Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2017
«Счастье» в современном русском языке — слово многозначное. Даже, пожалуй, чересчур многозначное. Первоначально оно было связано с «долей», «хорошим уделом». Но со временем стало означать в зависимости от контекста успех, удачу, нормально прожитую жизнь. О счастье и связанном с ним удовольствии написано немало книг. Но практически нигде не говорится о поэтическом счастье, хотя и поэты, и читатели прекрасно осведомлены о его существовании.
В предлагаемых заметках мне бы хотелось сказать несколько слов об особенностях поэтического счастья андеграунда, то есть о той специфической радости, которая сопутствовала творчеству многих неподцензурных поэтов и которая сегодня не всегда считывается.
Эта радость была связана со свободой. Со свободой, прежде всего, в области эстетики, поскольку политикой среди культурного подполья занимались считанные единицы, вроде Натальи Горбаневской.
Советские люди прекрасно чувствовали границу, которую опасно переходить. «Нез-зя» было спущено в мир советского человека, навязано ему как черта, которую он признает всего безусловнее, когда перешагивает через нее. Переход границы в области эстетики не был сопряжен с тюрьмой и ссылкой, однако часто превращал автора в изгоя, которому путь в официальные издания отныне был закрыт. Но за чертой легче дышалось. Фигурально выражаясь, поэтическое счастье было связано с движением в бурном потоке на байдарке: с проскакиванием валов, с катанием на обратном вале — «бочке», с минутной задержкой в тихой воде за камнем, словом, с жизнью стиха и в стихе.
Да, коридор возможностей был узок, но неподцензурные писатели находили пространства, где они были предоставлены самим себе.
Читая опусы Ры Никоновой и Сергея Сигея, листовертни и палиндромы Дмитрия Авалиани, тамиздатский альманах «Черновик» Александра Очеретянского, мы видим, как поэты радуются поставленным отдельно словам, строчкам по диагонали, игре шрифтов, рисункам из букв.
Поэты-верлибристы (Айги, Файнерман, Ахметьев) радуются строчкам на грани стиха и прозы. Им уже не приходится — публикации ради — надевать ямбо-хореический мундир, ходить по струнке: традиция больше не мешает их конкретному вдохновляющему импульсу.
Свобода живет и в стихах с обсценной лексикой. Поэма лианозовца Игоря Холина, состоящая всего-навсего из одного непечатного слова из трех букв, не просто провокация. Она поет, она танцует и веселится вместе с автором. На ее страницах легко и свободно.
Другой лианозовец — Генрих Сапгир — пускает отдельные буквы в пляс. «Поэт зависит от своего голоса и горла», — говорил Алексей Крученых. И Сапгир на практике реализует его слова:
Ни о воде —
В — О — О — О!
Ни о солнце —
СОЛХЧШ — Ш — Ш — Ш!
Ни о небе —
— Эге — ге — гей!
Поэтическое счастье коммуникативно. Его трудно помыслить без определенного круга общения. И этот круг задает свою поэтическую повестку. Не надо писать «коммунисты, вперед!». Приятели ждут от тебя совсем других текстов.
Тематика культурного подполья представляла собой реальную альтернативу официозу. Это видно хотя бы на примере такой раскрученной темы, как любовь. «Большое личное счастье» советских поэтов неотделимо от идеологии. Об этом свидетельствует, к примеру, шлягер А.Пахмутовой и Н.Добронравова «Любовь, комсомол и весна».
Бывали, правда, такие периоды, когда любовь отклеивалась от комсомола. И вдохновенный Роберт Рождественский восклицал: «Сегодня любовь прошла стороной, / а завтра, а завтра ты встретишь ее».
Но неофициальные поэты не попадались в силки цензурированного амура, на удочку идеологов, которые определяли, что есть счастье для советских людей. Свобода для андеграунда всегда оказывалась более притягательной, чем любовь.
Правда, на хлебосольных московско-питерских кухнях существовала большая группа поэтов, не чуждых идее «большого личного счастья». Здесь можно вспомнить Булата Окуджаву, его стихотворение о городском саде.
«Городской сад» Окуджавы («После дождичка небеса просторны…») переносит нас в рай 1930-х годов. Это время страшных репрессий, закручивания гаек, уничтожения всякой живой мысли… и наиболее острого коллективного переживания скорого счастья. Вся страна поет песни, появляется звуковое кино, возвращается новогодняя елка, в свет выходит рассказ Гайдара «Чук и Гек» с хрестоматийным финалом: «Что такое счастье — это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной».
Именно в это время повсеместно открываются парки культуры и отдыха. Часто они учреждались на месте взорванных храмов и кладбищ вокруг них. Юный окуджавский герой, конечно, об этом не знает. Он просто парит, просто дышит атмосферой радости и надежды:
С нами женщины — все они красивы —
и черемуха — вся она в цвету.
Может, жребий нам выпадет счастливый:
снова встретимся в городском саду.
Не хочется ни в коей мере осуждать Окуджаву за эту нестыковку социальной жизни и личного счастья. Важно, что здесь оно остается только личным. Так происходит и у другого полулегального поэта, Владимира Бурича:
нашел среди писем
кусок довоенного мыла
не знал что делать
мыться
плакать
Да, советский рай был. Да, он потерян.
В 1960—1980-е годы, во времена расцвета самиздата, рай переместился за город. Райским местом стал участок в садовом товариществе или деревенский дом с участком. Шесть соток с грядками и зарослями малины в углу примиряют с жизнью и делают счастливым даже непризнанного поэта. Он это хорошо понимает. И даже -каким-то образом сопрягает свое бытие с Писанием. Как делает это тот же Генрих Сапгир, перекладывая Псалом 132, псалом о ветхозаветной Церкви, на язык современности:
Хорошо летом в солнечный вечер
на даче
двум сочувствующим.
Тема дачного участка в контексте Библии — только одна из многих тем, которые обособляли андеграунд от официоза (Пастернака с Ахматовой мы, естественно, к официозу не причисляем). Неподцензурная поэзия генерировала собственные культурные коды и, таким образом, претендовала на самостоятельную общественную позицию.
Важно, что рай на даче у Сапгира появился в стихотворном цикле «Псалмы», созданном в 1965—1966 годах, то есть сразу после очередных, хрущевских, гонений на религию.
Прислушиваясь к разговору «двух сочувствующих», мы замечаем, что риторика счастья связана не только с житейским удовольствием, но и с этикой, с возможностью сказать правду-матку. Вот что, например, говорит поэт в связи с травлей Пастернака:
3. Заклинаю вас
вашими актами
протоколами
заклинаю вас
невеселыми
фактами
заклинаю вас
неурожаями
заклинаю вас
уважаемый
вашей серой
карьерой
. . . . . . .
6. Это все глубоко наболевшее
и простое как доктор Живаго
Листья есть
птицы есть —
небо есть —
и воистину есть
Судия всего живаго
Утверждая подобные вещи, Сапгир не забывал об эстетике. Нравоучительные тексты в духе Льва Толстого у него отсутствуют напрочь. Даже страшную тему ГУЛАГа он сопрягает не с солженицыновской ненавистью к тирании, а с полотнами супрематизма:
видел я черный квадрат на снегу
человеческий дышащий
каждое утро его ровняли
лагерные малевичи в погонах
Андеграунд немного отодвинул поэзию от центра тяжести нашей личности, перенес ее ближе к периферии. Творчество Пригова показывает, как маски могут совсем спрятать человека.
У Сапгира, в отличие от Дмитрия Александровича, лирический герой не растворяется полностью в игре. И когда автор пишет о телесных радостях, мы чувствуем, что это радости не только литературного персонажа, но и Генриха Сапгира. Правда, справедливости ради, нужно признать, что манифестации собственно удовольствия в его стихах мало. Взять хотя бы «Похмельную поэму» и сравнить ее с воспоминаниями о пьянке в стихах Игоря Лёвшина. В первом случае автор начинает с похмелья «решать свои треклятые вопросы». Поэма движется на грани стиха и прозы и завершается решительным заявлением поэта о намерении больше не пить, а работать:
И все равно нам не взирая на!
Спокойно повествующим о страшном
Опохмелясь без лишнего веселья
(Мы любим жизнь — старуху)
Рыгнем похлопаем себя по брюху
Затем благословясь беремся за перо
У Лёвшина бытовая сценка захватывает всю площадь повествования, он не может, как Сапгир, сдвинуть вчерашнюю историю во вчерашнее и мысленно все барахтается в ней:
Говорили о любви, об искусстве,
все допили, но не остановились:
друг отправился за водкой. В отсутствие
с супругой танцевали под «Битлз».
Далее мы втроем пили.
При этом впятером пели.
У «Подбельского» меня четверо били,
но недолго: два мента подоспели.
Романтик-забулдыга, впрочем, может превратиться у неофициального автора в философа. Так происходит в стихах Сергея Стратановского:
Стеклотару сдают, неботару
Баботару восторгов, надежды
Баботару любви с отпечатками скотства и пьянства,
Неботару без неба…
С помощью нехитрого словотворчества поэт фиксирует конфигурацию современной попойки. Вакх давно не божок, все скучно и примитивно. Но в стихе есть еще отсутствующее небо. Стратановский знает, что вино несет радость преображения. И жалеет, что никто уже не чувствует космическую сущность изделия из виноградной лозы.
А вот Алексей Хвостенко говорит о зеленом змии без всякой философии, конкретно (заметим в скобках, что это последнее словечко совсем не фирменный знак Жириновского, и задолго до политика к нему обратился Игорь Холин):
Водка
Наркотики
Голод
Есть, конечно, и другие стихи, более заводные. Но нам важно сейчас просто отметить, что описание физиологических радостей, тактильность входят в представление о поэтическом счастье андеграунда. Оно сопряжено с повседневностью. Когда Борис Ванталов (он же — Констриктор) констатирует:
движется бессмысленное тело
завернувшись в старое тряпье, —
он вполне примирен с жизнью. И тряпье превращается в великолепные лохмотья нищего вроде тех, что описал в свое время Оскар Уайльд.
Вещей в поэтических произведениях много. У каждого поэта они имеют свой вес. И в окололитературном пространстве они тоже появляются как маяки счастья. На знаменитой фотографии, сделанной в ссылке, Иосиф Бродский стоит у забора, на который аккуратно выставлена пачка сигарет «Честерфилд». В известной мере и Рим, и христианство, и вся мировая культура оказались в стихах Бродского такой вот пачечкой «Честера», заметил в этой связи Михаил Новиков.
Повседневность, к которой обращались многие поэты андеграунда, не ограничивала творчество чувственными вещами и часто ставила проблему достижения поэтического счастья в зависимость от метафизики. Так пьянство, по Айги, это способ шагнуть по ту сторону истории:
а пить — как будто в Лете спать:
с лицом чужим
как бы натянутым.
Впрочем, шагнуть толком-то не удается. Поэт останавливается у какого-то порога и напряженно смотрит вдаль. Он что-то видит, чувствует. Испытывает озарение. И пишет о том, что испытал. Вот свидетельство Леонида Аронзона:
И мне случалось видеть блеск —
сиянье Божьих глаз:
я знаю, мы внутри небес,
но те же неба в нас.
Иное возникает вдруг. Появляется из вселенной или из собственной глубины. Откуда именно — не так уж по большому счету важно, поскольку одно отражает другое.
Интереснее задаться вопросом не «откуда?», а «что это значит для поэтов?» применительно к нашей теме.
Если отвечать совсем коротко, то можно сказать, что поэтическое счастье в его метафизическом ракурсе связано со Смыслом. С живой религиозной поэзией.
Когда мы говорим о религиозной поэзии, то не имеем в виду тематические упражнения на определенные темы, вроде «Коран в русской поэзии» или «библейские мотивы в русской поэзии». Речь идет об определенных отношениях с миром.
Вообще, мировой авангард перенес религию на задворки. Но в силу специфики советской жизни религиозная тематика расширяла пространство свободы. И многие поэты — Сапгир, Величанский, Холин, Седакова, Бобышев, Волохонский, Щварц, Стратановский еtс. — к ней обращались.
При этом культурное подполье испытывало определенное недоверие к институциям и к «божественным» словечкам, предвидя, что в один прекрасный момент они будут задействованы новой идеологией. К религии в целом было двойственное отношение: ее и поддерживали, и побаивались. Не случайно Иван Ахметьев написал трехстишие:
духовность
то есть
недоверчивость
И все-таки общее направление было в поддержку этой самой духовности и против государственного атеизма. Так, Дмитрий Авалиани, размышляя о соотношении идеологии и религии, замечал: «Ломая диалектики законы / небесный рай не борется ни с чем / не точит меч не учит теорем / вкушая апельсины и лимоны».
С ним была солидарна Зинаида Миркина, заявившая: «Бог высоко. Бог очень высоко. / Нет ни равенства с Ним и ни братства».
Ну а Генрих Сапгир на практике показал, как псалмодические распевы входят в современный говорной стих, одухотворяют его.
Подытоживая сказанное, хочется подчеркнуть еще раз: поэтическое счастье андеграунда говорит с нами на языке эстетики и метафизики. Оно неотделимо от радости и свободы. И эта речь звучит достаточно убедительно.