском коридоре, ему пришлось зайти из-за каких-то формальностей. “Ой, Борис Абрамович, здравствуйте”, — обрадовалась я. Он взглянул куда-то мимо меня и спросил безо всякого выражения: “Чем могу помочь?” И, не дожидаясь ответа, быстрым шагом направился прочь. Коллеги говорили, что такой вопрос он задавал всем, кто случайно встречал его».
Ты пытался разыскать его дом в Туле. Получилось ли?
А.Д. Я знаю, где примерно находится его пятиэтажная хрущоба. У тульского Пединститута, там вся округа в таких пятиэтажках. Он жил у брата с его детьми. Доживал, можно сказать. Мучился, страдал от бессонницы, один раз нелепо бросился под трамвай.
Поэты ведь более тонкокожие, чем обыватели. Сверхвосприимчивые, сверхнаблюдательные, почти во всем сверх. Именно поэтому смертность по причине самоубийства среди поэтов значительно выше среднестатистической. И вот эти странные люди умудряются выживать среди нас, и не только оставаться людьми, но и быть примером в героическом преодолении. Ужасно высокопарно звучит, но это ведь относится не к нам, да?
Д.Т. Разве Слуцкого можно назвать тонкокожим? Все это очень условно. Чхартишвили, который Акунин, целую книгу написал «Писатель и самоубийство», весьма интересное чтение. Себя бы я сравнил с бабкой-соседкой из детских воспоминаний. Она кричала: я бы повесилась от такой жизни, но кур из холодильника уже достала, сейчас некогда. Мне думается, что читатель и сам сделает выводы о твоей восприимчивости и наблюдательности. «Мало кто из современных авторов владеет искусством материализации времени так, как тульский поэт Алексей Дьячков. И мало кто делает это так безыскусно, внешне незамысловато», — написал о тебе Вадим Муратханов. Утверждение точное.
…До свиданья, сладкий сон.
Фотография на память.
Крайний справа. Пара слов.
Орфография хромает.
Ты работаешь прорабом на стройке, я редактор в журнале. В моих стихах цемент и работяги, кучи всякого бытового и строительного мусора. У тебя тонкие пейзажи, большинство стихотворений заселено лесами, полями и всякими явлениями природы. Люди, конечно, встречаются, но не чаще, чем в сельской местности. Может, поэтому с каждым надо поздороваться и отнестись с вниманием. А работа твоя словно не существует, ни единого намека, ни персонажа.
А.Д. Вот ты спишь, как и все, по ночам — треть жизни! — но о сне ты же не много пишешь. А сама по себе моя работа очень даже поэтическое явление. Пережив зиму, выйти по весне из строительного вагончика. Ребята принимают бетон, это тяжело, его надо прогревать. И вот ты пережил эту зиму, солнце греет, топит снег. Ничего поэтичнее нет, твои рабочие впахивают, у них хорошее настроение, они всё успевают — и принять бетон, и уложить его в опалубку… А ты тоже не сидишь, суетишься, закрываешь наряды… Но выходишь из своего прокуренного угла и видишь: все не так, как раньше. Тебе это запомнится, захочется поделиться этим, схватить, зафиксировать. И скорей всего не удастся. Но ведь ты не успокоишься, правда?
Д.Т. Покой мне только снится в моей древней деревне Чертаново. Вроде как окраина, лес возле дома, но тебя чуть ли не ежедневно тащат на всякие поэтические сборища. И не всегда отобьешься.
Ты участвуешь в тульской литературной жизни? Я бывал в Туле на поэтическом фестивале. Да простят меня туляки, но впечатление удручающее. Какой-то поток беспомощных стихов про родину и березки со сцены ДК. И полное непонимание серьезных, не местных поэтов. Именно непонимание, а не неприятие. Словно перед ними выступали представители иной цивилизации без переводчика.
А.Д. Почти не читаю, не выступаю и не пытаюсь читать, скорей даже избегаю публичности. Почему? На моей первой работе, когда я только начинал мастером на стройке, мой начальник писал и издавал стихи. Все подчиненные его знали об этом и считали не просто чудаком, а чудиком, чуть ли не дурачком. И я так считал. И не важно, какие стихи писал. Если ты поэт — умирай. Погибай за свои стихи, как Пушкин, Лермонтов, как Мандельштам. Как Маяковский, в конце концов. Не надо нам твоих стишков на корпоративном застолье. Будь серьезным, правдивым до конца. Живи только этим, потому что поэзия не хобби, это почти вера. Служение. Именно поэтому никто не слышит поэта лучше, чем такие же, как и он, — странные и убогие. Но странные и убогие — с точки зрения обывателя. Поэту нигде не найти себе слушателей — разве что во времени…
Река течет, река речет о важном,
О самом долгожданном, может быть.
Слова, слова, расплесканная каша…
О чем так долго можно говорить?