Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 2013
Владимир Салимон
ВСЁ О ЖИЗНИ РАСПРОКЛЯТОЙ
они себе не представляют,
те бабы с голыми ногами,
что на пруду белье стирают.
Что, повернувшись к лесу задом,
на нас глядят недружелюбно.
Того гляди, обложат матом.
А на душе и так паскудно.
не донести в объятиях до дома,
внимательно я под ноги смотрю,
ступаю аккуратно, невесомо.
Чтоб неудобств тебе не доставлять,
как бабочка ночная я порхаю,
как мотылек ночной, смешно сказать,
я в сумерках сгустившихся витаю.
раскинулась,
и было непонятно,
где у нее конец, где середина.
На небе облаков цветные пятна.
Любителем абстрактного искусства
не будучи,
на небо с интересом
взирал, подчас испытывая чувство,
с каким брожу я темным, хмурым лесом.
но сделалось не видно звезд полночных,
их словно лодки в море унесло,
сорвавши ветром с якорей непрочных.
Флотилию бесхозных кораблей,
лодчонок, ни на что уже не годных,
все дальше уносило в глубь морей
от берегов садово-огородных.
Управиться напрасно мужики
с рытьем колодца до жары хотели,
что под землей, как майские жуки,
старательно сопели и кряхтели.
жизнь прожить
с начала до конца
деревца сирени вдоль обочины
и кусты жасмина у крыльца.
Дети наши ими пусть любуются.
На могиле нашей с бузиной
белоглазой
внуки соревнуются
красотой своею неземной.
Остались только короли и пешки,
что разбрелись во все концы страны,
покинув родовые гнезда в спешке.
Позицию на шахматной доске
я мысленно сумел себе представить,
стада, пасущиеся вдалеке,
дерзнувши пятистопным ямбом славить.
Под стук колес клюющий носом,
спит муж, обняв свою жену,
и мальчик, что одет матросом.
Старухи в ситцевых платках,
головки уронив на плечи,
напоминают божьих птах,
тех, что лишились дара речи.
Они вздыхают тяжело,
не в силах вымолвить ни звука.
Для них подняться на крыло
теперь — чудовищная мука.
чтобы не мелькали за окном
холмики, овражки, перелески,
ельник вековой, объятый сном.
Потому что поезд быстро мчится,
только успеваю вдоль путей
разглядеть я заспанные лица
затемно проснувшихся людей.
иду чуть свет, с трудом борясь со сном,
дождь непрестанный с хрустом, как солому,
ломает стылый ветер за окном.
Событий приключается без счета.
Пока я хлеб на кухонном столе
кружками режу с видом идиота,
комета приближается к Земле.
Последний мамонт умер в Заполярье.
У сфинкса в Гизе отвалился нос.
И океан, что наше полушарье
ласкал дотоле, вдруг сковал мороз.
Если из скворечника торчит
птичий хвост, то значит — птице тесно,
только та из скромности молчит.
Ни о чем она не молит Бога
и не просит грозного царя.
Жизнь ее скромна, но не убога.
И жалеть скворца не нужно зря.
Разве в ситуации подобной
множество рабочих и крестьян,
будто бы во тьме внутриутробной,
не страдает от душевных ран?
становится полным-полна
кладовка в доме небольшая,
где полки сплошь и нет окна.
Там, как в кунсткамере уродцы,
в стеклянных банках огурцы —
по большей части инородцы,
но есть и наши молодцы.
Один такой, с безумным взглядом,
пока я не зажгу огня,
мне кажется ужасным гадом,
замыслившим сожрать меня.
и мы выносим кресла на крыльцо,
чтоб старики могли после обеда
дремать, подставив солнышку лицо.
Мечи перековавши на орала,
спят старики, забывшись сладким сном.
И тянет сыростью, как будто из подвала,
от бочки ржавой, вросшей в землю дном.
Нет в жизни счастья. Грусть-тоска.
Чтоб не проспать нам Царство Божие,
уж не купить ли петуха!
Как закричит истошно, дергая
он петушиною ногой,
так тотчас попрошу у Бога я
не лучшей жизни, но другой.
Я умолю Его об участи,
самоубийство — страшный грех,
пасть с пулей в животе по глупости
на речке Черной в алый снег.
что я замысел тайный имел,
когда перышком острым в тетради
по ночам еле слышно скрипел.
Нацарапал ногтем на стекле я
стих, как будто клинком на снегу.
Манят замысел общий, идея.
Но у формы я в вечном долгу.
необходима каждый раз,
случится ли на солнце вспышка,
едва заметная для глаз.
Скользнет ли света луч во мраке
по кронам елей вековых,
раздастся пенье птиц в овраге
иль треск цикадок луговых.
Я лишь на миг присяду, чтобы
дыхание перевести,
как поступают землекопы
до дна земли на полпути.
наглухо закрыто облаками.
Утром ранним вижу в рукомойнике
мушек, плавающих вверх ногами.
Им на волю вольную не выбраться.
Потому что воля — не свобода.
Воля — что есть сил судьбе противиться,
даже супротив идти народа.
В осенней роще утром ранним
как будто бы там медных денег клад
зарыли, чтоб он был сохранней.
До наших дней дожили медяки
екатерининской эпохи,
старинные копейки, пятаки —
по нашим меркам мелочь, крохи.
Так сказал мужик с лопатой,
потому что знал, мудрец,
все о жизни распроклятой.
Мы доверились ему,
потому что так бывает,
что один из нас сквозь тьму
свет небесный прозревает.
как в старом доме, где паркет не новый,
где грудой на пол свалены дрова,
задвинут в угол гарнитур столовый.
Уклад старорежимный терпит крах,
как шкафчик для лекарств — валокордином,
вдоль полотна дорожного пропах
лес низкосортным маслом и бензином.
как в переводах Пастернака,
что снег с дождем весь день
идут.
Конца им нет, однако.
Поскольку на дворе
отнюдь не осень золотая,
и месяц на заре
ущербен,
словно запятая.
кое-как промеж домов петляя,
вдруг заставил нас от ужаса зажмуриться.
За окном метель и стужа злая.
Кое-как я разглядел одноколейную,
снегом занесенную, дорогу
в сопредельную реальность, в параллельную,
от которой нам немного проку.
Когда я палкою в мороз
его что было сил огрел,
он загудел, как паровоз.
Сухое дерево гудит.
Оно летит на всех парах.
И до утра никто не спит.
И свет всю ночь горит в домах.
как будто параллельные прямые,
пересекаются в сознании у нас,
когда мы за столом сидим хмельные.
По стенам свет струится с потолка.
Но те, что Короленко не читали,
о детях подземелья ни фига
не знают и поймут меня едва ли.