(из дневников 2012–2014)
Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2016

Кратеры  Меркурия носят имена деятелей искусства. Самые большие: Бетховен (
Читаем  вслух.
— А  Печорин-то получше пишет, чем Лермонтов!
Сон: я  записываю на автоответчик стивушкин храп.
Сон:  папа издал книгу «Записки счастливого человека». Сотни страниц, на каждой —  только: «Ушел на рыбалку. Целую, Толя».
Апрель  — Месяц Поэзии и Месяц Аутизма. Открывающийся Днем Дурака.
Рудольф  Баршай — жене, в последней больнице: «Я все время  слышу потрясающую музыку, которую я никогда не смог бы записать нотами».
У  стихотворений не должно быть названий. В крайнем случае — после  стихотворения, как в «прелюдиях» Дебюсси.
Проза —  анальгетик. Поэзия — антибиотик.
Писать  так музыкально, округло, непосредственно, чтобы даже электронные письма  казались написанными от руки. Красивым почерком.
Сон: я  пловчиха. Я собираюсь прыгнуть в бассейн, тренер говорит: «Разве это бассейн?  Пойдем, я покажу тебе настоящий бассейн». Мы, голые, бежим по  темным, низким, длинным коридорам. И прибегаем в ресторан: праздничный  свет, белые скатерти, люди за столиками. «Вот это — бассейн», — говорит тренер.  И я ныряю в ресторан и плаваю вокруг ужинающих, огибаю  столики, как коралловые рифы. То, что другим воздух, мне — вода. Так мы с тобой  и живем эти полгода: в какой-то другой, более плотной среде. Подчиняясь онкологике, ее прямоте и простоте: хочешь выжить — живи, хочешь  умереть по-человечески — живи изо всех сил.
«Когда  его спросили в детстве, кем он хочет стать, Малер ответил: мучеником».
Родина…  У всех такие знакомые лица, что кажется: поднатужусь —  и вспомню, как их зовут. Каждого. 
Вагон  нью-йоркского метро, два молодых негра-гимнаста,  сальто в проходе, из магнитофона — голос Кобзона: «А Ленин такой молодой, и  юный Октябрь впереди».
—  Откуда у вас эта музыка?
— С ютьюба. Хорошая, да?
— А что  это?
—  Кажется, советская детская песня.
«Если  бы люди хорошо слушали мою музыку, они были бы счастливы» (Бетховен).
Верстка  «Либретто», стишок про Розу и голодомор, в строчке «мы несколько месяцев не  видели хлеба» корректор подчеркивает «месяцев» и пишет на полях с надеждой:  «Может быть, дней?» Верстка «Семи книг», поправка корректора: вместо «буду любить даже если не будешь еть»  — «буду любить даже если не будешь есть».
Пошли  на рынок, забыли деньги, порылись в карманах, на сидр не хватало пятидесяти  центов, я — «Сейчас найду!» — начала поиски на асфальте. «Странно, ничего не  нахожу». Стив: «Я же говорил, тебе пора очки носить!» И тут я нашла кошелек.  Который при ближайшем рассмотрении оказался очечницей.  С очками. Примерила: то, что доктор прописал. Ношу их в сумке. Не пользуюсь.
Лексингтон: 7  тысяч жителей, 63 церкви. Грета: «Не верите? Посмотрите в телефонной книге».  Алехин: «Куда так много? Впрочем, Богу виднее». Бывают дни, в которые я молюсь  так много, что к вечеру не могу вспомнить «Отче наш».
Два  берега жизни: на одном счастье — фон, несчастье — рисунок, на другом —  наоборот. Вот уже год я счастлива, только когда забываю о нашем несчастье.
О  поэтах, как о мертвых, — или хорошо, или ничего. О живых поэтах. Потому что они  уж очень живые. А значит, особенно смертны. И чем пронзительнее их смертность,  тем выше шансы на бессмертие. О бессмертных, как о живых, —  все что угодно.
Мячик-чик-чик об пол  на каждое слово: я — люблю — пять — русских — поэтов: Кузмин — раз — Шкапская — два — Чуковский — три — Заболоцкий — четыре —  Ходасевич — пять.
Привычно  морочу интервьюера: «Мои стихи — затянувшийся послеродовый шок». А был ли шок  как таковой? Был: Лиза (час от роду, два, три, четыре…) лежала в кроватке и плакала,  не умолкая. Наши кровати разделяло три шага, но я не могла сделать и одного.  Была глубокая ночь, мы были одни в целом мире. И я стала рассказывать ей все,  что об этом мире знала. Я четыре часа рассказывала, она четыре часа плакала. И  тут вошла медсестра: «Что лежишь? Вставай, мой  ребенка!» Встала. Вымыла. Покормила. Все правильно: мои стихи — затянувшийся послеродовый  шок.
Хор  мальчиков королевской Капеллы Копенгагена в Сент-Томасе.  Пели божественно. А потом спустились в зал и, через равные промежутки, встали в  проходах. И запели. И это уже было не просто божественно, это был — сам Бог. И  Бог был — музыка, центр которой — везде, а окраина — нигде. Глаза закрылись  сами, как от поцелуя. Слезы полились сами — дождем из ясного неба. Так вот ты  какая, хоровая лирика!
«Высшие  достижения искусства всегда находятся на грани пошлости. Важно лишь не перейти  эту грань» (Александр Локшин).
ФИО  шпрот в научной класификации:  Sprattus Sprattus Sprattus. Классификатору на заметку: я — Женщина Женщина Женщина.
Письменность  укрепила память человечества — и ослабила память человека. Памятник алфавиту в Ошакане: каждая буква как надгробье, сорок одно надгробье  под церковной стеной. Погост. Письменность — погост памяти. Чего в Армении  больше всего? — Букв.
«В растоптании творческой личности мне видится двойной грех —  как в убийстве беременной женщины» (Михаил Эпштейн).
«Сильная  идея сообщает часть своей силы тем, кто ее отрицает» (Пруст).
Слава =  выросший ребенок: излишняя опека только испортит отношения.
Газетный  заголовок: «Вера Павлова прокатится по Воронежу на велосипеде». Прокатилась.  Шесть утра. Залитые солнцем пустые улицы. Забулдыги на  автобусной остановке. Оперный бас в гулкой тишине: «Загробная жизнь мандавошек». Что это было?? «Название для вашей будущей книги?»  — предположил Геннадий Федорович Комаров.
Какие  строчки приходят первыми — седьмая и восьмая? Нет, чаще всего третья и  четвертая из восьми: стараюсь не подгонять под ответ, превращать в вопрос то,  что кажется ответом. Седьмая и восьмая приходят последними. Но тоже — сами.
Папа —  мне, на пороге (давно не виделись):
— Ну  что, исписалась?
Дефо в  книге «О проектах» предлагал ввести налог «на авторов (
Америка  в тисках мороза. Новости: заключенный совершил побег, но вернулся в тюрьму —  передумал, слишком холодно. А мы все равно идем на каток: три свитера, трое  штанов, ушанка, капюшон, шарф. В лифте пытаемся поцеловаться… Так вот почему  эскимосы здороваются носами! Каток пуст. И мы слышим от распорядителя — и не  верим своим ушанкам: «Выбирайте направление сами». И мчимся в нашем любимом —  против часовой стрелки.
Слово —  Золушка: целыми днями, не жалея сил, оно занимается грязной работой. Усилия  вознаграждаются: появляется Поэт — фея Крестная… Дальше — по тексту: платье,  бал, счастье, любовь, возвращение в житейскую прозу с хрустальной туфелькой в  потайном кармане.
Перестала  писать музыку, потому что стихи — это то же самое. Перестала  рисовать тушью, танцевать в одиночестве, мечтать, испытывать острое счастье при  пробуждении, ходить в церковь, потому что стихи — это то  же самое. Все реже и реже пою. Стихи все больше становятся похожи на песню.
Рассказ  Геннадия Русакова: «Когда к Тарковскому приходили  свои — а мы были для него своими, — он не пристегивал протез, он скакал  открывать дверь на одной ноге».
Корень  любого искусства — растерянность.
Переучивая  хрестоматийные стихи, заметила: выпавшие из памяти строки — самые слабые.  Испытываю искушение улучшить Пушкина, Лермонтова… Рассказ Геласимова:  «Однажды Анатолий Васильев не явился на репетицию. День его нет, два, три.  Пошли искать. Нашли: сидит в студии, перемонтирует “Зеркало” Тарковского».
«Английское QUEEN по принятым в лингвистике фонетическим законам  соответствует русскому ЖЕНА… Так Адам мог называть Еву» (Вяч. Иванов о праязыке).
А может  быть, вечная память — это не память ОБ умершем, а ЕГО  собственная память, которая хранится вечно?
«Я —  поэт» — произнести так же трудно, как новичку Общества Анонимных Алкоголиков:  «Я — алкоголик».
Начало  июля 1914 года. Пастернак с Балтрушайтисом решили разыграть Вячеслава Иванова —  залегли в дачных кустах и полночи ухали совой. Наутро Иванов вышел к завтраку  взволнованный: «Вы слышали, как кричали совы? Так они всегда кричат перед  войной». Все посмеялись.
При  въезде на кладбище стоял знак ONE WAY. Посреди кладбища — знак STOP.