(Вступительное слово, подготовка текста и публикация Зои Межировой)
Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 2013
ГОРЧАЩИЙ ЗВУК
В этой публикации — стихотворения Александра Межирова и два эссе, недавно обнаруженные мной в его домашнем нью-йоркском архиве.
Это большой бесценный архив рукописей в его манхэттенской квартире, где хранятся литературные записи поэта, его черновики, наброски, огромная пачка писем с фронта родителям, неопубликованные ранее произведения; архив, который разбираю и над текстами которого работаю уже несколько лет и который все время приносит литературные жемчужины.
Среди печатных текстов и заметок, сделанных от руки, совершенно неожиданно была не так давно найдена и в скором времени опубликована история написания Межировым его выдающегося, по всей видимости бессмертного, пронизанного идеей гибельного риска и самозабвенной жертвенности стихотворения “Коммунисты, вперед!”, записанная им самим, которую я включила в свои размышления-заметки об этом произведении (“Знамя” № 8/2012).
В недавно вышедшем 15-м номере нью-йоркского двуязычного англо-русского литературного журнала “Стороны Света” я рассказываю о другой неожиданной архивной находке, о замечательном переводе на английский Львом Наврозовым, пожалуй, одного из лучших стихотворений А.Межирова “Я начал стареть, когда мне исполнилось сорок четыре…” и связанной с этим переложением на другой язык историей. Межиров никогда не “устраивал” переводы своих стихов, не связывался с иностранными переводчиками, равнодушно относился к этому, полагая, что поэзия “…Во веки непереводима, Родному языку верна”. Тем интересней было обнаружить эти давно потерянные и переводчиком, и автором страницы, передающие на другом языке дух и музыкальную пластику оригинала — публикация воспроизводит текст параллельно на двух языках.
Составлены и уже вышли в “Дружбе народов” большие архивные поэтические подборки с никогда не публиковавшимися, ранее неизвестными стихами Межирова (“Из нью-йоркского архива” в № 5/2011 и “Из портлендского архива” в № 5/2012).
В названиях этих подборок два города, Нью-Йорк и Портленд, что на западном, тихоокеанском побережье штата Орегон, в которых Александр Межиров жил в разные периоды своего 17-летнего пребывания в Соединенных Штатах. В Портлендском Государственном университете на отделении славянских языков он читал курс лекций по русской поэзии под общим названием “Загадка русской души” и курс по Достоевскому и Толстому. В Нью-Йорке делал передачи о русских поэтах для русского радио и телевидения, как, впрочем, раньше и в Москве, где его литературные выступления на ТВ хранятся теперь в архивах Гостелерадио. Надо сказать, что выступать он не любил, и это заслуга его семьи, что, буквально под ее давлением, все же начал это делать и долгие годы появлялся с беседами о поэзии перед широкой аудиторией. Немалую роль в этом сыграла, признаюсь, я, рано осознававшая, что иначе будет потеряно, ведь не было лучшего собеседника, когда разговор касался поэзии. “Это Зоя меня вытолкнула на телевидение”, — иногда говорил он.
Литературных эссе он практически не писал, рецензии его на книги других поэтов немногочисленны, поэтому две небольшие статьи этой публикации — исключение, имеющее особую ценность.
Мама сетует, что за ним надо было бы ходить по квартире с магнитофоном, так интересны были разговоры. Но никто этого, конечно, не делал, даже на поэтическом семинаре на Высших литературных курсах при Литинституте, который он вел и куда раз в два года отбирал талантливых поэтов, уже имевших иное образование и ощущавших потребность пополнить “литературный кругозор”, — на том семинаре, который позднее он проводил вместе со Станиславом Стефановичем Лесневским, замечательным блоковедом и знатоком русской литературы, истории и культуры. Правда, было одно счастливое исключение, когда тогдашний семинарист Владимир Дагуров с разрешения Межирова записал на магнитофонную пленку самый последний семинар их двухгодичного курса. Расшифровка этой записи с врезкой Дагурова была опубликована в “Новой газете” от 22 июня 2006 года под общим названием “И войны нет на войне”.
“Помню, — писал в своей врезке В.Дагуров, — он нам, уже обремененным жизненным и творческим опытом, внушал: “Вот вы увлекаетесь метафорами, ищете изощренные образы, сверкаете в стихах парадоксами смысла… Но помните, что там, на Парнасе, боги поэзии говорят прямым языком — и эта сила правды выше всех лирических изысков. Сердца людей потрясает откровение””. “Маленьким откровением для нас, — продолжает Дагуров, — и был каждый семинар Межирова. Память его позволяла цитировать тысячи поэтических строк. А о себе, по врожденной скромности, он ничего не рассказывал. Но мы-то знали наизусть все его творчество”.
“Он, — вспоминает Надежда Кондакова о Межирове, — одно из самых сильных впечатлений моей молодости. На семинаре в Литературном институте — скука и серость. А тут кто-то (уж не помню кто и как!) познакомил с Межировым. И вот после семинара, по вторникам, выпадало счастье слушать его и говорить с ним. Феерический праздник для молодой, влюбленной в поэзию души. Иногда виделись в ЦДЛ, иногда еще где-то, например, у него дома, где он познакомил меня с Лёлей” (жена, теперь вдова А.Межирова. — З.М.).
Действительно, семинарскими общениями дело не ограничивалось. Межиров воспитывал плеяду поэтов, сам, может быть, глубоко не осознавая в себе этого дара, общаясь с ними и за пределами Литинститута, стараясь подготовить достойных своему уровню собеседников, передавая свой опыт, прививая вкус и слух к поэзии, а они у него были смертельной точности. Конечно, он любил искусство в целом: “Меня писать учили / Тулуз-Лотрек, Дега”, — сказал он в стихотворении “Москва. Мороз. Россия”. Но талант его как автора и воспитателя лежал в области поэтического творчества.
Совершенно не имея никакого интереса ко всему окололитературному, да, в общем, и к бытовому: “Это к поэзии не имеет отношения”, — любил он прерывать не слишком интересующую его тему, — он был уникальным собеседником и, повторяя слова Каролины Павловой, называл поэзию “святым ремеслом”. Да, обязательно ремеслом — но святым! И свято служил ей, не идя на уступки, стремясь держать планку неумолимо высоко.
Общая культурная ситуация уже клонилась к упадку, который в дальнейшем только углубился. Недавно подтверждением этого было для меня потрясение, когда на одной из московских литературных презентаций я вдруг обнаружила, что с виду очень интеллигентный и, кажется, любящий поэзию выпускник Литинститута (ведь пришел на презентацию поэтической книги…) и находившийся рядом с ним активный и многими уважаемый культуртрегер никогда в жизни даже не слышали, как сами признались, о гениальном стихотворении Ходасевича “Обезьяна”. Не поверив своим ушам, я произнесла его первые завораживающие строки. Но нет, они не были узнаны… все оказалось правдой, леденящей правдой…
Предлагаемые эссе — о поэзии, которой Межиров дышал и жил и о которой непрестанно размышлял, сознавая ее непреодолимую тайну. Вероятно, “Зачем крутится ветр в овраге…” было написано как заметки к выступлениям на радио или телевидении. А “Речь о поэзии в Индии” прозвучала в этой древней стране, куда Межиров неоднократно ездил на литературные форумы и которая, как он говорил, потрясла его душу не меньше, чем война.
А стихи… Он ведь и сам следовал тем законам, которые сформулировал когда-то в короткой записке, давая наставление молодому другу-стихотворцу: “пиши трудно… только в исключительных случаях, по исключительной причине”.
О стихах Межирова есть слова неизвестного читателя, на мой взгляд, необычайно точно, коротко и поэтично выражающие и почти объясняющие природу таланта этого прекрасного поэта:
“Нельзя никак определить его стиль…
Но было так: прочитаешь одно из межировских длинных, прямой походкой идущих, крепких стихотворений, — а в душе остается тонкий, почти нежный, горчащий звук…”
Зоя Межирова
В колесе равномерно вращаемом белкой,
Я могу фантазировать, но не солгу
Даже в мелочи мелкой.
Ты сперва полюбила меня,
А впоследствии возненавидела глухо,
И за это, до наипоследнего дня,
Стать не сможешь старухой.
От весны,
от бессонных, бездомных ночей
Зацветают пути трын-травой.
И живу на земле я
не твой и ничей,
А ничей, потому что не твой.
1944
ТРИ КНИГИ
Твоя, о юность, буря бушевала,
И песни навевала страсть твоя.
Мне разума тогда недоставало,
Но был иным богатством полон я.
Под плащ-палаткой краткого привала
Рождалась книга первая моя.
Прости мне, книга трудная, вторая,
Смятенье и растерянность, прости.
Прости за то, что тлело, догорая,
Все то, что я сумел приобрести.
И утвердив над третьей книгой власть,
Зажегся разум. Но погасла страсть.
5 марта 1952
Курск
СЛАБ ЧЕЛОВЕК
Были двери
в ночные пивные
не настежь открыты, —
Это напоминало мне
чаплинский фильм знаменитый
О бродяжке пластичном
и про богача-алкаша,
Где событья как раз
разворачивались
непосредственно
в США.
Ну а самым жестоким
был все-таки тот,
чьи покаты могучие плечи.
В мировом гардеробе
на чай получая
по праву предтечи,
Корпораторским даром,
а так же способностями Вельзевула
Обладающий.
Плечи покаты,
спина по-бурлацки сутула.
Понимал категорию силы
Как услугу мочилы.
Унижений подспудных глубинная залежь
Поднялась на поверхность,
вменяя ему
Всех унизить
и скопом и по одному,
Перед кем унижался вчера лишь.
И себя самого,
сам того
совершенно не предполагая…
Впрочем, это пожалуй что тема уже совершенно другая…
Похваляясь взволнованно
всем чем не попадя,
кроме
Чуть заметного несовершенства судьбы,
Даже спички, прихваченные на приеме
В Нидерландском посольстве,
использовал для похвальбы.
Плакал юный чудак,
обнаружив случайно,
Что записаны все нелояльные речи его
На магнитную ленту, —
и значит, крамола не тайна
Ни для тайной полиции,
ни для кого.
Плакал самый жестокий,
кассету казенную передающий
Шефу тайной полиции
в гуще
Закулисной толпы гомонящей, —
С ним по пьянке такое случалось все чаще,
Потому что судьба окаянная
круче и круче
Донимала создателя корпоративных созвучий.
Что поделаешь… Слаб человек… Даже самый могучий…
ПО ДОЛЕ
Он когда-то по доле впервые
Как предтеча на чай получил,
И по доле меня чаевые
Получать кое-как подключил,
От Москвы до Канзаса на Иле
Совершенно бесплатно влачил,
Где меня как долиста кормили
И поили, а после в могиле
Ублажали, когда опочил
От щедрот, особливо от виски,
То есть водки, поэтому в списке
Бытия не присутствую я,
“Стерт со списков”, как сказано где-то
У поэта, у Шеншина-Фета.
ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА
За то, что у тебя способность рисовать
Кастальских лебедей, ты обречен ронять
Посуду, и очки, и телефоны на пол,
В Макдональдсе вчера ты новый френч закапал.
Не крепок соус был, и обошлось без пятен…
За то, что лебедей, за то, что лебедей
Способен рисовать, ты слишком неопрятен,
Обкраден чересчур способностью своей.
В старой русской поэзии много стихотворений с вопросом “зачем?..” “Зачем — все это?” Естественно, что в стихах такого рода звучит не только недоумение, но порой даже что-то граничащее с безысходностью. Вспоминаются знаменитые строки И.Бунина:
Зачем под мерный шум дождя,
Томясь всем миром и сторожкой,
Большеголовое дитя
Долбит о подоконник ложкой?
Вопрос этот вообще свойственен русской поэзии, русской литературе, как никаким другим. Но надо всеми “зачем” высится бессмертное пушкинское:
Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись, таков и ты, поэт,
И для тебя условий нет.
Единственный раз вопрос не остался без ответа. Единственный раз прозвучали слова без страха и недоумения.
Тот же самый вопрос, хотя и по иному, решает Фет в строфе, которая вот уже много десятилетий служит предметом восторгов целых поколений:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.
И напрасно строки эти часто истолковывают только как прощание с уходящим христианством. Их смысл шире.
Мне часто приходилось слышать размышления о том, что Баратынский и Тютчев как лирики выше Пушкина. Как это ни странно, любители поэзии часто устанавливают табель о рангах. Не знаю, кто выше, кто ниже, но Пушкин вообще не вмещается в лирику, как ни в одно из относительно устойчивых литературных понятий; не вмещается, как не смог уместиться и Лев Толстой ни в одной из религий.
С юных, а то и с детских лет читаем мы Карамзина, Ключевского, Соловьева, великих летописцев России, но, быть может, самое главное об истории русской узнаём из почти разрозненных заметок “умнейшего мужа России”.
Однажды Ю.Олеша воскликнул: “Колоссальная разница между рядовым и великим писателем!” Поэтому трудно говорить о влиянии Пушкина на кого бы то ни было. Пушкин многому научил поэтов и стихотворцев, но не как поэт, а как море, лес, горы, ветер.
И было сердцу ничего не надо,
Когда пила я этот жгучий зной…
“Онегина” воздушная громада,
Как облако, стояла надо мной, —
писала о нем А.Ахматова, наиболее близкий Пушкину поэт ХХ века.
Только у нее нет никакого зазора между чувством и словом, между словом и мыслью. (Не следует, конечно, понимать эту метафору слишком прямолинейно.) Таково великое свойство пушкинской поэзии, тонко и точно выраженное А.Ахматовой в стихотворении сороковых годов:
Кто знает, что такое слава?
Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?..
А.Ахматова говорила, что у стихотворения есть свой секрет, а у поэта — тайна. Разгадать тайну Пушкина невозможно, да и не нужно. Важно то, что тайна эта существует реально, что она и есть материя русской поэзии, являющаяся формой ее духа.
РЕЧЬ В ИНДИИ О ПОЭЗИИ
Поэзия возвращает словам их первоначальный смысл. Поэзия и Индия единосущны. Может быть, индийская трибуна возвратит тем немногим словам, которые я попытаюсь произнести с нее, их первоначальный смысл. Надо набраться храбрости, когда стоишь у истоков всего, что было, есть и будет, на обнаженных и уходящих глубоко под землю корнях культуры мира. Каждый шаг здесь равен тысячелетиям. Отсюда проистекают все положительные религии мира… Стоять на такой трибуне и говорить о себе, о своей литературной доле, о своих житейских частностях… Смешно, не правда ли! Даже нелепо. Но в поэзии убрать себя со своей дороги невозможно. Да и жизнь моя, хотя и ординарная сама по себе, связана с поколением… Впрочем, о таких поколениях еще в XIX веке сказал величайший русский поэт Тютчев: “Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые! Его призвали всеблагие Как собеседника на пир…” Так или иначе, если бы в первую зиму Великой Отечественной войны на Ленинградском фронте, на 30-тиградусном морозе в незамерзающих Синявинских болотах мне сказали, что я буду долго жить и на седьмом десятке окажусь в Индии… Я бы даже не усмехнулся: дожить бы под пулями хотя бы до утра, доползти до шалаша, отогреть кое-как полумертвые от лютого мороза руки и ноги.
И все же, если мне будет позволено, я выскажу несколько общих суждений о поэзии, потому что все на свете состоит из частей и только истина и поэзия есть целое. О поэзии почти ничего не известно. Известно только одно, что нельзя начать говорить о ней, не наговорив глупостей. Моя попытка определения поэзии такова: преодоление дисгармонии мира, времени, пространства, эпохи, условий существования, бытия, быта, ненависти к людям, любви к ним. Дисгармонию можно преодолевать по-разному: при помощи гармонии или же при помощи дисгармонии. Таким образом, поэзия — это преодоление чего-то в нас самих, значит, это не новая, но исключительно важная тема, всегда своевременная и насущная. Но лучше всех сказал об этом, конечно, Пушкин: “Век может идти себе вперед, науки, философия и гражданственность могут усовершенствоваться и изменяться, — но поэзия остается на одном месте. Цель ее одна, средства те же. И между тем как понятия, труды, открытия великих представителей старинной астрономии, физики, медицины и философии состарелись и каждый день заменяются другими — произведения истинных поэтов остаются свежими и вечно юны”. Коперник отменил Птоломея, но Брехт не может отменить Софокла и Томас Манн Сервантеса.
В гениальной книге “Дневник писателя” Достоевский сказал о том, что если настанет Страшный Суд, Всевышний Судия соберет все народы перед очи свои и спросит, чем оправдаете вы свою жизнь; и выйдет из толпы человек, и в руках у него будет книга, и на обложке будет написано — Сервантес “Дон Кихот”, и жизнь и существование человечества будут оправданы. Недаром в первых демократиях у древних искусство непосредственно участвовало в управлении государством, определяя нормы поведения. Сократ считал музыку оружием, потому что, как он говорил, а Платон писал, она проникает прямо в сердце.
Есть вопросы, которые даны человеку, чтобы вечно оставаться вопросами. Такие вопросы ставит поэзия. Поэзия может гордиться, ее языком написаны великие этические учения. Будда умышленно не отвечал на некоторые вопросы.
…Мысль сама по себе еще не достойна поэзии. Необходимо ритмическое мышление. И в этом смысле модернизм рискует разминуться с формой. Хотя модернизм не плох и не хорош, но это усталость духа. У Родена камень превращается в мягкое вещество.
Стихи поэта это он сам, а не комментарии к себе. Торговать Музой куда опасней, чем заниматься проституцией.
Исключительное значение имеет личность, соответствие поэтического и человеческого неизбежно. Плохой, мелкий, ничтожный человек не может быть прекрасным поэтом, потому что прекрасный поэт не только прекрасный мастер, но и прекрасный человек, неизменно стремящийся к совершенству и не позволяющий себе отступления от своего идеала, не позволяющий себе малодушия, слабости. Превращаясь каким-то образом в мелочного человека, поэт перестает видеть и выражать поэтическую истину, теряет дар.
Каждый новый гений это пропасть, и все же между ними есть связь — традиция.
Подготовка текста и публикация З.Межировой