Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2015
В.С. Надеюсь, мы не будем говорить о состоянии современной поэзии? Я — не доктор, а поэзия — не больной. Можно лишь порассуждать о небольшом отрезке истории, который мы называем нашим временем, приватизируя его самым бесстыдным образом.
Впрочем, мне, как сочинителю Владимиру Салимону, едва ли не все равно, какое тысячелетье на дворе, поскольку я вполне утешен своим собственным сочинительством. И мне не столь важно, в каком соотношении оно находится с сегодняшним днем, тем более, становится достоянием общественности. Ну какой такой общественности? Наши мизерные тиражи и несвоевременные мысли мало кого интересуют.
На моих глазах кончилась профессиональная литература в России. В меркантильном, конечно, смысле. Если мы считали, что с Пушкина началась, то вот, видимо, на нас она закончилась. Литератор больше не может жить на литературные заработки, как когда-то. Если бы не некоторые злоупотребления Великого Поэта, он мог бы без проблем существовать на свои гонорары. Сейчас об этом нет и речи. В этом смысле поэзия постепенно превращается в любительство. Народные театры наконец вытеснили профессиональные. Я недавно читал стихи министра иностранных дел. Занимательное чтение. В стихах по крайней мере, он остановился на мировоззрении юноши, подростка, который описывает какие-то невинные радости. Хрустальной чистоты человек.
Д.Т. Но для меня и многих других в советские времена путь в профессиональную литературу был бы заказан.
В.С. Потому что советская эстетика не предполагала сочинений Тонконогова?
Д.Т. Думаю, что не предполагала. И не только мои.
В.С. Однако, не впади она окончательно в маразм и паралич, она должна была как-никак развиваться и постепенно включать в себя больше и больше пространства, хотя бы по горизонтали. В конце концов, наше поколение она же стерпела. И Жданова, и Парщикова, даже Еременко и Друка, и Нину Искренко.
Д.Т. Но это произошло уже на закате советской власти, да и никто из перечисленных не жил на свои стихи.
В.С. Я бы выразился — со своих стихов.
В советской литературе был, как и в колбасном отделе, принцип очереди. Если тебе повезло дожить до того прекрасного дня, когда ты становился членом Союза писателей, членом Литфонда… У тебя выходила книжка в «Советском писателе» где-то раз в 5 лет. И гонорара от этой книжки могло хватить на скромное проживание в течение межкнижного сезона. Но наше поколение уже не успело к раздаче. Перед носом впереди стоящего повесили табличку: «Учет», а потом и вовсе закрыли лавочку.
Два слова о книгопродавцах-издателях. Не должно принимать всерьез причитания издателя поэзии по поводу непродаваемости поэтических сочинений, это лишь попытка выманить последнее у поэта. Я знаю, что им нужно делать — застрелиться и не заниматься не своим делом. Если ты не можешь продавать книги, то и не выпускай. Но я почти уверен, в нашей стране любую стоящую книгу продать можно. У нас есть ученый муж — начальник печати. Вот пусть он об этом думает, пусть у него голова болит. Говорят, он у нас такой интеллигент, он так любит книги. А что он должен любить? Станки? Когда я иду к доктору, тоже надеюсь, что он любит медицину, а не сапожное дело.
Д.Т. Я прямо спрошу: вы жалеете о прежних временах?
В.С. Нет, я не жалею. Я только в страшном сне могу себе представить, что они вернулись и я должен иметь дело с каким-нибудь совершенным засранцем, негодяем и дураком, что-то там мямлить или мычать.
Д.Т. А как нынче живет поэт Владимир Салимон?
В.С. Обыкновенно живет. У меня есть пенсия. Есть квартира как данность, потому что мы с женой москвичи. Если б я был в чудовищном положении приезжего, то был бы вынужден вернуться в пункт А. Потому что я в Москве ничего бы не заработал. Я, как Барон из «На дне», всю жизнь только переодевался. С уморительной поспешностью. У меня куча штанов и рубашек, которые мне совершенно непонятно зачем. В них хожу только на даче по огороду. А зимой зачем мне всякие пасхальные штаны? Барон, переживший собственное баронство. Я обыкновенный сочинитель, как на картине дорогого сердцу моему Федотова. В домашнем халате, с пером за ухом.
Д.Т. У меня есть подозрение, что вы пишете каждый день, это правда?
В.С. Да. Порой. А порой и не по одному стихотворению. Столько, сколько мне дано. Или моей настойчивостью оттребовано у Вышестоящих сил. Кому-то надо выкурить десять сигарет в день, а кому-то достаточно одной. А кому-то и двух пачек мало. Видимо, у меня стихотворная насыщаемость значительно ниже. Вам достаточно стихотворения, чтобы им месяц наслаждаться, а мне надо в день много удовольствий. Наверное, если бы я работал на заводе, вместо того чтобы избегать всяческих серьезных трудовых повинностей, я бы так много не писал. А если бы меня отправили на Колыму, то писал совсем мало. А если меня убить — я бы вообще не писал.
Я радуюсь своим стихам. Вот честное слово. Искренне. Я отношусь к ним крайне нежно. Я, правда, их иногда забываю, но это свойство памяти. Не только свои стихи забываю. Вообще все на свете. Не потому, что стал старичок, просто такой вот я человек. Не знаю, чем все это можно объяснить. Наверное, у меня эти психофизиологические процессы, на которые потом накладываются процессы стихотворные, идут довольно быстро. А у кого-то идут очень медленно. Обмен веществ как у растущего организма.
Д.Т. Как же вы усложняете жизнь читателю.
В.С. Я себе жизнь усложняю. И нет никакого читателя. Какой такой читатель? Ну приведите мне этого человека. Я хочу взглянуть ему в глаза.
Д.Т. Я читатель.
В.С. Вы работаете в «Арионе».
Д.Т. Вот именно. Если бы «работал на просторах Родины», то, вероятно, читал бы Салимона совсем мало. Но проблема есть. Если просят прочитать что-то любимое из Салимона, то всякий раз не знаю, что выбрать.
В.С. А вы читайте все подряд. В малых дозах.
Д.Т. Наобум?
В.С. А я так всегда делаю. У меня практически все стихи очень хорошие. Редкий случай, когда встречается плохое стихотворение. Но я не очень ими тягощусь. У меня за последнее время накопилось несколько неопубликованных книжек. Это нормально. Мне тяжело, но я терплю. Что-то напечатано в периодике, но это капля в море.
Д.Т. А осилил бы читатель столько книг?
В.С. Опять вы про какого-то фантомного дядю. Я в известном смысле для себя бы их выпустил. Мне, конечно, приятно, что мой читатель в вашем представлении существует на самом деле, что вы, например, читаете мои стихи. Очень даже приятно. Но пишу я не для этого. Мне писать стихи очень нравится. Люблю я это занятие. Как летчик, который любит летать на самолете.
Д.Т. Выходит, что всю жизнь вы работаете поэтом?
В.С. Получается, да. В собесе этого, правда, не поняли. Начал писать лет в 11—12 — по мере появления красивых девочек в классе. Потом на какое-то время прекратил, а с 16-ти, уже вот… почти 63 года мне, а я все пишу-пишу-пишу. Более-менее я услышал самого себя все-таки в зрелом возрасте. Всеми поэтами переболел, как ребенок: корь, коклюш… А потом перестал имитировать.
Д.Т. Сформировались вкус и голос?
В.С. Вкус воспитать, наверное, можно. Но если кто-то способен воспринять чужой вкус, то куда ему девать собственный? Человек рождается с определенным восприятием мира. Привить условно хороший вкус, правила поведения — можно, этому учит мораль, общество. Я рос обычным мальчишкой: не ходил ни в какие специальные школы, не посещал литературные объединения. Уже взрослым попал на поэтические семинары, на совещания… Но вообще это попахивает бредом. Да, это важно молодому человеку: для общения со своими ровесниками, для, простите, карьерного роста. Но внутри человек растет совсем с другой скоростью и часто в другом направлении, чем это кажется со стороны. И управлять этим ростом практически невозможно.
Д.Т. Вы следите за тем, что нынче происходит в поэзии? Могу заблуждаться, но вот, к примеру, Евгений Рейн не особенно следит, хотя и ведет семинар в Литинституте.
В.С. А может, у него просто сил нет?
Д.Т. Может, и нет. Но нельзя исключить элементарный пофигизм.
В.С. Не думаю, ни касательно Рейна, ни кого-то еще, что дело в пофигизме. Человек может быть столь устремлен в себя, что у него не хватает сил, чтобы воспринять чужие тексты вполне так, как они того заслуживают. Я это понимаю. И отношусь с пониманием к людям, которые не читают современные стихи.
Д.Т. Сами совсем не читаете?
В.С. Могу сказать, что достаточно внимательно просматриваю Жур-нальный зал, прочитываю книги, которые так или иначе ко мне попадают. Да, чаще это книги моих ровесников. Но это только потому, что мы дружим и они мне дарят книги, в отличие от молодых незнакомцев, которые мне не шлют книги на дом. Как и краснодеревщики почему-то не присылают мебель.
Д.Т. Получается, попади к вам книга какого-нибудь молодого незнакомца, а сил нет…
В.С. Ну почему же. Мне попала же как-то книга Тонконогова. Я абсолютно сразу все понял… Есть вещи очевидные даже для такого неусердного читателя, как я. И вообще никогда не оставляю без внимания то, что тем или иным образом попало ко мне в дом. Иначе бы я никогда не работал редактором.
Д.Т. Вот и пришли к журналу «Золотой век», который уже история.
В.С. Насмерть позабытая. В 90-м году возникла идея издания, возможно, эта идея принадлежала в большей степени мне, вот и воплотил ее в реальность. Само название было явно провокационным. К нам относились почти как к «золотой роте». Мы почти не печатались, не были вхожи в литературу. Было желание показать, что современная литература может существовать в контексте мировой литературы. Поэтому в «Золотом веке» печатались Игорь Померанцев одновременно с Марселем Прустом. Не было ни временны´х, ни социальных различий. Совершенно утопическая модель. Мы возомнили, что литература — это такой Золотой век, в который мы рано или поздно входим. И каждый вошедший, если ему есть что предложить, выставляет свои шедевры одновременно с Леонардо и Рафаэлем. Это очень трудно, доказать, что ты способен ужиться в одном пространстве с такими художниками, писателями. Мне очень повезло, мой друг Сергей Семенов взялся оформлять этот журнал. Получился хоть и постмодернистский продукт, но пороскошней «Золоторунного Аполлона». Ну, и совершенная противоположность журналам типа «Юность». Мы хотели раз и навсегда убить этот совдеповский стилек и высокий советский штиль. Готовился подлинный переворот.
Д.Т. Почему же «Золотой век» был закрыт?
В.С. 2001 год. Я абсолютно точно понял, что журнал больше не нужен. Он выполнил свое предназначение. Авторы, простите, разбежались, стали авторами тех журналов, которые прежде ими пренебрегали, т. е. сдались на милость: «Нового мира», «Знамени», «Октября», «Дружбы народов». «Золотой век» сработал как стартовая площадка для многих, а как эстетическая платформа, думаю, не состоялся. Случилось то, чего я опасался, происхождение подвело — поверх фрака напялили форменную тужурку. Кошмар.
Д.Т. Стартовая площадка сродни фраку?
В.С. Да, безусловно. Всегда был рояль. На этом рояле пили, ели, резали колбасу. И все были во фраках. Не было советской власти. А сейчас за окном у нас что? Полное Зюзино. У меня на соседнем доме сие имя начертано, чтобы не забывался. А то выдумал, понимаешь, Золотой век. Порток много, а ходить некуда. Я понял, что далее издавать З.В. бессмысленно. Еще надо было где-то деньги брать на этот чертов проект. Поколения меняются, а журнал был рассчитан на дружескую, пусть очень большую, однако компанию. Превращать его в театр с непонятно долгой историей, чтобы это кончилось, как на Таганке? Чтобы я, как Юрий Петрович, светлой памяти, жаловался, как полвека угробил на этот журнал, а потом пришел какой-то Тонконогов и меня вон выгнал? Поэтому заблаговременно, как у Стивенсона в «Острове сокровищ», сложил сундучок и смылся ночью с корабля.
Д.Т. А сейчас новый «Золотой век» невозможен?
В.С. Ой, не знаю. Но думаю, все повторяется. 90-е — откровенный перелом эпох, почти как в «Петербурге» Белого, между двух революций. Возникла другая реальность. А когда она возникает, то появляется и другая возможность. Одно из следствий — «Золотой век». Тогда ощущение свободы и твоей причастности к эпохе было куда больше, чем сейчас. Но я говорю только о себе, потому что я прожил ту эпоху. Не знаю, может, у кого-то есть это чувство и сейчас.
Д.Т. У меня нет, было аналогично в конце 80-х — начале 90-х, хотя мы с вами люди разных поколений. А сейчас «мы живем, под собою не чуя страны», с той разницей, что ты ей попросту безразличен.
В.С. В некотором смысле вы в более неудачное время родились. Вам мало что перепало. Нам, конечно, тогда чуть-чуть пофартило. Выпускаешь ли ты журнал, пишешь стихи, картины, сочиняешь ли музыку или просто слушаешь радиоприемник, но ты все равно сопричастен эпохе. Ну, как с роком. А что такое рок сегодня? Я не хожу по рок-клубам, но понимаю, что такого социального движения нет. Есть эстрада. Но в России всегда все плясали и пели даже в самые ужасные годы. Как и сейчас, несмотря на то, что происходит в соседнем государстве, поблизости, через дорогу. На меня это гнетущее впечатление производит. Во всех смыслах. Я с надеждой слушаю новости: когда же наконец перестанет литься кровь, но она не перестает, и я понимаю, что в это втянуто немыслимое количество людей, у которых кто-то кого-то убил. Втянуты журналисты, которые бегают с камерами, иначе они лишатся своей работы. Люди втягиваются, как в воронку, огромную воронку. Я смотрю телевизор, и мне, взрослому человеку, становится не по себе. А что делать человеку молодому, юноше? Меня заставляют думать каждый день и каждый час, что в стране идет война. Я плохо понимаю, зачем и кому это нужно. Как можно жить? Как можно рожать детей, если у тебя в стране идет война? Поэтому хотелось бы, конечно, Золотого века.
Я сейчас что? Сижу дома в тапочках. Для творчества, может быть, хорошо, но если ты молод, то должен отрываться, как теперь говорят, по полной программе. Иначе скучно. Ну нельзя же не любить женщин, не пить вина, не перепробовать всего на свете. Нельзя же хоть разок не прислушаться к тому, что тебе настойчиво твердит на ухо дьявол. И что велит Бог.
И человеку все же нужна надежда. Если бы не ждали благую весть, то и Христа проспали бы. Надо, конечно, славно, сладко и крепко спать. Но все-таки ушки должны быть на макушке.