Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2014
* * *
Греки были соседями живших чуть выше богов.
И стучали порой в потолок, недовольные шумом.
Это плохо обычно кончалось: Зевес не таков,
чтоб терпеть коммунальные склоки. Над пиком угрюмым
до сих пор раздраженно витает его борода.
Никогда фамильярности он не простит. Никогда!
Что — с героем Троянской войны, Золотого руна?
Что — с великим народом, столь дерзким и в славе, и в скверне?
Что, скажите, стряслось с Пенелопой: я видел — она
чаевые берет на Итаке в прибрежной таверне.
Что вообще заставляет народ, изменяя себе,
покоривши судьбу, словно раб, покориться судьбе?
Как он может, творец иберийских надменных дворцов,
жить в хургадской халупе? Но вот ведь живет и — доволен…
Почему хилый отпрыск библейских крутых мудрецов
патриотам, державе, начальству и всем подневолен?
И куда повернула живая кривая стезя,
что ее направленье народу исправить нельзя?
Неужель… О, какая надежда в словце «неужель»!
Но не будучи Вяземским, я говорю: неужели
мы, народ, чьим младенцам дарили отрез на шинель,
почадим, как и все, и умрем в надоевшей постели
или, хуже того, будем жить, не щадя поясниц
гастарбайтерами во дворах европейских столиц?
Собирались начать как никто. Да уж слишком всерьез…
Кабы гром не гремел, кабы ветры не дули, а то ведь…
Ишь, как уличный нищий запел на углу про мороз.
Нет, еще не запел, он еще только горло готовит.
И вздохнул, и взял верхнее «до», и закончил на том,
как великий художник, беспомощный перед холстом.
* * *
Мелкая галька за пирсом гремуча в ночи,
словно включен микрофон.
Море мерцает, но слабо, в четыре свечи.
Зря ты надела шифон.
Зря. Этот легкий беспечный наряд продувной
ночью не виден почти.
Светлые ноги колышутся передо мной
в длинном прибрежном пути.
Слева от моря какой-то реликтовый хвощ
тянется в полуверсте.
И золотой ветерок мандариновых рощ
вдруг пролетит в темноте.
Чувственный мир, завлекая, светясь и звеня,
благоухая, дрожа,
все продолжает охоту свою на меня.
Я же и так не ханжа.
Я же и так угнетал терпеливый свой дух
нуждами плоти. И что ж?
Если верны обоняние, зрение, слух,
что же сегодня ты ждешь?..
Но никакого ответа не будет во тьме.
Только во мраке сыром
кто-то с воды на невидимой тихой корме
слабым мигнет фонарем.
* * *
Настает темнота. Комары донимают.
Монолог президента вильнул и затих…
Государства, как правило, не понимают
ни черта ни в народах, ни в землях своих.
Вот народ — он сидит в пропотевшей ковбойке
с мертвой удочкой на приозерной земле.
Все что надо сыскал он в прибрежной помойке:
что не нужно стране — пригодится семье.
Ну и пусть не клюет. И всегда не клевало.
Тот, кто долго живет, тот оценит зато:
лес покуда свободен от лесоповала,
а уж что будет завтра, не скажет никто.
И не скажет никто, да и знать-то не хочет.
Уж такой непонятный премьерам народ…
Только помнит Ивашкин задумчивый кочет,
что с утра ему солнце тащить из болот.
Он безжалостно тащит его. Он сурово
служит дню без каких-либо жирных наград.
И лишь только оно — петушиное слово —
и лишь только оно наш надежный гарант.
* * *
Это архангел трубит… Смолкли птицы и псы.
Это архангел… Не веришь — взгляни на часы,
хоть на ручные свои, хоть на те, на столбе:
замерли стрелки, покорствуя общей судьбе.
Время закончилось. Времени нет. И вода
с вешних сосулек — она теперь будет всегда.
Если б архангел в трубу затрубил в сентябре,
лист до сих пор бы порхал в дождевом серебре.
Время закончилось. Джип этот зря тормозит:
даме, идущей вне «зебры», наезд не грозит.
Что не успело свершиться, теперь уж — табу…
Что же ты раньше, архангел, не дунул в трубу?
Были бы живы ушедшие летом друзья…
Капли стекают, по скользкой сосульке скользя,
но ведь теперь до конца не растает она,
ибо нет смерти. Другие пришли времена.
Алый закат не поблекнет в оконном стекле.
Старческий пух не возникнет на юной скуле.
Спичку в солому уже не швырнет пироман…
Или тебя я неверно прочел, Иоанн?