(Александр Аронов. Избранное. М.: ИД «Московский Комсомолец», 2014)
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2015
Вскоре после вручения Бродскому Нобелевской премии Александр Аронов написал два стихотворения под общим заглавием «Вечное движение».
Первое начиналось:
Пушкин и Бродский едут друг к другу в гости.
Пушкин никак не может выехать за границу,
Хоть здесь в коляске, кибитке, карете
Столько уже накрутил, что бросьте,
Куда там Пржевальскому…
Второе заканчивалось:
…А те, кто злодеев сыграли здесь и
Не успели отмыться от сажи и крови,
Снимают грим и болтают о новой пьесе,
Где им твердо обещаны совершенно другие роли.
О Бродском — на манер Бродского. Это потом, позже, стихотворцы стали наперебой состязаться в употреблении «бродских» enjambement’ов, неравномерных строк, отсекаемых составной рифмой, и прочих иллюзорно-легких приемов из поэтики соотечественника-лауреата, и это было, по сути, весьма похоже на десятилетия пост-пушкинского безудержного ямбования.
У Аронова после восемьдесят восьмого ничего подобного в стихах не было. Единственный раз. Естественно. Вовремя. К месту.
«На поэзию есть эхо» — сказал Вяземский.
Тот самый случай…
В начале шестидесятых, когда мы познакомились, Аронов был уже хорошо известен в тогдашнем поэтическом буме, хотя не опубликовал ни одного стихотворения (несколько, появившихся в самиздатском «Синтаксисе» Алика Гинзбурга, — не в счет, читателям, слету раскупавшим тиражи стихотворных книжек, тот журнал был практически неведом — в отличие от издательских редакторов, для которых стал одним из поводов не печатать Аронова; первая книжка его вышла только в восемьдесят седьмом).
В те «оттепельные» годы Союз писателей привечал «молодые таланты». Их звали на поэтические вечера, отправляли в поездки по стране, где молодежь особо жарко принимала «своих», официальной печатью не отмеченных. И негромкий, особенно в сравнении с «покорителями стадионов», Аронов не был на виду, но был на слуху.
В московских компаниях распевали под гитару «Если у вас нет собаки…» (заменив для легкозвучия на «если» авторское «когда», предполагавшее ситуацию более драматическую, пережитые потери), в середине семидесятых она прозвучала в рязановском фильме на всю страну — и запомнилась.
Кстати сказать, стихи под гитару, впоследствии обретшие имя «бардовской песни», начинались в конце 50-х в уникальном литобъединении Григория Левина «Магистраль», откуда вышло, верней вошло, в литературу немало, так скажу, небезвестных поэтов и прозаиков, Окуджава, например, или Войнович, и ароновская «Песня о собаке» возникла там, у истоков этого жанра. Тем любопытнее, что она полтора десятка лет спустя естественно и сразу вернулась, вписалась в жанр, так сказать, на пике его популярности уже у другого, а то и двух других поколений поклонников…
И еще как минимум одно стихотворение было публике знакомо. Вот это:
…Согласен в даль, согласен в степь,
Скользнуть, исчезнуть, не проснуться —
Но дай хоть раз еще успеть
Остановиться, оглянуться.
Последняя строка (она же первая) стала заглавием повести
Когда в середине шестидесятых, после ссылки, Бродский приехал в Москву, в нескольких бытовавших тогда подобиях «литературных салонов» состоялось нечто вроде турнира поэтов «двух столиц».
Три участника, ни разу не публиковавшиеся. Питер представлял Бродский, Москву — Аронов, третий — незадолго перед тем перебравшийся из Питера в Москву Рейн. Все трое читали поэмы. Одно из чтений происходило на проспекте Мира, угол Капельского переулка, в «Доме ТАСС», у вдовы Георгия Шенгели Нины Манухиной. Сюда привел питерцев Аронов, бывавший—читавший тут и прежде.
Дальнейшие судьбы трех поэтов известны — и несхожи разительно. Но тогда они были на равных…
Потому стихи Аронова о «мальчишке, избранном королем» — эхо. Тех встреч.
…После института он несколько лет был учителем литературы в школе близ Пушкинской площади. Один из бывших его учеников не так давно рассказывал мне, что Аронов учил их, среди прочего, писать стихи. Он не сомневался, что научить стихосложению можно всякого, кто хочет — и старается — научиться: излагать свои мысли, переживания, впечатления в стихах. Никто из них не стал поэтом. Однако многие в его классах не только запросто отличали ямб от хорея, но и сочиняли — увлеченно, технично, толково.
Так Аронов объяснял им разницу между стихописанием и поэзией. Между сказанным в стихах — и поведанным стихами, самим стихом. Учил слышать и понимать поэзию.
С утра мороз не крут,
Земля белым-бела.
— Вставайте, граф, вас ждут
Великие дела!..
«Великие дела» Сен-Симона, его Утопия, неутомимые письменные размышления о справедливом, счастливом переустройстве мира.
И, поглядев на снег,
Все пишет, пишет он,
Великий человек
Анри де Сен-Симон…
И эта длинная непрерывность письма передается самим стихом: трехстопный ямб спошь с мужскими окончаниями-рифмами создает эффект длинной, во все стихотворение, строки, словно бы лишь вдохом-выдохом выстраиваемой в столбец…
В предложенных временем обстоятельствах Аронов чувствовал себя по-видимости легко и непринужденно. При врожденной склонности к игре, к импровизации, писал много и довольно быстро, сохранившиеся черновики говорят о стремительном, как у шахматиста, переборе вариантов и выборе того, который надобен ему — здесь и сейчас. Да еще экспромты щедро разбрасывал, где ни появлялся.
Много выступал — в Доме актера на Пушкинской, в Доме учителя, в Доме архитектора, в Музее Маяковского, в ЦДРИ, его вечера вели известные поэты, его знали и ценили Межиров и Вознесенский, Берестов и Ахмадулина и, как говорится, другие.
Он не отказывался и от предложений, которые, мне думается, многие коллеги его даже и не стали бы рассматривать. Так, однажды он позвал меня на свой вечер в Текстильщиках. В просторном школьном классе собралось человек тридцать — старшеклассники с родителями да обитатели окрестных домов. И Аронов полтора часа читал стихи — точно так же, как читал их в ЦДРИ или Политехническом, разве что чуть более камерно, тонко улавливая, когда слушателям следует дать «переменку» юмора, разыграть перед ними «Школу поэтов», маленький цикл в духе Даниила Хармса (его памяти и посвященный), где «ученики» импровизируют короткие стишки на заданную одним из них же простенькую тему: некто усатый-бородатый купается в реке, а на берегу мальчик с собакой стережет его вещи.
Четыре варианта. Например, такой:
Я видел…
Ах, вспомнил!
В песке у реки
Собака стирала
Берет и очки.
И
В трусиках
Мальчик купался в воде
В собакиных усиках
И в бороде.
Мне думается, что ровно так же он читал бы стихи и единственному посетителю в зале, как некогда Блок читал лекцию одному слушателю…
Он понимал содержательность формы стиха, ее палиндромичность, где, в отличие от палиндрома-строки, зеркальное отражение, обратный порядок строк может переменить смысл на совсем иной, даже — противоположный. И словесная игра превращает идиллию в драму. Как в его «Пророке»:
Он жил без хлеба и пощады.
Но, в наше заходя село,
Встречал он как само тепло
Улыбки добрые и взгляды,
И много легче время шло,
А мы и вправду были рады —
Но вот зеркальное стекло:
А мы и вправду были рады,
И много легче время шло,
Улыбки добрые и взгляды
Встречал он как само тепло,
Но, в наше заходя село,
Он жил без хлеба и пощады.
Его не печатали, как сказали бы сейчас, «по факту» этой самой изустной известности — с неким не-стиховым, чуть ли не «полуподпольным» (не путать с андеграундом) обертоном. Во многих стихах не было ничего — или почти ничего — способного подпасть под «красный карандаш» цензора. Но было в поэте. Артистично исполняемое равнодушие: издадут, не издадут — какая разница? — раздражало редакторов больше, нежели в других «намеки» и «аллюзии».
Однако устный жанр исполнительства таит в себе трудно уловимую опасность. Он вырабатывает характерную манеру письма, где словом и голосом выделено главное, а прочее способны оценить с голоса разве что коллеги-мастера. И когда в конце восьмидесятых наконец стали выходить книги, в некоторых стихотворениях, увы, не единичных, стали видны эти «заплатки», «связки», не оправданные смыслом нечеткости созвучий и прочие неточности. Слуховое впечатление не выдерживало поверки зрением, чтением, думанием. Со всем этим он, вероятно, легко справился бы, начни печататься на двадцать лет раньше — и неизбежно поэтому смотреть на сделанное слегка отстраненно, готовить его к встрече с читателем наедине, а не в зале, читать себя, а не слушать…
Впрочем, стихов без такого рода зрительных шероховатостей у него много больше. Они слаженно звучат и значат. И во всех — мгновенно узнаваемая интонация Аронова, естественная, почти разговорная, без малейшего «следа работы», приправленная довольно-таки редким в русской поэзии органическим чувством юмора, даже когда речь, казалось бы, о вещах сугубо серьезных. Он был умен — и остроумен. И любил цитировать Мандельштама — о том, что юмористы, в сущности, не нужны — все и так смешно…
Первая книжка Аронова, напомню, вышла в восемьдесят седьмом. Последняя прижизненная, четвертая, — десять лет спустя. Привлечь к себе читательское внимание, которого, по-моему, они стоили, не удалось. Да и мудрено было бы — в тогдашнем стиховороте прежде ему, читателю, почти или вовсе недоступного: осевшие в цензорских сетях стихи Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Заболоцкого, Цветаевой, «запретный» Гумилев, скудно издававшиеся Хлебников и Волошин, эмигранты — Ходасевич, Георгий Иванов, Адамович, да только начни перечислять…
Потому, думаю, и не прозвучали, как могли бы, будь напечатаны раньше, когда сочинились, такие, например, стихи Аронова, как «Веселенькая история» и «Зачем мне дожди, в этот город вошедшие с тыла…», «Кьеркегор и Бог» и «Гимн Московскому метрополитену», «Сумароков» и «Голоса», «Монолог Яго» и «Сен-Симон»…
Но — опять цитирую ароновские стихи о Бродском: «Еще не вечер»…
К восьмидесятилетию со дня рождения поэта Издательский дом «Московский комсомолец» выпустил его 448-страничное «Избранное», которое и стало поводом для этих заметок.
В благих намерениях достойно отметить юбилей поэта — и напомнить читателям о своем замечательном коллеге-сотруднике (Александр Аронов пришел в «Московский комсомолец» в 1966-м и работал там тридцать пять лет — до последних своих дней) — сомневаться не приходится.
К сожалению, напоминание получилось, мягко говоря, не самым удачным из возможных.
Замечу кстати, что готовилась к юбилею и другая книга Аронова — друзьями поэта, с газетою не связанными. Была проделана текстологическая работа, выверены — по автографам — тексты, выявлены точные даты написания, аргументированы предположительные даты стихов, автором не датированных, и т. д.
Не берусь судить, чем эта работа не устроила газетное издательство и почему оно ее отвергло, решило, так сказать, обойтись своими силами (та книга — «Обычный текст» — есть в Интернете, желающие могут сверить). Могу лишь говорить о том, что бросается в глаза при знакомстве с «Избранным».
Пафосно-пылкое предисловие Александра Минкина, с избыточной, на мой взгляд, настойчивостью убеждающее читателя в неиссякшей доныне «актуальности» поэзии Аронова. Он, читатель стихов, насколько мне известно, обыкновенно предпочитает приходить к подобным соображениям самостоятельно. Или не приходить…
Открывающее книгу стихотворение «1956-й», как бы эпиграф, настраивающий изначально на лад скорее публицистический, чем лирический. Разумеется, авторская воля нам неизвестна, однако сильно сомневаюсь, что автор, будь его воля, так бы поступил.
Отсутствие некоторых отличных стихотворений, в частности, цитированной мною «Школы поэтов» и не только.
Загадочность, если не сказать произвольность, некоторых датировок. Например, под стихотворением «Прямо в осень идут кусты…» стоит «1959 г.», хотя в автографе — «21 августа 1968», что, во-первых, наводит на мысль об отклике поэта на тогдашние события, на советскую «осень», сменившую «Пражскую весну»; а во-вторых, зарождает сомнение в достоверности некоторых других дат, то бишь, как бы это поточнее, в поверхностном, что ли, знакомстве с архивом поэта.
По непонятным причинам кое-где не обнаруживаются авторские посвящения стихов. Зато перед «Остановиться, оглянуться…» набрано: «А.Жуховицкому». Адресата зовут
Наконец, прямо-таки вмешательства издательские в сочиненное поэтом.
Самые броские. Сочинил Аронов ироническое «Нежелание быть испанцем» — с концовкой: «…И дохлый их генералиссимус На стеклах всех грузовиков», — тут и гадать не надо, о чем и о ком, собственно, речь. Но к «генералиссимусу» дается сноска (в автографе отсутствующая) — всего-то: «Франко». Сильно мне это что-то напоминает.
Правда, «Балладе о сволочи» повезло еще меньше — от нее издатели просто-напросто… отсекли целых восемнадцать строк (из сорока двух). Без комментариев.
Не знаю, как оценивают свою работу издатели, но по-моему, поэт Александр Аронов достоин иного к себе отношения. И лучшей книги.