Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2013
В постклассической физике стал почти общепризнанным парадоксальный с первого взгляда тезис: само наличие экспериментатора влияет на результат эксперимента. Наиболее радикальная формулировка гласит: свойства наблюдаемой Вселенной таковы, каковы они есть, потому, что в ней существуют наблюдатели. То есть мир выглядит так именно оттого, что таким его видим мы.
Нечто подобное происходит и в гуманитарной сфере. Правда, устоявшиеся явления культуры мало зависят от читателя, комментатора или ниспровергателя. Скажем, очередная малоумная и оттого претендующая на скандал книжонка об Анне Ахматовой способна, конечно, всколыхнуть интеллектуальное болотце, косвенным образом пробудить новую волну обывательского интереса к поэту, но в целом влияние ее будет ровно нулевым. В то же время казалось бы невинные публикации о происходящем у нас на глазах вызывают в профессиональной среде дискуссию куда более бурную.
Так произошло, в частности, со статьей Владимира Губайловского «Заметки о поэтических поколениях», опубликованной в прошлом номере «Ариона». Заметим: поколения, присутствующие в нынешнем литературном процессе, автор упоминал вскользь — основным предметом исследования были не они. Тем не менее и в блогах, и в регулярной печати воспоследовало немало разнонаправленных откликов. Подобная активная реакция сопровождает почти каждую попытку высказывания об актуальных событиях литературы. Почему так? Ответ очевиден: эти публикации не только влияют на восприятие литературного процесса, но и явным образом формируют его, исполняя роль, аналогичную роли наблюдателя в новой физике. Значит, есть смысл продолжать разговор — обсуждение непременно к чему-то новому да приведет.
Сформулируем базовый вопрос наших заметок — не слишком широкий, но с точки зрения автора довольно важный: существует ли сформировавшееся поэтическое поколение внутри той реально существующей генерации стихотворцев, чей нынешний возраст соответствует тому, который принято называть «порой расцвета»? (Сразу же сделаю оговорку, что термин «поэтическое поколение» понимаю чуть иначе, нежели В.Губайловский, описавший его именно как одномоментное и обязательное соединение нескольких поэтических генераций.) Базовой предлагаю считать гипотезу: да, поколение существует.
За последние лет шестьдесят — время, теоретически доступное непосредственному взгляду на литературу, — сложившихся поэтических поколений, наверное, все-таки было три: военное; те, кого принято именовать шестидесятниками и «поколение дворников и сторожей». Объединение первого и второго в уже упомянутой статье Губайловского кажется несколько произвольным.
У великих предшественников, составивших очевидные поколения, тоже ведь не все происходило однозначно. Скажем, Карамзин, родившийся в 1766 году, мог бы оказаться для блистательной «пушкинской» плеяды старшим товарищем. Однако нет: все же воспринимаем мы его скорее как их предтечу, чем соратника. Да и не только мы воспринимаем — довольно прочесть мемуары именно представителей «плеяды»: отношение там именно такое — уважительно-снисходительное. Как у приличного сына к чуть отставшему во времени папеньке.
Бывает иначе, да. Георгий Иванов, глядя из другой эпохи и другой, почти инопланетной по тем временам, локации, свел в двух строках авторов разных генераций, сделав их — даже противопоставив! — современниками навсегда:
То, что Анненский жадно любил,
То, чего не терпел Гумилев.
Получается, иногда важно, чтобы для формирования поколения сошлись в одной точке времени представители разных эпох, иногда же как раз наоборот. Общее правило, кажется, в данном случае не работает. Остается лишь наблюдать и угадывать.
Итак, последним из безусловно присутствующих и получивших имя собственное было «поколение дворников и сторожей». Хотя многим из его представителей ни дворником, ни сторожем побывать не случилось. Родились в сороковых — первой половине пятидесятых, начальная молодость совпала с последними значимыми успехами большой страны. Тем горше, наверное, была последующая слякоть и давка, совпавшая, впрочем, с достижением некоего благосостояния в общепринятом смысле слова — хотя бы по сравнению с послевоенными годами. Впрочем, авторы, сформировавшие эту когорту, прожили несколько весьма интересных эпох и продолжают по большей части активно присутствовать в поэзии. Подобно всякому новому явлению в литературе и в культуре вообще, генерация эта формировалась долго, но вот явление ее читающей публике можно датировать с точностью до месяца. В апреле 1987 года вышел очередной номер журнала «Юность» с аляповатой обложкой, содержащей цитату из Михаила Светлова. Внутри же были совсем другие стихи: Александр Еременко, Сергей Гандлевский, Нина Искренко, Юрий Арабов, Иван Жданов — почти для всех та публикация стала дебютной. Хотя по крайней мере для части поэтической среды имена эти к тому времени были достаточно известны. А вот дальше произошло удивительное явление.
Вопреки крайне приязненному отношению публикаторов, вопреки умным сопроводительным статьям, вопреки даже включению этих авторов в билеты для сдачи экзаменов по литературе выпускниками 1988—1991 годов (пускай и всего один вопрос в разделе «Современная поэзия»), сколь-нибудь существенного влияния за пределами литературного круга авторы, обещавшие стать сенсацией, не оказали. Их не цитировали в бурной публицистике тех лет, тексты не разбирали на цитаты, не их сборниками обменивались всезнающие филологи-младшекурсники. В общем, стихи не «ушли в народ». Даже, например, «Устроиться на автобазу…» Гандлевского и казалось бы обреченные на популярность иронические тексты Тимура Кибирова. Пожалуй, впервые даже не за десятилетия, но за столетия поэты — и поэты первоклассные! — оказались не поняты и не усвоены «образованным сословием» России.
Отчего так случилось? Причин называли много. Например, конкуренцию со звучащим под музыку словом: в те времена действительно поэзия в песнях была еще жива — конечно, «бардовское» течение выродилось в самопародию уже тогда, но позднесоветский извод «рока» текстуально сделался вдруг интересным. Слово, означающее собственно музыкальное направление, приходится брать в кавычки, ибо биг-битовая основа угадывалась слабо, а уж вкупе с дивным исполнительским мастерством причислить к какому-либо из общепризнанных стилей музыку тех лет сложно. Но вот для сверхпопулярного тогда «Наутилуса» тексты писал Илья Кормильцев.
Говорили об ограниченности и неадекватном новой поэзии языке тогдашней критики. Упоминали и просто малоприятную смену времен: не до стихов, дескать, стало интеллигенции.
Скорее всего, повлияла совокупность поводов, однако, так или иначе, те, кто пришли следом, уже не то чтоб не ожидали полных стадионов на своих выступлениях — сам вопрос наличия или отсутствия этих стадионов был для них неактуален.
Видимо, первым верхнюю хронологическую границу новой страты попытался определить Дмитрий Кузьмин в статье «Поколение Вавилона» (в нью-йоркском журнале «Слово/Word» № 24/25, 1999). Помимо иных хороших и разных поэтов в качестве авторов именно этой генерации Кузьмин назвал Сергея Круглова (
Снова обратимся к статье Владимира Губайловского: «Далеко не в каждом историческом поколении складывается поколение поэтическое. Мы знаем по опыту чтения и изучения истории литературы, что в разные периоды продуктивность русской поэзии была различной: то гении идут косяком, то полный провал — чуть ли не сплошь эпигонские перепевы (а исторические поколения естественно следуют одно за другим)». Все верно, и примеры в статье убедительны. Однако ведь бывает иначе: появляется некоторое количество поэтов очень хороших, близких по возрасту, но поколения они вдруг не образуют!
На мой взгляд — и, кажется, на взгляд Владимира Губайловского тоже, — именно это произошло с пришедшими после «дворников», но раньше тех, кому собственно и посвящена эта статья. К ним относятся, например, упомянутые Фанайлова и Скидан, но основная часть этого «непоколения» чуть старше. В одном только 1959-м родились, к примеру,
Отчего эти авторы, вошедшие ли в литературный процесс к началу 80-х годов, или делавшие в те годы первые шаги в поэзии, оказались вот в таком независимом относительно друг друга положении? Здесь можно лишь строить догадки, но кое-какие из этих догадок могут иметь надежную степень достоверности. Крах идеологии, отторжение советской эстетики, в том числе и в ее «шестидесятническом» изводе, интерес к поэзии неподцензурной — как к ее старшим представителям, так и к тому же «Московскому времени», невероятная для предшествовавших десятилетий доступность самиздата и книг, выходивших за рубежом, — спектр влияний определял ориентиры и давал чрезвычайно широкий диапазон возможностей.
Собственно, эта широта и определила невозможность единого поколения при очевидной состоятельности отдельных авторов: просто они изначально оказались на слишком широком и свободном поле, исключающем необходимость какого-либо консолидирующего конфликта. Можно было развиваться параллельно и независимо. Аморфное состояние культуры времен последних лет СССР парадоксальным образом дало возможность тому, чтобы «сто цветов» росли, а вот «сто школ» не спорили: слишком уж очевидной была потерянность некоторых из этих школ во времени. География и архитектура той генерации сложилась без сопротивления предшественников и без их приязни. А массового просвещенного читателя не нашлось.
Но вот у авторов, пришедших несколько позже, продуктивные конфликты, относящиеся, естественно, к сугубо творческим аспектам бытия, оказались средством самоидентификации пусть пока и не поколения, но групп внутри генерации. Первый такой конфликт случился весьма давно. В самом конце прошлого века явилось то, что Дмитрий Кузьмин назвал «преодолением концептуализма». Это не было поколенческим изломом, хотя персональным носителем противостоящей эстетики был автор куда более старший: Дмитрий Александрович Пригов. Бутылочное горлышко концептуализма превращало все, прошедшее сквозь него, в собственное подобие. Любая игра на этом поле становилась игрой в бисер. Собственно, вопрос выхода из ситуации сформулировал опять-таки Д.Кузьмин: зная, что ничего нового и своего сказать уже невозможно, — как говорить новое и свое? Вопрос, честно говоря, из разряда вечных: периодически такое случается на уровне целого языка, но практически любой автор — и любая новая генерация стихотворцев — обречены столкнуться с подобным на определенном этапе своего развития. И скорее всего — столкнуться не единожды.
О методах преодоления кризиса и особенностях возникающих поэтических языков Кузьмин писал в давней статье «После концептуализма» («Арион» № 1/2002). Пересказывать суть или даже приводить тезисы при нынешней доступности электронных архивов смешно, работа хорошо известна, однако несколько моментов стоит уточнить. Прежде всего, концептуализм при своем запросе на тотальность имел очевидно слабое место: он не мог существовать вне диалога. Причем диалога специфического, где автору (этому самому как-бы-умершему автору) отводилось место солиста, а апологетам или оппонентам, сколько бы их ни было, — роль хора. Если диалога не получалось, то не получалось и концептуализма — за отсутствием, простите за тавтологию, концепта. Неоднократные и вполне известные выступления Пригова перед совершенно пустыми залами лишь подтверждают это наблюдение. Выступления эти перформансист фиксировал и мифологизировал весьма тщательно.
Вообще, в конце прошлого века многое казалось милой игрой. Только вот в «большом» мире торжество симулякра, постулированное Жаком Бодрийяром и представлявшееся совершенно незыблемым, закончилось. Для кого-то (думаю — для многих) реальность вернулась в определенном месте и в определенное время: Нью-Йорк, раннее утро 11 сентября 2001 года. Возможно, для людей, более чутко отслеживающих социокультурную ситуацию, все обстоит иначе — в любом случае это тема для очень большого и сложного разговора. Очевидно другое: в искусстве процесс оказался затянут во времени — начался много раньше, закончился куда позже.
Взаимосвязь бытия и литературы, конечно, тема многих томов, и вульгарная социологизация доказала свою неуместность как минимум три четверти века назад, но отчаявшись прочертить однозначные связи бытия и литературы, их, связи эти, можно хотя б наметить. Попытка диалога на ином уровне, где автор не провоцировал собеседника на злодейство, не вовлекал в свою игру, а действительно пытался проповедовать — пусть и небольшому кругу близких (с точки зрения этого самого автора!) людей провалилась на заре новой эстетики, пытавшейся одолеть концептуализм, как минимум дважды. Для Дениса Новикова и Бориса Рыжего выход на поле закончился смертью. Я специально назвал рядом двух совершенно разных в эстетическом плане авторов, сделавшихся известными ближе к рубежу веков. Их поражения, формальное поражение каждого из них, были теми самыми красивыми «берущими попытками», о которых комментаторы спортивных соревнований говорят потом — спустя много олимпийских циклов. Но вот золотых медалей не было, да. Вряд ли авторы эти пришли слишком рано. Они просто указали разные дорожки, завершающиеся тупиками.
А далее почти все поколение сделалось монологичным. Противопоставление условной толпе: «Нас мало, нас, может быть, трое» или более глубокое на первый взгляд противопоставление толпе еще более условной: «Нас много. Нас может быть четверо» — оказались тотально невозможными. Но еще более смешным стало «я — поэт, а вы — толпа» времен романтизма и повторившего его на ином витке той же спирали концептуализма. Образовался некий внятный синтез: да, я один. Но ведь и ты, друг мой лучший, — один. И ты, враг мой перший, — один. И вот они — кто каждому из нас никто, они тоже все по одному. И давайте будем говорить с ними, с этими людьми, не играючи, а вправду признавая: каждый неповторим до крайности. Лишь острее осознавая собственную неповторимость в «бытии-как-у-всех». Забегая сильно вперед: подход этот, причем осознанный и высказанный совершенно различными способами, дошел до своего логического и правильного завершения в стихах авторов, хронологически относящихся к последним годам завершившей недавно свое формирование генерации. Тут будет уместно назвать в первую очередь Андрея Нитченко (
Любой человек прекрасен хотя бы тем, что тёпл человек,
разговорчив, округл и жив.
Собственно, высказать разницу между концептуалистами и теми, кому пришлось концептуализм преодолевать, можно вполне однозначно. Это были два разных типа обращения: обращение к публике актуальной и публике потенциальной. Средства тут возможны разные. Скажем, я (не очень приличное местоимение в статье, претендующей на обобщения) прохладно отношусь к поэзии Юлии Идлис. Однако внятное достоинство разговора в никуда у стихов этого автора безусловно присутствует.
Сказать по правде, этот самый разговор оказался поколению навязанным. Литературная среда распалась на почти не связанные взаимно отсеки. О таких маргинальных в сущности образованиях, как остатки институций советского периода, или успешные стихотворцы-фельетонисты, или «новые патриоты» (хитрый эвфемизм для тех, кто воспринял слова о невозможности стихов после Освенцима с противоположной стороны), можно умолчать, однако даже и вполне вменяемые авторы предыдущих генераций не изъявляли желания к контакту с новопришедшими и возможному продолжению собственных традиций, порою явным образом декларируя, что де поэзия русская на них и завершилась.
Справедливости ради заметим: конфликт с концептуализмом, причем конфликт не артикулированный явным образом, остался единственным «возрастным» противостоянием в истории новейшего литературного периода. Здесь вновь прав Губайловский: «Чего точно не было в 2000-е — не было конфликта поколений. Вроде бы намечавшееся противостояние свободного и регулярного стиха оказалось фикцией…» Это верно. Но произошло нечто куда более важное и продуктивное: внутрипоколенческий конфликт. Причем конфликт вполне цивилизованный, без театральных литературных дуэлей и вульгарного литературного же мордобоя. Это тоже вполне примета времени. И пролегал он, разумеется, не по линии разлома между регулярным стихом и верлибром.
Вернемся на десятилетие-полтора назад. На определенном этапе поколение действительно казалось для внешнего наблюдателя «поколением Вавилона», так бывает. В самом деле: группа, сформировавшаяся вокруг одноименного альманаха и декларировавшая эстетическую толерантность ко всему, что способствует «приращению смыслов», была абсолютно явным центром притяжения. Ее критики весьма часто использовали в качестве негативных примеров сугубо внешние стороны поэтик «вавилонских» авторов. Например: «пристрастие к навязчивым аллитерациям… к очевидной смысловой невнятности. Грубо скроенные выкрики, стремление к эпатажу, вызывающая неблагозвучность, обилие окказионализмов»1.
Но в том-то и дело, что, например, упомянутая «смысловая невнятность» была одним из базовых принципов критикуемого течения. Все в той же статье, опубликованной «Арионом» в 2002-м, Кузьмин писал: «Общая функция зон непрозрачного смысла, отсылающих к приватному пространству автора, — верификация эмоциональной и психологической подлинности текста одновременно с указанием на невозможность для читателя полностью проникнуть во внутренний мир лирического субъекта, поскольку индивидуальный опыт последнего может быть выражен и воспринят, но не может быть прожит другим заново». Выходит, в упрек автору поставили именно то, чем он предлагает гордиться.
Только вот что интересно: оспорить сам предмет «верификации» оказывается совсем несложным делом! Зоны непрозрачного смысла предстают скорее моментом поэтической слабости: в идеале читатель, оказываясь внутри текста, как раз проживает фрагмент чужой жизни и получает долю сугубо индивидуального авторского опыта. Конечно, если в смысл этот непрозрачный все же удается проникнуть, совсем не обязательно мы обнаруживаем там художественную ценность. Но часто — да, обнаруживаем.
Скажем, есть в городе Костроме поэт, принадлежащий к рассматриваемому в этой статье поколению: Владимир Иванов. Недавно он опубликовал стихотворение, вызвавшее довольно значительное по нынешним временам количество возмущенных откликов. Давайте сперва воспроизведем текст, а затем — озвучим претензии к нему. Итак:
Рябь бежит от нуля, от нуля-корабля,
И кричит пустота по-испански: «Земля!» —
То есть, слышишь ты звон, но не скажешь, где он,
Как любой, минимально нормальный, гурон.
В наших зрячих затылках опять копошня,
Нам когда-то вот так же не дали огня.
Как ни в чем не бывало, мы шли сквозь него,
И не делалось нам ничего.
И пока нам молчали про зыбкость воды,
Мы тропу натоптали туды и сюды —
То на Кубу, то с Кубы — обратно, пешком,
То за ромом, то за табаком.
Да, и, кстати, от выпивки и табака
Ни один ирокез не загнулся, пока
Нам в башку не вдолбили об ихнем вреде,
Так же, как об огне и воде.
Так что пусть и с Колумбом не слишком спешат —
Будет хуже, когда разрешат.
Гомон, поднятый как раз сторонниками «непрозрачности смыслов», касался именно смысловой части. Какие гуроны — на Кубе? Какой ром задолго до открытия перегонного аппарата и процесса дистилляции (хотя, возразим критикам, вообще-то говоря он известен с Х века)? Причем тут ирокезы, жившие, как известно, в районе Великих Озер? И мало кто удосужился вникнуть в суть. Тема стихотворения в ином — в обращении к аксиоме поп-культуры, гласящей, что, дескать, то, чему нет названия, того и существовать не может. Стало быть, раз не имели индейцы представления о каравеллах, так они их и не видели. И железных доспехов на конквистадорах не видели. Только, стало быть, движение воды видели и следы на песке. А далее автор усугубляет градус абсурда до обэриутского уровня. Прозрачный смысл, прозрачный прием, отменно исполненный в технической своей ипостаси. Просто надо не лениться, расшифровывая, — тогда интересней будет.
Другой тезис, высказанный Дмитрием Кузьминым во все той же статье, звучит так: новый канон (если он в самом деле новый) и должен возникать в преодолении старого. Все верно. Только на каком-то этапе «старым» сделался авангард и преодоление его оказалось возможным, например, на путях сознательной архаизации, псевдопассеизации — и значимые авторы, пользующиеся этими средствами, предстают весьма внятными новаторами. Достаточно обратиться к примерам Максима Амелина и Олега Дозморова.
Заметим: в последнем случае я специально привел имена, уважаемые и среди круга авторов бывшего «Вавилона», и в противоположных литературных институциях. Список этих имен легко продолжить: Ната Сучкова, Мария Степанова, из более молодых, например, тот же Владимир Навроцкий… Гораздо сложнее сказать, кому собственно противостоит нынешний постоянный круг авторов журнала «Воздух», особенно в той его части, что некогда формировала Союз молодых литераторов «Вавилон».
Явно это не борьба с «толстыми» журналами как классом: в некоторых отношениях «Арион» и «Знамя» различаются сильнее, нежели «Арион» и «Воздух». Более того: поэтический отдел едва ли не лучшего регионального журнала — саратовской «Волги» — возглавляет Алексей Александров, автор, активно присутствующий в изданиях «актуального» направления. Да и вообще: литературные журналы — это структуры принципиально внепоколенческие, они так устроены по своей внутренней сути. Это подтверждает и сам «Воздух»: возникнув из созданного совершенно определенной возрастной стратой «Вавилона», сделался он вполне «толстым» журналом — во всех смыслах этого слова.
Вообще, издания и даже издательства, уделяющие преимущественное внимание тем авторам, которым сейчас около сорока, явно не стремятся к конфронтации. Например, «АлконостЪ» и «Воймега» по кругу издаваемых поэтов явным образом отличаются от издательских серий АРГО-РИСКа и «Воздуха», но отличия эти не носят радикально-непримиримого характера.
Географические различия также малозначительны: здесь сказывается общность информационного поля. Конечно, существуют региональные школы со своей иерархией: уральская, нижегородская, вологодская, но зачастую их уникальность основана на традиции, мифе, пускай и недавно сложившихся, а то и вовсе определена случайными факторами в виде проходящего в том или ином месте фестиваля. Скажем, поэтики нижегородца Владимира Безденежных и его екатеринбургского тезки Зуева куда ближе друг к другу, нежели ко многим географическим соседям. Или напротив: земляки-костромичи Иван Волков и упомянутый ранее Владимир Иванов — явные литературные антиподы.
Словом, ситуация не сводится к бинарным оппозициям, как время от времени стараются представить ее критики, ангажированные тем или иным направлением. Есть некоторое количество интересных авторов, принадлежащих к определенной возрастной страте и решающих исключительно собственные поэтические задачи, однако наблюдающих при этом с большей или меньшей симпатией за творчеством друг друга. Впрочем, симпатии эти не исключают безусловно необходимых в генерации линий внутреннего напряжения.
Обязательность таких линий определена, например, довольно большим выбором самых разнообразных институций и формальной легкостью попадания «в литературу». Само по себе явление это весьма печально, ибо столь же легко приводит к снижению уровня. Вот здесь главной становится роль не просто профессионального сообщества, но сообщества весьма пристрастного. Об этом
Состоялась ли эта генерация окончательно? Конечно, нет. И, надеюсь, не сформируется в завершенном виде еще долго, ибо внятная и стабильная картина, увы, станет возможной a posteriori, после ухода поколения (если таковое возникнет). Но вообще, явлена уже и вторая, закрывающая, возрастная граница. Здесь вполне можно согласиться с Данилой Давыдовым. Он, собственно, определил возрастные градации для уральской поэтической школы, но, думаю, этот подход можно легко экстраполировать:
«…мы в свою очередь выделяем три субпоколения:
а) Поколение «позднего андеграунда» (годы рождения: конец 1960-х — начало 1970-х), на раннем этапе формирования творческой индивидуальности заставшие дробление литературного поля на «официальные» и неофициальные субполя…
б) Поколение «промежутка» (годы рождения: середина — конец 1970-х), вступившие в литературу в 1990-е…
в) Поколение «новой стилистической централизации» (годы рождения: начало 1980-х), вступившие в литературную жизнь уже в 2000-е гг. Для этого поколения характерен генезис в Интернете, ориентация на сетевые формы литературной организации. Отсюда — уравненность традиций, равная возможность опереться на самые различные литературные источники, не перекомбинируя их, как предыдущее субпоколение, но воспринимая как единое целое. Здесь же можно наблюдать и тенденцию к некоторому «мейнстриму», выработке «большого» стиля; не усреднению, но устранению крайностей».
Я не случайно привел цитату, касающуюся младшего субпоколения, почти целиком. Именно здесь пролегает возрастная граница. И пролегает она порой весьма прихотливым образом. Скажем, Андрей Нитченко очевидно принадлежит к поколению, которому посвящена эта статья, а его ровесница Екатерина Перченкова создает абсолютно иные стихи. И тут очень показательно приятие ее поэтики тем самым не-поколением, которое мы уже упоминали. Круг журнала «Гвидеон», Юрий Казарин из Екатеринбурга, другие, мягко скажем, «взрослые» литераторы не просто издали эти тексты и написали о них восторженные отзывы, а сделали это настолько воодушевленно, что несколько преждевременно представили себя «стариками Державиными». Заметим: ни к одному из авторов предшествующей генерации они так не относились.
Впрочем, одобрение со стороны заслуженных мэтров лучше воспринимать с осторожностью. Слишком уж много в этих похвалах часто оказывается игры. Причем обоюдной — и со стороны хвалящего, и тем более — со стороны вдруг ставшего объектом восторгов. Вспомним, как совсем недавно прямо-таки превозносили Дмитрия Чернышкова, а чуть позже — Евгения Никитина. И где теперь эти, совсем еще молодые, в сущности, стихотворцы? А нигде, и, в общем-то, вполне справедливо.
Вообще о поколении сверхновом лучше говорить аккуратно. Очень там пока невнятно все. Так ведь и у тех, о ком эта статья, репутации не устоялись.
Порою одна-две публикации, а тем более — книга заставляют взглянуть на автора совершенно иначе. Скажем, подборка Любови Чикановой в «Арионе» (№ 4/2011) вывела ее из провинциально-«патриотического» закутка и сделала приметным поэтом. Равным образом два сборника рязанца Алексея Колчева, вышедшие в 2013-м, не только были замечены критикой, но и чуть изменили поэтическую географию представляемого им региона. Подобных примеров мгновенной перемены масштабов автора немало. Это обычное дело для развивающихся явлений.
Что могло бы способствовать формированию более или менее устойчивого взгляда на нынешнюю поэтическую генерацию? Ответ, думаю, очевиден: появление большой и представительной антологии, а лучше нескольких. Собственно, подобный опыт уже был десятилетие назад. Тогда с небольшой разницей во времени появились «Девять измерений», «Нестоличная литература» и «10/30. Стихи тридцатилетних». Издания эти зафиксировали определенный этап становления и в свое время позволили увидеть вполне стереоскопическую картину поэтической генерации. Однако, во-первых, прошло уже десять лет, что для любого живого явления довольно много, во-вторых, явственная дихотомия между двумя первыми собраниям (близкими тогдашнему «Вавилону») и «10/30» ныне выглядит неактуальной.
Естественно, полного охвата при сколь угодно большом объеме и тщательном отборе не получится. Более того: всегда останется надежда на условную Эмили Дикинсон, пишущую свои шедевры в сельской тиши. Но так или иначе появление антологий (одной все-таки не будет достаточно) сделает ситуацию интереснее и яснее. И может быть, у поколения даже появится имя. Вот это как раз не со всеми поколениями происходит. Хотелось бы, конечно.
________________________
1. Вероника Зусева. Памяти «Вавилона». — «Арион» № 2/2004.
2.