Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2012
Олег Дозморов
ТАК ЕЩЕ БОЛЬНЕЕ
. . .
На кухню вышел я помыть посуду —
и на две тыщи лет назад унесся.
С Горацием бродили мы по саду,
и нам светило золотое солнце.
Я с Цезарем вдвоем гулял по Риму,
и Цезарь сокрушался, одинокий.
Потом я заплутал, поскольку рифму
неправильную дал мне бог жестокий.
И вот я превратился в бегемота
или фламинго на брегах Суматры.
И если я и попросил у жмота
чего, то дальних мест подробной карты.
Но нет во мне геройства Гумилева,
нет Анненского музыки всевластной,
это они жизнь приняли за слово,
я мыл посуду в грусти безучастной.
Журчит ручей среди прекрасной рощи,
протягивает Аполлон, паскуда,
мне в руки лиру, спрашивает: хочешь?
А у меня не вымыта посуда.
. . .
Время — вещь, говорил нам лондонский антиквар.
У него есть тело, и оно никуда не девается.
Чем дольше живешь, тем острее чувствуешь: не меняется
ничего, все сохраняется, ничего не теряется,
даже от выкипевшего супа пар
у антикваров где-нибудь сберегается.
И предлагал нам свой залежалый товар:
обручальное кольцо белого золота с шестью бриллиантами,
в котором его сестра выходила замуж,
но, видимо, не раздумывала над вариантами,
и молодожены быстро расстались. Да уж.
Показывал изящные серьги с сапфирами
и колечко с крупным аквамарином,
бронзовую черепаху и китайца с дельфинами,
и слона красного дерева, но Марина
вдруг увидела часы Рене Лалика —
бессмертный модерн, цветы и птицы,
и влюбилась в них мгновенно, дико,
так что мы решили Лалика коллекци-
онировать, потом, когда эти тыщи,
потраченные, не превратят нас в нищих.
А мне понравилась фигурка мейсенского фарфора
“Купидон точит стрелу”. Крылатый бутуз
вострил на колесе с хитрой улыбкой вора
свое оружие, спрятавшись за какой-то куст,
аж с 1779-го года, вот умора.
Мы ничего не купили. Я вообще-то искал
маленькую настольную гипсовую Евтерпу,
но не нашел, разозлился и на обратном пути ворчал,
хоть Евтерпа была рядом, но нервы, нервы.
А антиквар обиделся. Да нам-то какое дело?
Я завязал потуже шарф и надвинул кепку,
и мы пошли дальше по Портобелло,
пока время придавало окончательную форму слепку.
. . .
Хорошо, что мы совсем не знаем,
как устроен мир,
только спорим глупо да гуляем,
лопаем пломбир.
День какой сегодня образцовый
выпить и поесть.
О, гляди-ка, бар открылся новый,
счастье точно есть.
Хорошо бродить по белу свету,
хорошо вдвойне
тем, кто не доверился поэту,
и уже вполне.
. . .
Как плачет нежная весна!
Я превращаюсь в соловья,
я становлюсь сентиментальным,
таким, как будто и не я —
другой по улице идет,
не сквернословит, не плюет,
а разве что подозревает,
что все когда-нибудь пройдет.
О музыкальный раздолбай,
давай-ка, пой, свисти, давай,
пока в меня не превратился,
снимай весенний урожай!
Ее уносит на восток,
потом на северо-восток,
потом придет плохое лето
на рот накидывать платок.
. . .
С 2000 по 2004 год я работал в провинциальном глянцевом журнале,
а с 2004 по 2008 — в московском,
продавал рекламные проекты,
писал рекламные тексты,
неплохо зарабатывал,
но никогда не упоминал об этом в стихах,
хотя работа составляла бо╢льшую часть моей жизни,
занимала больше времени, чем, скажем, сон,
по десять-двенадцать часов в день.
Я писал стихи совсем о другом,
а чаще всего — вообще никаких.
Впрочем, и Полонский не писал о работе цензора,
и Некрасов не писал стихов о работе в журнале,
и Случевский не упоминал в стихах о госслужбе,
и Анненский — разве что карточные столы и вокзальные буфеты,
но никак не инспекции уездных училищ,
в общем, как-то это не шло у них в стихи,
пошлость жизни, рабство, борьба за кусок хлеба,
хотя в то же время много всего и шло.
Есть предметы, о которых писать в стихах не нужно.
Например, шмель не требует быть описанным —
он и так красив и поэтичен.
То же самое с отражением разных предметов
на чистой глади водоемов,
беспощадно прекрасным снегопадом за окном,
зимней оттепелью в большом городе,
воспоминаниями о детских ангинах,
о том, как папа мчался в дежурную аптеку ночью,
а высокая температура похожа на вдохновение и т. д.
Все это само по себе поэзия,
и все это существует хотя бы в нашей памяти.
Но зато все бесформенное жаждет залезть в стихи
и обзавестись рифмами —
всякие неясные чувства, грязные подъезды,
дурацкие гаражи и автобазы,
какие-то тягомотные пейзажи,
езда в плацкарте поезда “Москва — Приобье”,
тоска, пьянство, насилие и суицид.
Куда отнести работу в глянцевом журнале?
Конечно, это изрядная пошлость —
рассказывать провинциальным бизнесменам
о том, как правильно носить костюмы
и есть в ресторанах,
а их женам — как тратить деньги за границей,
почему пино гри с виноградников Мальборо
нужно пить при температуре плюс четырнадцать градусов,
что такое апелласьон контроле
и почему нужно обязательно иметь дома дизайнерские вещи,
тем более понимая в этом не больше замороченных читателей.
Но ведь не пошлее, чем советские заработки сценариями
документальных фильмов.
Не смертельней службы на Кавказе в батальонах смерти.
Не хуже делания чего-то ненужного с 8 утра до 5 вечера в министерстве.
Проблема в том, что это ни рыба ни мясо, ни то ни се,
и не совсем уж гадость, и не очень-то благородно,
никакой музыки жизни,
одна возня и дележка пресс-туров,
прозу еще написать можно,
и даже весело может получиться, а стихи — увы,
разве что верлибром.
Поэту, если вообще говорить о деятельности,
гораздо нужнее, может быть,
благородный физический труд,
когда сразу видишь результат:
какой-нибудь сбор винограда,
или пошив тех же костюмов,
или приготовление пищи в ресторане,
сгребание листьев и расчистка тротуаров от снега,
что-нибудь трогательное и непрестижное,
даже работа бухгалтером, но это днем,
а ночью — ловцом шмелей, наблюдателем за снегопадами,
производителем красоты.
. . .
В черный ад ночного Пикадилли,
помигав растерянным и желтым,
двухэтажные, вы уходили
по полоскам белым и потертым.
Уплывали в облаке бензина,
в анненской тревоге и надсаде
мимо дорогого магазина,
где в витринах тени, как в засаде.
Знаешь что? Я думал, что несчастным
буду всем приятней и милее,
человеком безупречно частным,
оказалось — так еще больнее.