Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2017
Ветер утих. Осторожно, чтобы не задеть висящие в воздухе снежинки, спускаются сумерки.
Взял ее правую руку, перевернул тыльной стороной вниз, пошептал-пошептал в образовавшуюся ямку, встал из-за стола, подозвал официанта, расплатился, тихонько прикрыл за собой дверь, а она осталась сидеть, боясь пошевелить ладонью, чтобы не расплескать его еще теплый, но быстро остывающий шепот, и даже чай долго, неуклюже размешивала левой рукой, потом встала, вышла на улицу и замуж за человека много старше ее с бородавкой на щеке, тремя детьми от разных браков и небольшим заводом по переработке мусора, жила с ним недолго, несчастливо, быстро развелась, бегом вернулась на это же место, а за их столиком уже сидят незнакомые мужчина и женщина, едят каре ягненка с овощами-гриль, пьют полусладкое шампанское, разговаривают о ценах на белорусский трикотаж, и женщина при этом смеется таким жирным, таким маслянистым смехом, что на нем можно жарить беляши.
Старый московский переулок, затоптанный многоэтажными башнями. Торчащие то тут, то там полуразрушенные зубы старых, затянутых строительными сетками домов, из которых давно уже удалили нервы, запломбировали двери и окна кирпичами, и теперь то ли будут обтачивать под новые конторы и кафе, то ли вовсе удалят и ввернут на их места сверкающие зеркальным стеклом и полированной сталью импланты.
Сначала в оцепенелой, стеклянной тишине, оставшейся после твоего ухода, появляется трещина от шума трамвая за окном, потом трещина начинает ветвиться от топота детских ног по потолку, потом криком «Коля, марш домой!» от тишины откалывается огромная глыба, которую на мелкие куски разбивает дрель соседа за стеной, и наконец эти куски перетирает в пыль монотонное, мышиное шуршание печенья, тихо-тихо, почти беззвучно, намазываемого маслом и вареньем.
По дорожке вокруг школьного стадиона идет человек, одетый в толстую синюю куртку, и толкает перед собой ручной снегоочиститель на колесах. Вокруг человека и его снегоочистителя роится, точно рабочие пчелы вокруг матки, десяток детей. Им всем очень нужно попасть под снежную струю, вылетающую из раструба снегоочистителя. Если восторг, который дети при этом испытывают, не выпускать легкомысленно, точно пар, в окружающее пространство, а собрать в специальный толстостенный сосуд с посеребренными изнутри стенками, сжать при высоком давлении до кристаллического состояния, потом перемолоть эти кристаллы в порошок, наделать из них крошечных гомеопатических таблеток и класть их под язык всякий раз вместо валидола или нитроглицерина, или в дни рождения, или просто по выходным, то…
Небо наконец оттаяло полностью, и по нему медленно поплыли обрывки белесых прошлогодних самолетных следов. Оно еще немного плоское, и его синева не стала ультрамариновой, как в середине мая, но в тех местах, где его взбивают крылья жаворонков, оно уже глубже и сине´е. Вода в реке понемногу спадает. Большая ветвистая ольха стоит в воде уже не по пояс, а по колено, в кружевной подвязке белых бурунчиков. Над одной из веток, торчащих над сверкающей под солнцем водой, висит зацепившееся за сук большое рыбье гнездо из давно высохшей разлохмаченной ветром травы и осыпающихся мелких ракушек. Судя по тому, что торчат из него дочиста обглоданные хвосты карасей и ершей, — щучье. Маленький, величиной с ладонь, мертвый щуренок застрял неподалеку — в хитросплетении колючих ольховых веток. На берегу, у брода, по свежим кабаньим следам бестолково ползают в разные стороны только что проснувшиеся муравьи — вялые и ленивые. Десяток из них безуспешно пытается завалить изо всех сил сопротивляющегося паука, а два или три, пока не видит тысяцкий, залезли на цветок мать-и-мачехи, расцветший на краю огромной коровьей лепешки, и замерли, греясь на солнце и досыпая. Ветер, пушистый от цветущих верб, шевелит тонкие желтые лепестки цветка, и они щекочут муравьиные брюшки. Муравьи рефлекторно сучат ножками и ворочаются с боку на бок.
Теперь, в последние дни весны, даже те куколки, которые не успели похудеть к лету, хотят превратиться в бабочек. Даже бледные, даже толстые и даже бесформенные личинки украдкой примеряют разноцветные крылья. Сделав несколько неловких взмахов, они откладывают крылья в сторону и пытаются приладить другие, на два размера больше. Или, оставив крылья насовсем, приставляют к мощным жвалам тонкие и изящные черного бархата спирали хоботков. Недавно проснувшиеся после зимней спячки бабочки павлиний глаз летают медленно, точно с похмелья, хлопая заспанными голубыми глазами. Крапивницы уже отложили яйца и теперь просто дружат, перелетая друг за другом с цветка на цветок. Везде и повсюду носятся мотыльки — белые, голубые, бледно-зеленые, перламутровые, полупрозрачные и совсем прозрачные, похожие на порыв ветра, на воздушный поцелуй с крыльями, на вздох, скрепленный на живую нитку одной или двумя радужными прожилками, тремя крапинками, тонкими усиками, лакированными бусинками глаз, напоминающие желание или мечту — глупую, несбыточную, у которой нет ни оснований, ни причин не только для полета, но даже и для самого существования, которой жить всего-то три минуты до следующего порыва ветра, но она все равно летит, машет крыльями и переливается всеми цветами радуги, точно мыльный пузырь, выдутый ребенком. И только толстые, четырехмоторные майские жуки с толстыми полосатыми животами никуда не летят — как сели на березу, как обхватили всеми шестью ногами молодые, еще клейкие листочки — так и жрут, жрут и жрут их без перерыва на обед.
Поле самое обычное — заброшенное, давно не паханное, заросшее сурепкой до самых облаков и с горстью жаворонков в этих облаках. На одном его краю умирающая деревня и разрушенная наполовину церковь с наполовину недостроенной колокольней, на другом небольшое болото с чибисами, на третьем и четвертом сосновый, еловый и березовый лес. Больше ничего и нет, но как встанешь посреди него, как запрокинешь голову в небо, как услышишь в облаках гул пролетающего высоко-высоко самолета, как представишь пассажиров в мягких креслах, допивающих свое божоле или кьянти в пластиковых стаканчиках, доедающих самолетные печенья размером с почтовую марку, которым стюардесса сейчас объявляет приятным голосом о посадке в аэропорту Орли или Фьюмичино через пятнадцать минут, так и подумаешь — вот и летите себе за три тыщи верст киселя хлебать, коли охота, а я через пятнадцать минут дойду по тропинке до дома, продрогну от холодного ветра и буду пить горячий чай со смородиновым листом и пирогом с капустой, а потом усядусь в старое продавленное кресло у окна и стану дремать над альбомом с репродукциями Рафаэля или Веронезе и во сне отмахиваться от ужасной жары на пыльных римских улицах, от старых, с облупленной на углах штукатуркой, домов с цветочными горшками на балконах, от маленьких пиццерий с их салатом капрезе из сладких помидоров и ломтей огромной, «бычьей» моцареллы, от обжигающей, только что из печи, пиццы, от микроскопических чашечек крепкого эспрессо с коньяком и корицей, от трубочек канноли, из которых выглядывает белоснежный крем, посыпанный нежно-зеленой фисташковой крошкой, от тонкой и воздушной, состоящей лишь из светлой соломенной шляпки, прозрачного шарфика и множества звонких серебряных браслетов жгуче красивой римлянки за соседним столиком, оказавшейся нотариусом из Нижнего…
Сначала ставишь большую жирную точку, потом шевелишь пальцами, доедаешь давно остывшую, покрытую противной коркой овсяную кашу, допиваешь холодный чай, моешь посуду, поливаешь цветы, вытираешь пыль, еще раз поливаешь цветы, фотографируешь распустившийся цветок на кактусе, садишься за компьютер, открываешь тот самый файл, шевелишь пальцами и только после этого удаляешь стихотворение с первой до последней буквы, но не все сразу, чтобы не было соблазна его потом восстановить, а медленно, буква за буквой, — все эти неуклюжие метафоры, тяжеловесные аллюзии, неуместные синекдохи… а все потому, что двадцать лет назад надо было не ерундой заниматься, не рифмы плести, а дописывать и защищать докторскую. Теперь сидел бы на пленарном заседании какого-нибудь международного симпозиума в каком-нибудь испанском или итальянском курортном городке, слушал бы в половину и даже в четверть уха что-нибудь про термодинамику процессов сорбции или десорбции, трогал бы ногой стоящий под стулом полиэтиленовый пакет с двумя бутылками красного сухого, купленного почти даром на распродаже, и писал бы в блокнот, который выдают каждому участнику, какие-нибудь стишки и при этом злился бы себе на здоровье из-за того, что они не получаются — все эти неуклюжие метафоры, тяжеловесные аллюзии, неуместные синекдохи…
Среди ночи вдруг проснуться от внезапно наступившей тишины, упереться лбом в прохладное стекло окна купе, увидеть блестящие в темноте рельсы, соседнюю платформу, желтый свет фонарей, женщину с чемоданом на колесиках, мужчину с усами, старуху, сидящую на раскладном стульчике позади сумки с колесиками, на которой стоит литровая банка с мелкой вареной картошкой, лежат две вяленых рыбки и полиэтиленовый пакет с солеными огурцами, услышать, как хлопают двери в вагоне, как кто-то спрашивает «сколько стоим покурить успею», как гулкое эхо разносит по всей станции обрывки слов дежурного, как усатый мужчина ругается с женщиной и чемоданом на колесиках, как женщина молчит, опустив голову, а чемодан что-то неслышно отвечает, и как в соседнем купе кто-то храпит тонким, пыточным храпом, от которого покалывает в мозжечке. На несколько минут соседнюю платформу со старухой, чемоданом, картошкой, солеными огурцами, женщиной с усами и мужчиной на колесиках заслоняет пассажирский поезд, а когда он уезжает, на перроне остается только дымящий, как паровоз, мужчина без женщины, усов и колесиков и несколько брошенных соленых огурцов. Наконец твой поезд трогается, голова падает на подушку, и уже сквозь сон ты спрашиваешь у проводника, какую станцию про-ехали. Проводник что-то шепчет тебе так тихо, что разобрать почти ничего невозможно, и только по его губам можно прочесть, что Азорские острова.
Если при строительстве дачи, по недосмотру или по каким-либо другим причинам, не положить в ее основание том рассказов или пьес Чехова, то вишни в саду будут расти плохо, ягоды будут кислыми, наливка из них нехороша, у самовара прогорит труба, свежезаваренный чай будет пахнуть вениками, ватрушки не пропекутся, в них будет мало изюма, гости приедут скучные, разговаривать станут не о небе в алмазах, не о полете на Марс и не о стихах Бродского, а как начнут про навоз, ипотечный процент, продажу своей подержанной машины, камни в почках и анализы мочи — так их и не остановишь до тех пор, пока комары всех не прогонят спать в душные комнаты. Мало того, еще и на ночь глядя вас в смородиновых кустах за деревенским туалетом будет хватать за руки и говорить о внезапно вспыхнувшей животной страсти какая-то, приехавшая вместе с гостями, полузнакомая и полусумасшедшая дама, унизанная серебряными кольцами с головы до ног, перепачкает вам лицо противной жирной помадой, которую вы, пытаясь стереть, размажете по всему телу, а выросшая как из-под земли жена… В конце концов вам все это надоест и вы, вместо того чтобы наслаждаться пением соловьев, прохладой, неторопливой беседой о судьбах русской литературы, чтением старых журналов, потрепанных книжек с повестями Тургенева и рассказами Чехова, купите по приказу совету жены тур в Таи-ланд, и там, обливаясь потом, мучаясь изжогой после обеда с супом «том ям», покупая жене бесчисленные серьги, браслеты для рук и ног в количестве, которого хватило бы на десяток Шив, сувенирных слоников из сандалового дерева, вы будете себя ругательски ругать за то, что при закладке фундамента дачи поленились сами положить Чехова, а поручили это сделать рабочим или их бригадиру, или жене, которая командовала бригадиром, рабочими и вами и которая теперь примеряет расшитые блестками бархатные тапки с загнутыми вверх носами такой остроты, что от одного их вида у вас колет в правом боку.
Ни ветерка… Только сухой лист на невидимой паутинке качается и качается, только незакрытая калитка тихонько скрипит и скрипит, только стрекоза в сонном стеклянном воздухе висит и висит, только облако над головой плывет и плывет, только жизнь началась и уже кончается заполнишь одну пустоту в голове разной чепухой, как тотчас же образуется другая.
Взять большое поле и зарастить его без разбору ромашками, васильками, пижмой, пыреем, лебедой и всем, что растет само по себе, а по левому краю пустить сосновый лес, а по правому насыпать деревенских домиков и среди них поставить заброшенную церковь, у которой крыша заросла березовой порослью, а через все поле прочертить даже и не дорогу, а колею, еле видную в высокой траве, а в самом центре поля, в колее, застрявшую в грязи старую ржавую «Ниву» и мужика, стоящего рядом с машиной и чешущего под выгоревшей от солнца кепкой затылок, а над мужиком раскинуть небо с облаками, а из одного большого облака построить терем, а в тереме сделать окно, а из окна опустить на поле столб золотого жемчужного света, в котором летают жаворонки, а из облака поменьше пусть идет дождь — теплый и слепой, а река… впрочем, не надо реки. Река — это перебор. И без нее уже получается родина. Самая обычная. Такая есть у каждого. Такую вам любой художник на набережной у ЦДХ нарисует задешево. Такую вы ни за что не купите, потому что это китч и лубок вместе, а вы человек со вкусом и у вас дома в гостиной висит в тонкой рамке акварель с видом на набережную Сены у моста Сен-Мишель, удачно купленная в Париже задешево.
Солнце садится. Коровы идут домой, заглядывая по пути во все палисадники. Во влажной вечерней тишине слышно, как у соседей ужинают, стучат вилками и ложками по тарелкам, гремят сковородкой на плите, что-то говорят о вишне, которой в этом году не будет ни ягодки. Ругают последними словами проходящих мимо окон коров. Такими же словами, только поставленными друг на друга, ругают и пастуха за то, что он пьян, упал в палисадник и поломал куст пионов. На веранде сладко пахнет дымом от противокомариной спирали, только что сваренным земляничным вареньем и сушеным иван-чаем. Хочется встать с плетеного кресла, отставить в сторону розетку с вареньем, облизать сладкие губы, захлопнуть старенький потрепанный том «Трех мушкетеров» на том месте, где «батист разорвался, обнажив ее плечи, и на одном прекрасном, белоснежном, круглом плече д’Артаньян с невыразимым ужасом увидел цветок лилии…», упасть на пол, забиться в истерике, разорвать на груди любимую, ветхую от старости футболку со львом Бонифацием из мультфильма, потому что до конца отпуска осталось всего четыре дня.