(о книгах Сергея Стратановского, Натальи Загвоздиной)
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2014
Тетрадь стихотворений Сергея Стратановского «Иов и Араб» (СПб.: Пушкинский фонд, 2013) — очевидная попытка найти новый путь для разговора на библейскую тему в ситуации, когда поэзия последних десятилетий, сделавшая религиозную тематику одной из ключевых, захлебывается от обилия текстов, во многом эпигонских и граничащих с графоманией.
Новизна этой книги прежде всего в избранной — и впрямь библейской — форме речи: ни у кого из коллег Стратановского по цеху, будь то Е.Шварц, Г.Русаков, С.Кекова идр., нет корпуса стихотворений, написанных от лица пророков. Обладающие одной интонацией и речевой установкой, стихотворения эти приобретают черты единого цикла, хотя и не имеют сквозного сюжета.
Такая форма высказывания весьма органично вписывается в поэтику Стратановского, «поэта социальной катастрофы», «поэта культуры», работающего в стиле «розановской бормочущей записки, фрагмента, отрывка, осколка»*. Дело в том, что эти «ветхозаветные» стихотворения не менее социальны и не менее политически ангажированы, чем другие тексты автора. Казалось бы, поэтические тексты, в которых говорят пророки, должны уводить читателя в далекое прошлое (порой даже кажется, что поэт испытывает эрудицию читателя, заставляя его припомнить не самые известные сюжеты Ветхого завета). Но тем не менее звучат они для сегодняшнего политически заостренного слуха достаточно остро. Вот хотя бы из «Возражения Иисусу Навину»:
Словно вихрь из пустыни
вторглись мы в эту страну.
Сколько ее городов
было нами разрушено?! Сколько крови
Было пролито нами?!
Кто исчислит? Где мера такая?
Пророческим речам предпослан монолог пророка Осии (стихотворение, затем повторяющееся и в тексте сборника, вынесено на форзац — традиционная деталь оформления серии «Автограф» Пушкинского фонда), получившего от Творца наказ:
«В гневе я на народ,
повеленьям моим непокорный,
Но прощу его все же,
если ты хоть единую душу
Отвратишь от порока
и светом умоешь, пророк», —
который Стратановский очевидно воспринимает и как главную цель поэта. Форма, найденная Стратановским для выражения этой монументальной идеи, несмотря на высокий пафос, весьма лаконична, а временами это фактически миниатюры — вот целиком третья часть триптиха «Пророк Иона»:
В утесненье могучем,
во тьме океана дремучего,
В мерзком чреве китовом
дар говоренья громового
И борения словом
обретает пророк неуверенный
Божьих велений бегущий.
Перед нами та самая «теснота поэтического ряда», в принципе характерная для поэтики Стратановского. Ведь и правда, как писал Н.Елисеев в упомянутой статье, Стратановский — поэт, которому ничего не стоит и в одной строке создать поэму-сатиру («Зал областного дворянства на Ленинском проспекте»).
Частным случаем подобной «тесноты» в книге выступает, думается, столкновение микро- и макрокосма в пределах небольшого стихотворения. Так происходит, например, в «Возвращении в Вавилон» — возможно, одном из лучших текстов сборника, — где деталь частной жизни, домашняя бытовая сценка, противопоставлена мощной риторике всеобщего, риторике мирового масштаба:
…И жена-вавилóнянка
меня у порога встретила,
Сняв одежды с меня,
их у огня развесила
И до утра их сушила.
А потом мы вдвоем
тронулись в путь далекий:
На восток, в Вавилон — город громкий,
Город хищный
и в лапах звериных державно
Когтивший народ мой еще недавно.
Противопоставление маленького человека державному «хищному городу» навевает ассоциацию не столько с Вавилоном, сколько с пушкинским Петербургом «Медного всадника». Это, безусловно, второй пласт стихотворения, его «подкорка», но случайна ли ассоциация, особенно если учесть, что и сам Стратановский — петербуржец?
О пожаре и падении «окаянного города» Стратановский вспомнит в сборнике и еще раз — в триптихе «Пророк Иона», герой которого хотел бы родиться
Не пророком Божьим,
Их грехи обличающим,
а просто прохожим случайным,
Хищноглазым,
с веселием в сердце глядящим,
С отдаленных холмов
на последний пожар, на обвал
Ненавистного города.
И это, в сущности, также размышление о месте и судьбе поэта — в другой их версии.
Следует обратить внимание, что избранная автором интонация «пророческой речи», естественным образом вытекающая из «обычной» поэтической речи Стратановского, парадоксально сочетает подчеркнутый, ораторский ритм с почти фольклорной (взять хотя бы русские былины) текучестью речи, с характерными для нее повторами и распевами:
Зря ты нас отвращаешь
от служенья Ваалам здешним,
Зря ты нас призываешь
всегда поклоняться тому,
Кто нас вел через тьму
и хранил от напасти в пустыне,
Кто законы нам дал, а потом
Нас привел в хлебный дом,
в землю хлебную.
(«Возражение Иисусу Навину»)
Особенно необычные речевые рисунки возникают при этом в сочетании со звукописью. Например, аллитерация ж/ш пронизывает весь триптих «Из пророка Исайи» с первых строк: «Шеол рас-ширился…» Во второй части ощущение свиста и шипения, рождаемое согласными звуками ш и подчеркнуто повторяемым с, оттеняется «стуком» новой аллитерации — г/к:
Сердце ожесточенное,
Яро-с-тью пьяное сердце царя ассирий-ского.
Копья их, стрелы их,
колес-ниц ихних грохот,
Грохот грозя-щий
в грязь укатать цар-ство на-ше.
Кто же оже-с-точает
их сердца? Неужели Гос-подь?
Упование на-ше.
Надеж-да всегдаш-няя на-ша.
Кстати, риторические вопросы, завершающие этот фрагмент, вообще обильны в книге. Они пронизывают не только стихотворения, отсылающие к конкретным библейским событиям, но и звучат там, где герой просто размышляет о вечном:
А потом я задумался:
Где же, однако, Бог?
На Синае, за тучами?
В землетрясении? В ветре,
Дующем из пустыни
и вершины деревьев колеблющем?
Или в трепете лиственном,
в веянье еле заметном
С неба мирного веющем?
(«Размышление пророка Илии»)
Одна из самых неожиданных миниатюр сборника — 10 строк без названия, в которых на глади риторической образности вдруг возникает яркий образ-абстракция «шляющегося Ничто»:
Бог говорил Иову:
«Слишком тебя я берег:
И от напастей берег
И от туманных дорог,
Где без лица и ног
Шляется лишь Ничто.
И вот задул из пустыни
ветер скорби великой
И время настало узнать
Кто ты есть перед Богом».
Что это такое — безрукое, безлицее Ничто, наделенное способностью перемещаться (гротеск сродни гоголевскому Носу), Стратановский никак не уточняет, оставляя право интерпретации за читателем. Но в общем ряду стихотворений цикла Ничто, призрак людского воображения и страхов, должно быть, сродни тому самому чудовищному морскому зверю, «в печи зажаренному» «ангелами служенья» («На пиру у Мессии»).
Такова, в общих чертах, «архаика современности», представленная «поэтом боли и Бога» (Н.Елисеев) в его новой книге. Скорее всего, подобный эксперимент — цикл стихотворений от лица пророков — явление разовое, своеобразный зигзаг на творческом пути Стратановского. Но этот поэтический опыт пришелся на тот момент развития современной поэзии, когда он ей особенно необходим и поиск новых путей «библейского разговора» воспринимается особенно остро.
Елена Луценко
Когда-то Жюль Ренар сказал: «Талант — вопрос количества». Да, и это тоже. Но еще раньше — вопрос отзывчивости. Одна часть поэзии ушла в «литературу», и из нее вышли всякие измы, а другая стала необходимостью, ибо она исцеляет если не читателя, то самого пишущего, стала для него формой существования. Поэзия как форма существования, как воздух (не надо путать с графоманией, которая вся от тщеславия, неумения, ограниченности, и потому безгранична) — речь о духовной потребности быть в стихах адекватным миру, об отзывчивости.
Все это впрямую относится к новой книге Натальи Загвоздиной «Дневник. Книга третья» (М.: Время, 2013), и есть смысл для зачина процитировать Бродского, на которого в своем кратком вступлении к книге ссылается и автор: «По самой природе своего ремесла, поэты ведут дневник. Часто против собственной воли, они честно прослеживают, что происходит с их душами, будь это расширение души или — более часто — ее усадка». Поэзия — обрядовая форма естества. Жизнь рядится в одежды или наоборот обнажается. Так я хотел начать рецензию и, перечитывая страницы дневника — а это и впрямь дневник, набрел на иллюстративный текст:
…А я не тороплюсь. Со временем согласно
ступаю. Камертон негромко ноту шлет,
но в этом несильна (глухарь, сказать заглазно).
Не мертвая душа без репетиций шьет
костюм. А впрочем, ей — зачем? Она нагая
с рожденья, и никак рядиться не к лицу.
Она-то и ведет, куда иду ногами,
а внешнее — что прах, хоть все перелицуй.
(«Не торопись…»)
Но ведь дневниковая, схоластичная рефлексия души в чистом виде мало кому интересна, она интересна только в окружении людей, ландшафта, архитектуры, в развитии отношений с окружающим миром, то есть с жизнью. А жизнь — это наше проживание во времени, и так уж получается, что время — последовательно, и значит, не избежать ни лета, ни осени, ни зимы. Где-то оно может обозначаться июнем, а где-то возникать в виде рождественского пирога или скрипочки марта, или время апрель — невызревший фолликул. Время обставляется вещно — люди и вещи на равной ноге. Помимо всего прочего, за время ведения дневника автор побывал в разное время в Португалии, в Италии, в Германии, и тут уж время переходит в пространство. Но ведь важно не то, что видит автор, важно, что он чувствует, что нового может поведать погрязшему в рутине миру с заросшими мхом ушами. А еще на фоне всего прочего происходят личные драматические коллизии. Вот что такое дневник. И тут самое важное, что лирический герой находится внутри кадра — горячее дыхание, дымящаяся кровь; поэтому так правдоподобны фрагменты раскадровки.
Все так, как до меня, как будет наперед.
Земля и океан несут родное бремя,
и ветер шевелит деревья, кроны брея,
и каменно лицо неназванных пород.
(«На берегу. Запад»)
Лишь тучками золотокрылых сверл
снуют шмели, пикируя на зелень.
(«В объятиях»)
А день по часовой вперед вращает вертел
и студит до корней погасшие леса.
(«Дневной пейзаж»)
А это я — над картою — почти
Кощей над златом. Больно Русью пахнет.
Но — жажду! Но приблизиться и ахнуть,
присутствием Творение почтив
Вселенское…
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Стою, как терпеливейшая цапля,
одной ногой в болоте, и строкой
пытаюсь выйти за родных пенат
пределы…
(«На острова…»)
В дневниковых стихах отсутствует оркестровая яма, полифонически они не богаты, но ведь не было ее и у Георгия Иванова, который, по меткому замечанию Романа Гуля, «Васька Розанов в стихах» — последний же тоже вел своего рода дневник: «Уединенное», «Опавшие листья»… Так вот, стихи Натальи Загвоздиной сыграны на одной скрипочке, на своей, в интимном кругу, немногим ушам. Зато иногда эта скрипочка заходится в коде и выдает лучшее, на мой взгляд, стихотворение во всей книге:
Три дня не выхожу
и позабыла волю.
Осенний лист пожух,
заковыляв по полю,
и где-то замолчит,
оставив перегноя
пластинку. Замочил
и скрыл за пеленою
вечерний дождь газон,
кусты, дома, машины…
И чувствую озноб
предавшего мужчины.
(«Предать»)
Теперь о рифмах, о них надо поподробнее. Такой рифмовой легкомысленности, такого небрежения, почти наплевательского, точной рифмой мало у кого встретишь. Обратимся к стихотворению «Пейзаж»:
…Вселяясь в каждый холст,
дышу и осязаю воздух речи.
(кстати, «воздух речи» — могло бы быть хорошим названием книги)
И поднимаюсь медленно на холм
иного мирозданья, и на ход
вещей смотрю, как без меня, и не перечу
отсутствию… Причастьем жизни полн,
всяк погружен в таинственные планы
Творца. И если боль «берет на понт»,
и, кажется, не выдержишь напор —
входи сюда — за вход не спросят платы.
Пример акустической, контурной рифмы: холм — холст — ход, полн — на понт — напор. Почти нет, как уже сказано, точных рифм, зато много корневых, ассонансных, которые обуславливают хрупкость и зыбкость текста. Это не тот случай, когда рифму ждешь и частенько угадываешь. В данном случае гадать затруднительно, невозможно предположить, какая рифма последует за местоимением иное (оказывается, составная: веретено и), или, например, как угадать, что волан рифмуется с ва-банк. Извращенность рифмы есть признак безумия или одаренности — я за этим автором предполагаю последнее. Рифменная свежесть и необязательность и есть воздух речи, степень свободы. Притом что часто у Загвоздиной, похоже, именно рифма диктует содержание:
Июль на травах, как в пиалах чай,
который вместе пьем на полустанке,
не в Азии, хотя жара, ловча,
внушает впечатленье… По осанке
природы не суди — тотчас впросак
и попадешь: смещаются приметы.
Плывут на необъятных парусах
все сразу, не заметив перемены.
Июль на травах, на каких и чай,
настоян. Пьем дурманящий напиток.
Жара, непроходимая, качать
свои права продолжила, но пыток
ее скорее жаждем, чем бежим:
мороз в крови, ну а с теплом проблема.
Мелькают учащенно рубежи.
И сладок вкус настоянного плена.
На полустанке — по осанке. Предлог с существительным в первой строке анжамбемана очевидно задают тон: далее текст пошел от заданного слова, была бы другая рифма — был бы другой поэтический ряд. Абсолютно аналогичная картина и в связке напиток — но пыток, где рифменный обрывок обуславливает следующую строку. О чем это говорит? О том, что тут имеет место сильное импровизационное начало, во многом эти стихи — импровизация.
Как-то в разговоре один поэт заметил, что все зависит от того, когда написано стихотворение, положим, сегодня, а случись завтра — все было бы совершенно иначе. Согласимся. Но в том-то и дело, что дневник не перенесешь на завтра, он пишется сегодня и сейчас, так сказать, в режиме онлайн, и тот, кто его ведет, не может фиксировать состояние на будущее — он просто садится и пишет, и, конечно, никакого плана тут нет и быть не может: не знаешь, чем закончишь и где поставишь точку.
Кстати, о точке. Вымучивая мысль до верного, многие не спешат ее поставить. Но иногда ведь гол можно забить и на второй минуте, а с ним выиграть и весь матч (считай — стихотворение). Это о лапидарности стихов нашего дневника. Именно в прерывистости и мгновенности их достоинство.
Так уж получилось, что третий дневник Натальи Загвоздиной я получил почти одновременно со сборником стихов Владимира Салимона «Ночь поменяла цвет» и обратил внимание, как же много и тот и другая пишут — все стихи написаны в течение одного года, и значит, стихов у них едва ль не больше, чем дней в году. Разумеется, сравнивать этих поэтов ни в коем разе нельзя, и все-таки есть в них некая общность: видно, что писание стихов доставляет им человеческую радость и стало ежедневной необходимостью — «стих наш насущий даждь нам днесь», — поэтому так легко они входят в материал, так много у них подходов к первой строке. Но природа этого писания различна. Салимон просто пишет стихи, и они сами по себе существуют. А тут — дневник. И приходится сожалеть, что стихи дневника разлучить невозможно: связанные хронологически, они воздействуют лишь единым массивом. Поэтому так сложно вхождение их в журнальный зал, так долог их путь к читателю.
Александр Климов-Южин
_________________________________
* См. Н.Елисеев. Бормотание времени. — «Арион» № 3/2013.