Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2016
От редакции
В беседе с Е.Невзглядовой О.Э. воспользовался своими прижизненными устными и письменными высказываниями и публикациями. Их можно найти в статьях самого О.Мандельштама «О природе слова», «Заметки о поэзии», «Барсучья нора», «О собеседнике», «Армия поэтов», «Слово и культура», «Пушкин и Скрябин» (фрагменты), «Разговор о Данте», «Выпад», повестях «Шум времени» и «Египетская марка», рецензии на книгу Андрея Белого «Записки чудака», а также в воспоминаниях Н.Я.Мандельштам («Воспоминания», «Вторая книга») и Э.Л. Миндлина.
Е.Н. Осип Эмильевич, как вы объясните, что оказались в одной литературной школе, в акмеизме, с такими разными, не похожими на вас и друг на друга поэтами, как Ахматова и Гумилев?
О.М. Литературные школы живут не идеями, не стилем, а вкусами. Принести с собой целый ворох идей, но не принести новых вкусов значит не сделать новой школы. Наоборот, можно создать школу одними только вкусами, без всяких идей. Говорят, вера движет горы, и я скажу, в применении к поэзии: горами движет вкус. Подъемная сила акмеизма в смысле деятельной любви к литературе — необычайно велика, и рычагом этой деятельной любви был именно вкус.
Е.Н. По-настоящему родоначальником нового вкуса и вслед за этим новой акмеистической поэтики был Анненский. Вы согласны?
О.М. Мне кажется, когда европейцы его узнают, смиренно воспитав свои поколения на изучении русского языка, подобно тому, как прежние воспитывались на древних языках и классической поэзии, они испугаются дерзости этого царственного хищника, похитившего у них голубку Эвридику для русских снегов. Все спали, когда Анненский бодрствовал…
Е.Н. …и в буквальном смысле тоже — Иннокентий Федорович страдал бессонницей…
О.М. …и в это время директор Царскосельской гимназии долгие ночи готовил настой таких горьких, полынно-крепких стихов, каких никто ни до, ни после его не писал. Анненский ввел в лирику психологический конструктивизм. Его психологизм не каприз и не мерцание изощренной впечатлительности, а настоящая твердая конструкция. Для Анненского поэзия была домашним делом. Он очеловечивал мир вокруг себя, согревал его тончайшим телеологическим теплом.
Е.Н. Да, этим теплом окутаны самые простые вещи, которые Анненский первый ввел в русскую поэзию: башлык обледенелый, дамская сумочка, кольчатый пояс, митенки… «Вещный мир» — так назвала свою статью об Анненском Лидия Гинзбург. Помните его «Будильник», «Стальную цикаду», «полумертвые мухи на забитом киоске» из вагонного трилистника? Эти вещи связаны с душевным состоянием человека. Они вписаны в интерьер его души. Как плохи стихи, в которых нет никаких вещей, — одни «чуйства»!
Но мне интересно, что вы скажете о современниках? «Нет, никогда ничей я не был современник»… А все-таки: Пастернак? Кузмин? Ходасевич? Цветаева?
О.М. Стихи Пастернака почитать — горло прочистить, дыхание укрепить, обновить легкие: такие стихи должны быть целебны для туберкулеза. У нас сейчас (я говорю о своем времени) нет более здоровой поэзии. У Пастернака синтаксис убежденного собеседника, который горячо и взволнованно что-то доказывает, а что он доказывает?
Разве просит арум
У болота милостыни?
Ночи дышат даром
Тропиками гнилостными.
Так, размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все-таки единственно трезвая, единственная проснувшаяся из всего, что есть в мире. Физиологически священный восторг пространства и птичьего полета — об этих ощущениях и сообщает нам поэзия Пастернака.
Е.Н. Эти ощущения сообщают и ваши стихи. Независимо от того, о чем они и можно ли вообще ответить на этот вопрос — о чем?
О.М. На вопрос, что хотел сказать поэт, критик может и не ответить, но на вопрос, откуда поэт пришел, отвечать обязан. Современная русская поэзия не свалилась с неба, а была предсказана всем поэтическим прошлым нашей страны. Поэтическая речь — это янтарь, в котором жужжит муха, давно затянутая смолой, живое чужеродное тело продолжает жить и в окаменелости. Поэт должен иметь родословную.
Е.Н. Если говорить о Пастернаке, то его предшественником был, несомненно, Фет. А как чудесно сказано вами:
Я получил блаженное наследство:
Чужих певцов блуждающие сны…
Ахматова говорила, что у вас не было учителя, но это не так. Надежда Яковлевна свидетельствовала, что вы называли Анненского своим учителем. И ваши узнаваемые предшественники — Тютчев, Пушкин, Батюшков, Державин («Что вам, молодой Державин, мой невоспитанный стих?» — знаете эту цветаевскую строку о вас?).
Необходимость в родословной очевидна на примере советской поэзии, которая не хотела знать своих предшественников. Потому и не оставила следа. Даже лучшие из советских поэтов, не говоря о «мобилизованных и призванных», сейчас уже мало интересны. Кто сейчас читает Твардовского? Но ко многим моим современникам у меня те же претензии. Читаешь поэта и не знаешь, читал ли он вас, Пастернака, Ахматову. Или Тютчева, Баратынского, Фета… Да и мировой поэзией не интересовались, разве что переводили по госзаказу поэтов советских республик.
О.М. Россия — не Америка, к нам нет филологического ввозу; не прорастет у нас диковинный поэт, вроде Эдгара По, как дерево от пальмовой косточки, переплывшее океан с пароходом.
Е.Н. Но знаете, Осип Эмильевич, жаль, что вы не могли прочесть Бродского, который многое взял от английской поэзии. Правда, он наследник Баратынского и Цветаевой, так что русская почва в его стихах несомненна. Видимо, с английской поэзией он поступил так же, как, по вашим словам, Анненский — с французской: «оригинальнейшей хваткой он когтил чужое еще в воздухе, на большой высоте» и оттуда привнес в нашу поэзию «горсти сухих трав».
Есть еще один мой современник, которому пригодилась вся русская поэзия и XIX, и XX века. И не только русская, античная тоже. «Но лгать и впрямь нельзя, и кое-как Сказать нельзя — на том конце цепочки Нас не простят укутанный во мрак Гомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк, Расслышать нас встающий на носочки». Кстати, на вопрос, для кого он пишет, он отвечает: для предшественников. По его поводу я вспоминаю ваши слова об Анненском: «Весь корабль сколочен из чужих досок, но у него своя стать». Его можно узнать по двум-четырем строчкам.
Но мы отвлеклись, и вы не ответили на вопрос: как вы относитесь к Кузмину, к Цветаевой… Впрочем, лучше не отвечайте: со временем стало ясно, что вы ошибались. Например, о Кузмине вы заметили, что он «сознательно культивировал небрежность и мешковатость речи», но не сказали, какая это прелестная небрежность и мешковатость. А про Цветаеву выговорили два слова, которые мне не хочется вспоминать.
О.М. Я — антицветаевец.
Е.Н. Оставим это. Осип Эмильевич, к кому обращена поэтическая речь? С кем говорит поэт?
О.М. С кем говорит поэт? Вопрос мучительный и всегда современный. Страх перед конкретным собеседником, слушателем из «эпохи» настойчиво преследовал поэта во все времена. Отвратителен вид руки, протянутой за подаянием, и ухо, которое насторожилось, чтобы слушать, может расположить к вдохновению кого угодно — оратора, трибуна, литератора — только не поэта. Поэт связан только с провиденциальным собеседником.
Е.Н. А наша поэзия в 60-е годы была адресована целым стадионам. Вот вы говорили о Маяковском, решавшем задачу «поэзии для всех», что экстенсивное расширение площади под поэзию, разумеется, идет за счет интенсивности, содержательности, поэтической культуры. Так и было. Но вы, Осип Эмильевич, тоже хотели быть народным поэтом:
Народу нужен стих таинственно-родной,
Чтоб от него он вечно просыпался…
О.М. Да. Но обращаться в стихах к совершенно поэтически неподготовленному читателю — столь же неблагодарная задача, как попытаться усесться на кол. Совсем неподготовленный совсем ничего не поймет, или же поэзия, освобожденная от всякой культуры, перестанет вовсе быть поэзией и тогда уже станет доступной необъятному кругу слушателей. Поэтическая грамотность ни в коем случае не совпадает ни с грамотностью обычной, то есть умением читать буквы, ни даже с литературной начитанностью. Если литературная неграмотность в России велика, то поэтическая неграмотность чудовищна, и тем хуже, что ее смешивают с общей, и всякий, умеющий читать, считается поэтически грамотным.
Е.Н. Боюсь, что это грустное наблюдение верно и для нашего времени. И касается не только читающих стихи, но и пишущих их.
О.М. Пишущие стихи в большинстве случаев очень плохие и невнимательные читатели стихов: лишенные подготовки, они прирожденные не-читатели. Никому из них не приходит в голову, что читать стихи — величайшее и труднейшее искусство. Разумеется, это относится к массовому явлению. Большинство стихов просто плохи, как были плохи всегда большинство стихов. А если говорить о читателях, то массы, сохранившие здоровое языковое чутье, еще не вошли в соприкосновение с русской лирикой. Она еще не дошла до своих читателей…
Е.Н. Вы говорите о людях со здоровым языковым чутьем. Знали бы вы, что сейчас проделывают с русским языком! Какое смешение английского — с «нижегородским»! Как вам нравятся такие словообразования: книгля, краутфандинг, библиошоу, кьюбинг, фрирайтинг, ворт-арт и т. п. Уже существует словарь этих «терминов». Фрирайтинг, например, это «творческая техника создания текстов, выработка сочинительских навыков, генерирование новых идей с помощью спонтанного безостановочного письма». Просто пособие по графомании!
О.М. По-моему, все другие различия и противоположности бледнеют перед разделением людей на друзей и врагов слова.
Е.Н. Вот-вот, вся надежда на друзей слова. Кстати, хочу пожаловаться: меня упрекали в слишком резкой критике кое-кого из современных поэтов, но я не понимаю всеядности. Об этом, между прочим, писала Надежда Яковлевна. Она говорила, что один и тот же человек не может любить Мандельштама и любить Хлебникова, и я ее очень хорошо понимаю. Не знаю, как можно любить и Анненского, и, например, Слуцкого. Изучать — да, но любить…
О.М. Всеядность — огромная тяжелая жвачка, рассчитанная на тысячи желудков, интерес ко всему, граничащий с равнодушием, — всепонимание, граничащее с ничегонепониманием. Я не переношу всеядности и способность к выбору и определению собственного мира считаю основным признаком человека.
Е.Н. Но к Хлебникову вы относились хорошо (мне кажется, даже слишком), правда, из его стихов, по свидетельству Надежды Яковлевны, вы вытаскивали отдельные слова и строчки. Как изюм из булочки. Ваше отношение к Хлебникову связано, я думаю, с особым отношением к слову. «Слово — Психея».
О.М. Да. Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но незабытого тела.
Е.Н. Мне кажется, что беда многих молодых в том, что они хотят удивить, сказать что-то неслыханное, и новизну видят совсем не там, где она в самом деле есть. Такие авторы чувствуют себя перед листом бумаги как на эстраде. Причем, очень раскованно, им кажется, что — свободно. Какая же это не та свобода!
О.М. Христианское искусство свободно. Никакая необходимость не омрачает его светлой внутренней свободы. Радостное богообщение, как бы игра Отца с детьми, жмурки и прятки духа! Но у меня было четкое ощущение поэзии как частного дела, и в этом секрет силы: перед собой и для себя звучит только основное и глубинное. Хорошо, если оно окажется нужным людям.
Е.Н. Да, я понимаю вас. Давно пора научиться отличать свободу от своеволия. Н.Я. вспоминает, как Ахматова, прочитав книжку Элюара, с пренебрежением отложила ее в сторону, сказав: это не свобода, а своеволие. Этот термин, принадлежащий, кажется, религиозному философу Сергею Булгакову, как нельзя более применим к искусству. Свобода в искусстве не должна быть своеволием.
Кстати — о свободе. Вы были бы удивлены, узнав о том, какую роль вы сыграли в противостоянии советской власти, как вокруг вас объединялось целое сообщество интеллигентных людей разного рода занятий, как помогала им жить любовь к вашим стихам. Вас изучают так же подробно и восхищенно, как вы изучали Данта.
О.М. Потому что то, что верно об одном поэте, верно обо всех. Не стоит создавать никаких школ. Не стоит выдумывать своей поэтики.
Е.Н. Тем более, что никакого прогресса в литературе не существует.
О.М. Да, теория прогресса в литературе — самый грубый, самый отвратительный вид школьного невежества. Литературные формы сменяются, одни формы уступают место другим. Но каждая смена, каждое приобретение сопровождается утратой, потерей. Никакого «лучше», никакого прогресса в литературе быть не может хотя бы потому, что нет никакой литературной машины и нет старта, куда нужно скорее других доскакать.
Е.Н. Вы как-то назвали филологическую науку новой музой. Что вы имели в виду?
О.М. Литература — явление общественное, филология — явление домашнее, кабинетное. Литература — это лекция, улица; филология — университетский семинарий, семья. Да, именно университетский семинарий, где пять человек студентов, знакомых друг с другом, называющих друг друга по имени и отчеству, слушают своего профессора, а в окно лезут ветви знакомых деревьев университетского сада.
Е.Н. Как хорошо вы сказали про ветви сада, принимающие участие в семинаре.
О.М. Филология — это семья, потому что всякая семья держится на интонации и на цитате, на кавычках. И бесконечная, своеобразная, чисто филологическая нюансировка составляет фон семейной жизни.
Е.Н. Об этом есть замечательное место в «Детстве. Отрочестве. Юности» Толстого. Помните — у братьев Николеньки и Володи был свой язык, с помощью которого они сообщали друг другу свою оценку происходящего, так что постороннему она была не видна. Для этого у них бытовали свои словечки: «булка», «шишка», «изюм» (выражало тщеславное желание показать, что имеешь деньги) и т. д. Впрочем, значение зависело от выражения лица, от общего смысла разговора.
А таким домашним филологическим семинарием, о котором вы говорите, был в ваше время русский формализм — Эйхенбаум, Тынянов, Шкловский и «младоформалисты» — Лидия Гинзбург, Борис Бухштаб. Они великолепно чувствовали поэзию и писали о ней. Бухштаб первый заметил логическую разорванность как прием в ваших стихах и написал об этом.
О.М. (с улыбкой) Они внимательно прочли мои статьи. И стихи.
Е.Н. Замечательно ваше презрение к логической последовательности речи в построении сюжета. Это новая в нашей поэзии возможность «не уставая рвать повествованья нить».
Сестры — тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут;
Человек умирает. Песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
Здесь связь осуществляется исключительно внутренним образом стихотворения.
О.М. Стихотворение не может быть описанием, оно должно быть событием, поэтическое пространство четырехмерно… Надо перебежать через всю ширину реки, загроможденной подвижными разноустремленными китайскими джонками, — так создается смысл поэтической речи. Его, как маршрут, нельзя восстановить при помощи опроса лодочников: они не расскажут, как и почему мы перепрыгивали с джонки на джонку.
Е.Н. Как жаль, что филология ушла от поэзии так далеко! Ведь критик — и читатель и филолог, не так ли? Знаете, читаешь сейчас критические статьи с недоумением: «смена модусов поэтического повествования», переход от «аттицизма» к «азианству» и т. д. — всё очень серьезно, а стихи-то приводятся слабые, никакие, едва стоят на ногах…
О.М. Было время, когда в моей голове как-то уживались модернизм и символизм с самой свирепой надсоновщиной и стишками из «Русского Богатства». Блок уже был прочитан и отлично уживался с гражданскими мотивами и всей этой тарабарской поэзией. Он не был ей враждебен, ведь он сам из нее вышел. Толстые журналы разводили такую поэзию, что уши вяли…
Е.Н. Наши толстые журналы тоже публикуют бог знает что. Вот, можете посмеяться:
Стужа разговаривает с тучей
стая разговаривает с туей
здесь хуже рая
здесь
реже ходят
зверь осоку усами
гнутыми дуговую
не задевает
Это что и о чем? Автор, между прочим, лауреат премии Андрея Белого. По-моему, это «просто ерунда», как вы однажды сказали об аналогичном экспериментаторстве.
О.М. Отсутствие меры и такта, отсутствие вкуса — есть ложь, первый признак лжи.
Е.Н. Один замечательный критик и эссеист хотел определить, какой должна быть поэзия…
О.М. …Да может она совсем ничего не должна. Никому она не должна!..
Е.Н. Вот именно. Поэтому он сказал: не должна быть глупой, не должна быть фальшивой, не должна быть пустой, не должна быть грубой… Как-то так, сейчас не помню точно. Не должна!
Она должна приносить радость. Очень интересно то, что пишет Надежда Яковлевна, и не только она (и Ахматова, и Кузин, и Миндлин), о вашей природной жизнерадостности, веселости.
О.М. Сколько радостных предчувствий у поэта: Пушкин, Овидий, Гомер… глубокая радость повторенья охватывает его, головокружительная радость…
Е.Н. Ну да. Как это у вас…
Словно темную воду я пью помутившийся воздух,
Время вспахано плугом, и роза землею была.
Один молодой поэт, — вспоминает Миндлин, — пожаловался вам, что сочинение стихов мучительно для него. И вы тотчас стали отговаривать его писать стихи.
О.М. Когда сочиняешь стихи — испытываешь счастье. И если этого ощущения счастья нет, значит создать произведение поэзии тебе не дано. Ты — не поэт!
Е.Н. В том-то и дело, что поэт в стихах делится своим счастьем, о чем бы стихи ни говорили.
О.М. Художник по своей природе — врач, целитель. Но если он никого не врачует, то на что и кому он нужен?
Е.Н. Знаете, ваши стихи лечили меня от депрессии. Да, в юности я была подвержена приступам депрессии, и драгоценным лекарством для меня был первый том вашингтонского издания, который мне давала моя лучшая подруга, получившая его от американского родственника. Я не расставалась с ним ни на один день… Когда накатывала тревога и тоска, я начинала твердить про себя: «Золотистого меда струя из бутылки текла Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела…» или «Я слово позабыл, что я хотел сказать», или «Чуть мерцает призрачная сцена…» Я открывала том на любом месте, и ваши строки отгоняли болезнь.
Как ужасно и несправедливо, что счастливая внутренняя природа поэта его самого ни от чего не защищает. Почему это так? Почему так ужасна судьба поэтов в ХХ веке?
О.М. Потому что поэзия — это власть!
Е.Н. Да, это так. Мне хочется рассказать вам, как я на своей шкуре это почувствовала. В 1974 году я защищала диссертацию по мелодике русского лирического стиха, и директор Пушкинского дома не позволил мне цитировать ваши стихи, предложил заменить вас Иосифом Уткиным! А двумя годами раньше Надежда Яковлевна писала: «Я ведь вдова Мандельштама, которого и сейчас ненавидят с такой силой, как будто он жив и ходит по улицам». Они не столько ненавидели, сколько боялись вас. Бедные!
Традиционный вопрос: что вы думаете о нашем будущем? Если только оно у нас есть, если человечество само себя не уничтожит.
О.М. Христианской культуре не грозит опасность внутреннего оскудения. Она неиссякаема, бесконечна…