Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2012
Андрей Пермяков
НАСТОЛЬНЫЙ ХОККЕЙ
Некоторое время назад в городе Санкт-Петербурге проходил один из многочисленных по нынешним временам поэтических фестивалей. К мероприятиям такого рода можно относиться по-разному, но опыт присутствия на схожих акциях в Екатеринбурге, Вологде, Нижнем Новгороде, Саратове и других городах убеждает: во многих случаях фестиваль позволяет составить достаточно объективную картину молодой поэзии in situ. Впечатление от петербургских чтений оказалось, мягко выразимся, неоднозначным. Несмотря на молодость, практически все участники имели публикации, кое-кто даже выпустил первые книги, но уже первые шесть авторов одарили мою записную книжку рядом дивных цитат. “Я бы кожу твою кроила на длинные полосы”, “И был закат кровав, как месячные школьницы”, “Таким движением обычно за подбородок ласкает петля”, “За колпак несет джокер Богородица” и, наконец, “Цунами страсти”. Да-да, именно так: “Цунами страсти”. В конце первого десятилетия нового века, вне иронического контекста.
Взаимное одобрение читающих, кажется, было полным, а у меня в какой-то момент возникло ощущение присутствия не на литературном мероприятии, но на чемпионате по настольному хоккею. Попытаюсь разъяснить. Есть такое малоприятное, но иногда неизбежное занятие: война. Будучи событием экстраординарным, война вызывает устойчивый интерес — о ней пишут книги, снимают фильмы. Есть менее кровавый, но тоже небезопасный род деятельности, сформировавшийся некогда именно как имитация боевых подвигов и тренировка для них. Это спортивные игры. Например, хоккей. Здесь подражание отнюдь не означает симулякра. О хоккее реже снимают фильмы, но прямые репортажи матчей вызывают законный интерес. Наконец, есть имитация имитации: настольный хоккей. В качестве досуга вполне нормальное занятие, однако фильм о нем — не об игроках в настольный хоккей, а о самой игре, — скорее всего, проходил бы по ведомству артхауса. (В скобках замечу: нейтральный в своей основе термин “арт” в русском языке отчего-то сделался приставкой, знаменующей убожество с претензиями. Впрочем, сие тема отдельной статьи.)
Так вот: стихи молодых петербургских авторов вызвали у меня ассоциацию именно с симулякром, с подражанием подражанию. Ни к реальности, ни к языку как отражению, рамке и творческой основе той самой реальности отношения все это, к счастью, не имеет. Иначе девушка, написавшая о желании кроить кожу любимого на полосы, должна обладать совершенно особым типом нервной системы.
Впрочем, на сей момент молодых петербургских авторов, фрагменты из чьих стихов приведены выше, в нашей литературе нет. Оттого и не назвал их, цитируя. Если они состоятся как поэты, то будут к тому времени совершенно другими людьми с совершенно другими стихами. Но даже те, кто в поэзии безусловно присутствует и всерьез влияет на литературный процесс, порой предъявляют публике тексты именно вот такого имитационного свойства.
Вот стихотворение “Пар” из новой книги Геннадия Каневского “Поражение Марса”:
славно поют мертвецы стимпанка,
выпуская в медные трубки нагретый воздух,
укрепив оболочку на круглой раме,
поскрипывая шестернями и штуцерами,
поигрывая клапанами,
неся на носу фигуру в стальной панаме.
нас, местных жителей, эти звуки заворожили,
вот и стоим мы за гаражами,
железной стеной отгороженные от жизни.
нас позвали, а мы и не возражали.
славно встают мертвецы стимпанка
медной округлой суммой, початком голым,
в усиках-паутинках нитей и лестниц,
в громе стрекоз, большеглазых железных вестниц,
из-под земли, пропитанной солидолом.
местные жители замерли в напряженьи,
с медными лбами,
с открытыми ртами.
чудо! — как они воздух секут винтами.
чудо! — как стреляют на пораженье.
О чем это? Единственная доступная мне интерпретация — о только что просмотренном фильме. Опять-таки: вторичное (безоценочно: вторичное по отношению к иному произведению искусства) творчество — явление вполне легитимное, однако лишь когда исходный объект вызывает личные чувства и ассоциации. Тогда получается нечто подобное описанному Германом Гессе. В приведенном же выше стихотворении мы видим аккуратный пересказ сюжета, вполне, кажется, трэшевого. Мастер Иозеф Кнехт, занимаясь в своей Касталии игрою в бисер, пытался найти связи всего со всем, а в данном случае цель кажется противоположной. Ни жарко, ни холодно, ни страшно. Вполне уютно, комфортно. Упомянутая в тексте железная стена, отгораживающая от жизни, выполняет свою роль. Автора, во всяком случае, она укрывает надежно.
Конечно, и попытка прямого лирического высказывания ни в коем случае не гарантирует от неудачи. Скажем, пишет Игорь Караулов стихотворение “Трэш”. Тоже с аллюзией на фильмы соответствующего жанра и качества:
Что у меня, что у меня в ушах?
Будто кто-то взял и забил травой.
Это не бойся, это подземных шахт
вентиляционный вой.
Что асфальт крокодильей встает спиной,
зубья режутся из земли?
А ты бочком-бочком, ты держись за мной —
так уж снято, лучшего не смогли.
Это не то, это плохое кино,
низкопробное — его не смотри — оно
снято на деньги банд
через офшорный банк.
В таком не станет играть Де Ниро,
хоть режь его, хочешь ешь.
Только страны третьего мира
смотрят весь этот трэш.
Только страны второго сорта,
черные города,
шлюхи, мутанты, жертвы аборта,
Прага и Будапешт
бдят, галдят, загребают фишки,
а ты не смотри туда.
Пройди на цыпочках, без одышки,
не отворяя вежд.
И это я тебе уши забил травой,
тебя привязал к трубе.
Ты только поэтому все живой,
плывешь себе к пункту Б.
Железной яхты неспешен ход.
Не пробуй масло, не слушай мед.
С первых строк автор рассказывает, сколь ему плохо. И мир-то воспринимается, будто с телеэкрана, и звук-то идет, точно через забитые травой уши, и двойника-то он своего уговаривает спрятаться понадежней, за собственную широкую спину, и припоминает (честно говоря, ни к селу ни к городу) Де Ниро, коего отчего-то предлагается резать и есть, и жертвы аборта непонятным образом загребают фишки, а стихотворение не движется никуда. Топчется на месте. Автору в начале плохо, и в финале плохо. И мир ненастоящий. Он, этот мир, состоит из цитат, легко угадываемых. Но цитатность тут не средство коммуникации, а попытка отгородить себя от мира, одновременно этому миру рассказывая о том, сколь нехорошо поэту. Он Протей: разом и Одиссей, и герой боевика, и еще кто-то — а что за роль достается читателю? Вообще, может ли солипсист рассчитывать на сочувствие — вопрос философский, но слишком часто эффект получается комическим: “Я существую, а вы — нет. Оттого вы меня жалеть обязаны”. Странная логика, да? Впрочем, в пределах симулякра вполне допустимая.
Бывает иной вариант: автор нисколько не сомневается в объективности ни своего, ни нашего существования, более того, настроен, кажется, на диалог, но разговора не получается. Тут часто проблема кроется в недостатке усилия, в попытке купить читателя задешево. Журнал Дмитрия Кузьмина “Воздух”, претендующий с разной степенью успешности на поэтические открытия, недавно совершил, на мой взгляд, чрезвычайно важное “закрытие”. В первом номере этого издания за 2011 год был напечатан цикл миниатюр Татьяны Мосеевой:
а еще было шоу когда
вокруг может быть таким быстрым.
платки и шали.
Или:
мы никогда не постареем.
икра мандарины и елка.
кроме одного.
И вот еще:
соседская девочка.
появляется грудь.
друг друга.
Самое примечательное в этих текстах — метод создания. Они были написаны в соавторстве с компьютерной программой, методом случайной выборки трехстрочий из интернет-блога автора. Ура. То, что можно Мосеевой, можно всем. Будем записывать свои непричесанные мысли в долгие строчки, а компьютер сделает из них подобия хайку. Беда, однако, в прогнозируемом однообразии такого рода продукции. Активно декларируемая в недавнем прошлом мысль о спонтанности как необходимом и достаточном условии поэтического творчества верна ровно наполовину. Условие необходимое, но явно недостаточное. Иначе взамен стихов мы будем видеть тот самый сор, из коего они растут. Желание поделиться с миром своими мыслями в их первозданной и необработанной форме приводит к весьма унылым результатам вне зависимости от того, выполняет ли его автор с применением компьютерных технологий или без такового. Недаром было сказано в одной из наиболее поэтичных книг, созданных человечеством: “Ничто не зачтется человеку, а только его усилие. Только в своем усилии человек является в своем истинном свете”.
Кроме того, у читателя-непрофессионала (т.е. не критика, не филолога, не студента) есть, кажется, лишь три резона для знакомства с любым фактом искусства, вне зависимости от его жанра и даже рода:
1) произведение сообщает нечто важное мне обо мне;
2) произведение сообщает важное мне о мире;
3) произведение сообщает нечто важное о языке (не суть важно — о русском языке или, например, о языке искусства).
В оптимальном случае все три повода сочетаются, в наихудшем они отсутствуют вовсе. И предъявление под видом поэзии сырых продуктов интеллектуальной деятельности с необходимостью обрекает автора на это отсутствие. Минус-прием не работает.
Однако и сильный прием не всегда спасает текст. Вот Александр Кабанов начинает стихотворение с достаточно внятного и при этом интригующего высказывания:
Говорят, что смерть — боится щекотки,
потому и прячет свои костлявые пятки:
то в смешные шлепанцы и колготки,
то в мои ошибки и опечатки.
Здесь читатель вправе ожидать любого развития темы — от герметичного “стихотворения о стихах” до, к примеру, зарисовки из детства: зря разве появились щекотка, пятки и смешные колготки? Следует, однако, та самая попытка “сильного” приема:
Нет, не все поэты — пи..острадальцы, —
думал я, забираясь к смерти под одеяльце:
эх, защекочу, пока не сыграет в ящик,
отомщу за всех под луной скорбящих —
у меня ведь такие длииинные пальцы,
о..енно длинные и нежные пальцы!
И все. Текст умер. Поэзия, проклюнувшаяся было в первой строфе, ушла бесповоротно. Проблема эта у Кабанова сделалась почти системной. Раз за разом бранная терминология исполняет роль громоотвода: электрический заряд стекает в землю и стихотворение оказывается пустым. Будто автор боится собственных текстов и оттого кричит на них матом.
Предвижу очевидное возражение: тема поэт и смерть, особенно смерть персонализированная и антропоморфизированная, настолько отполирована касаниями сотен поэтических поколений, что сказать нечто новое можно исключительно с применением шокирующих читателя средств. Но вот, к примеру, стихотворение Андрея Чемоданова:
смерть спит на моем диване
зубами к стенке
и рядом я
со своими снами
о том что время прошло
как дождь
оставляя слякоть
о том как в город входят вражеские войска
в палестинских платках
о том как осколки стекла
летят в лицо моей дочери
о том как душа моя
как чертик из табакерки
как пуля из глушака
в свежекрасное молоко
ада
нет не любовь спит на моем диване
нам обоим пора проснуться
Могу ошибаться, но этот текст представляется мне куда более глубоким. И, заметим, подзаборной терминологии не потребовалось.
Нет, я не против обсценной лексики как таковой. В отдельных, нечастых случаях она может быть уместной, но чаще ею скрывают нехватку не слов даже, но оригинальных мыслей. При чтении стихов подобного рода я легко представляю такую картинку: некий уважаемый общественный деятель собирает пресс-конференцию, где обещает возвестить Великую Истину. Прибывают журналисты, репортеры, главные даже редакторы. Деятель выходит и говорит: “Вы знаете, каннибализм это очень плохо”! И далее развивает свою мысль с использованием всего арсенала риторических фигур и экспрессивных сравнений. Вроде бы, все верно, оратор молодец, но спасибо: мы уже несколько тысяч лет знаем, что людоеды не совсем правы.
Нечто подобное часто проделывает Валерий Нугатов:
поколение менеджеров и веб-дизайнеров
поколение вуайеристов и социопатов
поколение маньяков и террористов
поколение порнократов и телезвезд
поколение пидоров и пидорасов
поколение пушеров и брокеров
поколение банкиров и патологоанатомов
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
поколение оптимистов и экстремальщиков
поколение вождей и блядей
поколение пох..стов и самоубийц
поколение зомби и барби
поколение всех букв латинского алфавита
я говорю от твоего имени мое великое никчемное поколение
я вправе говорить от твоего имени хоть я и не аллен гинзберг
и мне никто не давал такого права
. . . . . . . . . . . . . . . .
я провозглашаю:
да здравствует поколение налогонеплательщиков
военнонеобязанных
нигденезарегистрированных
пославших всех и вся к ё..ной матери
я любуюсь твоим сутулым затравленным видом
твоей бодуновою харей
и твоей вороватой ухмылкой
ты мой сбывшийся идеал
ты заветная мечта всей моей упоительной жизни
прекрасная как фрагменты тела
разбросанные в июле по мостовой
Все верно: работа в офисе скучна и бессмысленна, свобода лучше несвободы. Но зачем стулья-то ломать? Это и так всем известно. Трагедия офисной жизни ведь не в том, что она офисная, но в том, что она — жизнь. И подобно всякой жизни имеет свойство завершаться не вовремя и самым глупым образом. Об этом иногда получается написать удачно. Например, у Василия Чепелева:
Это неинтересно, причем совсем.
Пока варится кофе и хлопья в молоке
Разбухают, думаешь: зачем ты вставал в семь?
Телефон в руке, зубная щетка в другой руке.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пока едешь, совсем уже рассветет.
Торопиться некуда, и слышен прекрасный звук:
Шипы разбивают лед.
И время негромко идет на одной из рук.
Выйдешь у кладбища, станешь курить опять.
Никого не хоронят так рано, в восемь часов.
Похоронный оркестр потому что не будет ему играть:
Похоронный оркестр не будет еще готов.
Может быть лишь если водитель, негр-толстяк,
Допив капучино, стекающий по усам,
Решит поразмяться и выйдет, закроет свой катафалк,
Тот мальчик на тубе подыграет его шагам.
Кого тут обманет экзотический водитель катафалка, когда “время негромко идет на одной из рук”? Чепелев стал известен в литературных кругах с совершенно другими стихами, но действовать вопреки ожиданиям читателей не боится. Чего, увы, не скажешь о некоторых его собратьях по поколению. Новые тексты ярко начинавшей Анны Русс даже цитировать не хочется — настолько они напоминают стихи из ранних ее публикаций. Напоминают, как, например, медвежье чучело в прихожей олигарха напоминает живого зверя. Сама Анна сетует на переезд из Москвы в Казань и воздух провинции. Может быть, конечно, однако вот Ната Сучкова лучшие свои стихи, составившие книгу “Лирический герой”, написала как раз возвратившись в Вологду. Впрочем, уже в следующем ее сборнике, в “Деревенской прозе”, инерция стала довольно заметной. К счастью, эта проблема автором вполне осознаваема и оттого — преодолима.
Иногда на обвинения в инертности и потворстве ожиданиям публики следует логичный, вроде бы, ответ: автор пишет о той жизни, какую знает. Довольно часто слышать такое доводилось о стихах Андрея Родионова. Дескать, автор дает голос безгласным ранее маргиналам с городских окраин. Не знаю. Маска, используемая слишком часто, рискует оказаться лицом. Да и что за обоснование: “знает эту жизнь”? Подобный вариант тоже весьма удобен для создания надежно защищенных, безопасных текстов. То есть симулякров. Интересней, когда стихотворение возникает на грани между очевидным, знакомым и совершенно иным. К примеру, Евгений Карасев за долгие свои годы, проведенные не всегда в условиях комфорта и свободы, “узнал жизнь” в самых разных ее аспектах, но лучшие-то его стихи все ж не о тюрьме и прочих бедствиях, лучшие — другие, похожие на огоньки дальних окон:
На полоске брошеной —
осока скошенная.
Пожухлая, несобранная,
по соседству с ручьем —
косу опробовали,
да размяли плечо.
Повторю: в основной части настоящей статьи речь идет о поэтах, работающих давно и активно. Практически любой из авторов, упомянутых выше, писал и на совсем ином уровне. Это талантливые люди, иначе говорить о них было б занятием бессмысленным. Впрочем, это не индульгенция — скорее наоборот. Я легко назову не менее десятка молодых авторов, цитировавших наизусть стихи Данилы Давыдова. И действительно: его присутствие в литературе более чем очевидно. Однако слишком часто этот автор приносит дар в жертву собственной же идее о необходимости создания в России “университетской культуры”, подобной культуре университетов США. И результатом следования такому пути становятся гомункулусы:
все разрывается, теряется и гибнет
нет ничего и жизнь не удалась
стоишь однако ровно и спокойно
а вот и нет ругаешься и плачешь
или вот так спокойно все темно
прохладно может быть а может просто холодно
нет все равно стоишь сидишь лежишь
терзаешься вопишь и материшься
и плачешь и опять-таки орешь
смотри вокруг вокруг иная жизнь
стоят сидят лежат рыдают
и носом хлюпают и сопли утирают
ты никому не сделал ничего
Все хорошо, все аккуратно, все на месте. Отчетливые культурные реминисценции. Хороший интеллектуальный ребус. Только вот отчего-то не покидает уверенность: этот текст наизусть не станут цитировать даже самые усердные студенты. Нет-нет, мнемоническая функция поэзии — удобный и, опять-таки, безопасный объект споров, дело не в ней. Дело в несуществовании стихотворения. Или, если угодно — в отрицательном существовании, в потенции к рождению подобных вот кадавров.
Возвращаясь к хоккейной метафоре, упомянутой в начале статьи, рискну сделать несложный футурологический прогноз. В довольно близкой перспективе — десятилетие, может, чуть больше — развитие визуальных технологий достигнет таких высот, что репортаж о реальном матче нельзя будет отличить от нарисованной компьютером игры. С хоккеем относительно просто: достаточно приехать на стадион, коснуться рукой льда, поорать вместе с другими фанатами на трибуне, выпить водки в перерыве и будет ясно — да, вот он спорт не виртуальный, а настоящий. В поэзии сложней, хотя отличая истину от симулякра тоже приходится полагаться на собственные чувства. Увы, не на столь простые и присущие каждому, как осязание. Но по-иному не получится. Формальные критерии непременно обманут. Поэзия ж это и в самом деле искусство невозможного. Вот нельзя, кажется, в нашем тысячелетии написать на русском языке хорошее и вполне традиционное стихотворение, где ушедший товарищ сравнивается с облаком? Нельзя. Но у Олега Дозморова, например, получилось:
А что случилось? А собственно, ничего.
На рассвете тихо поднялся ветер.
Облака недосчитались товарища одного,
если, конечно, облачный фронт заметил.
Заметили, да. Далече он улетел.
Где ликует теперь его смутный облик?
Легкий, как дым, отлетел за невозвратный предел,
да простит мне Ожегов это слово, облак.
Примерно на это и надежда — на такую вот невозможность.