Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2017
* * *
И постареть красиво не сумел,
и прожил бесполезно, как-то тихо —
о чем ты, престарелый наш пострел?
О типа вечности, о смерти типа.
И это все, чем жив базар-вокзал
и у тебя в запасе остается.
Ты все сказал.
Не пьется, не поется.
Но у стола, где ты сидишь с тех пор,
как появилась новая нагрузка,
и у реки, текущей с дальних гор,
на камень возвратилась трясогузка.
ВАРАВВА
Конкурент Иисуса Варавва
проповедует слева направо,
и орава не празднует труса.
Уцелел конкурент Иисуса.
Выразитель дурных настроений
в тупиках и на кровлях строений.
Бомба в каждом его выступленье,
возмущение и преступленье.
Одежонка Вараввы дырява;
он был сам Иисусом, Варавва,
тезкой нашего, из Назарета,
но в руках у Вараввы — беретта.
Он шныряет в туннелях Сиона
по алмазам царя Соломона,
за плечами Вараввы — темница,
антиримское право, Денница.
А когда бы Варавву распяли,
ничего бы тогда не проспали,
не продули бы, не проиграли,
не лишились чинов и регалий.
Знойный город исходит пирами,
поглощая мерло с саперави,
и кричат проститутки с ворами:
— Дай нам Божие Царство, Вар-равви!
РУБАШКА
Рубашку, не носимую никем,
стирают регулярно,
но ей не пригодится манекен,
играющий бездарно.
На ней нет ни единого пятна,
и, плечи не сутуля,
висит в шкафу, сомнительно нужна
хозяину-чистюле.
Но происходит кое-что и с ней —
воздействует водица,
и эта вещь становится тесней,
материя садится.
Есть «Pe´rsil», и рубашка не желта.
Она бесповоротно
вошла в довольно зрелые лета,
до гроба чистоплотна.
Под Львиными воротами Микен
и в городе на Арно
одежку, не носимую никем,
стирают регулярно.
Но вещь и человек, она и он,
на общем интересе
сошлись, и он с течением времен
усох, теряет в весе.
Стиральная машина дребезжит
по имени «Катюша»,
и в неприглядном виде Вечный жид
выходит из-под душа.
Он наплевал на собственный каррас,
скитается и квасит,
но станет эта вещь ему как раз
и крах его украсит.
Есть накладной карман, всегда пустой,
и детством пахнет глажка.
В каком-то смысле, для себя самой —
счастливая рубашка.
Пускай они толпятся, все они,
у славы на распилке —
чему-то быть положено в тени,
в прихожей, на сушилке.
ТЮЛЬ
Прищепка, как птица в тумане, на вьющемся тюле.
Окно нараспашку, и высится кедр у порога.
Подножное море открыто не только чистюле.
У вас отобрали, а мне почему-то вернули.
Крутая дорога в повторное детство полога.
И мать у корыта, и угольный ящик сарая,
и ведра с водой из обледеневшей колонки,
и сохнет белье на веревке, от стужи сгорая,
и ваши портянки уходят на наши пеленки,
и запахом порта испорчены наши девчонки.
Нет, не актуальны гонконгские презервативы,
но животрепещущий шелк сингапурских косынок —
источник восторга, и вещи навеки правдивы,
и белые птицы на черный торопятся рынок.
Всю жизнь это было завешано матовым тюлем,
теперь приоткрылось, но вряд ли отрадно, поскольку
равно возвращенью с войны, из отлучек и тюрем
отцов, притащивших оттуда в себе по осколку.
Отцы позабыты. Сивуху окрасила цедра.
И волки, и овцы вернутся в пещерные недра.
Но лазаря петь неохота, и крайняя хата
стоит на откосе, где лапа мохнатого кедра
гребет под себя мировой океан без отката.
* * *
Барабулька, и с бухты-барахты
дико ново рифмуются яхты,
и вослед за летучей рекой
тянет возраст, не очень-то мой.
Над горами рыбацкие сети
блещут, розы пошли по рукам,
да и яхты продажные эти
пишут мачтами — по небесам.