Комментарий и публикация Дмитрия Тонконогова
Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 2012
“ИМЕЮТ ЛИ ПОЭТЫ ВОЗРАСТ?”
Поэт Вениамин Блаженный (Вениамин Михайлович Айзенштадт, 1921—1999) учился в Витебском учительском институте, в 1941 году оказался в эвакуации. Там он преподавал историю. А еще в течение жизни работал переплетчиком, художником комбината бытовых услуг, лаборантом в артели инвалидов. Состоял в переписке с Пастернаком, Шкловским, Тарковским, с которыми был знаком и лично. Впервые его стихи чудом оказались на страницах альманаха “День поэзии” за 1982 год. Значительные публикации состоялись уже в начале 1990-х.
Первое, что приходит на ум при чтении его стихов, — богоборчество, которое на поверку оказывается заступничеством за слабых мира сего. Есть и эротические мотивы, особенно в верлибрах, которые он начал писать еще в 40-е годы. Кстати, сам он относился к ним довольно прохладно.
Поэтика Вениамина Блаженного скорее всего — тупиковая ветвь в развитии русской поэзии. “Я нашел свое место на древе вселенной — / Неприметный такой и засохший сучок…” У него не может быть последователей, ему бессмысленно подражать. Какой-нибудь денди, переодевшись в рубище, будет смотреться нелепо и комично. А вот предметом для вдохновения Блаженный продолжает быть для многих.
В журнале “Даугава” за 1989 год я, семнадцатилетний, наткнулся на стихи Блаженного, которые потребовали немедленного вещественного подтверждения существования поэта: были какие-то сомнения, что человек, пишущий такие пронзительные стихи, живет на земле. А если и живет, то где, с кем и как? На все это хотелось получить ответы. Я раздобыл его адрес и написал, приложив к письму собственные стихи. И получил ответ:
“Каждый поэт размалевывает себя с простодушием древнего индейца и озорством ряженого. Я хочу, чтобы ваши краски отсвечивали кровью — той, настоящей, которая обезумевшим зверем гонит нас по изначальному кругу жизни.
Мудрых наставлений не даю, возраст не прибавил мне ни опыта, ни мудрости — да и имеют ли поэты возраст? Или они, как сумасшедшие, живут вне времени?”
(1.IV.91)
Вскоре Блаженный пригласил меня в гости в Минск. С тех пор я ездил к нему не единожды. Переписка, разговоры по телефону, подготовка его “избранного” в книжной серии “Ариона”… Я не решусь назвать наше общение дружбой, скорее это была духовно-поэтическая связь.
Понятно, что поэт — существо одинокое, но я не представлял, до какой степени одинок Блаженный. Его одиночество — состояние духа. Да, его периодически посещали друзья, почитатели. И жил он не один, а с женой — Клавдией Тимофеевной — фронтовой медсестрой, потерявшей на войне ногу, совершенно земной женщиной. После войны у нее открылся другой, “поэтический фронт”. Жизнь с неземным поэтом — подвиг.
“Ушедший год был для нас с К.Т. очень тяжелым. Мы часто болели. В остальном все по-прежнему, все в том же варианте одинокого сирого бытия. Я так одинок, что радуюсь, когда на лестнице залает чужая собака.
Всего доброго. С Новым годом!..”
(9.I.97)
“Если жизнью человека называют его окружение, то я все жизнь окружен был смертью — ее безлюдьем и безмолвием.
Не пишу ничего о своих житейских делах, разве что из окна иногда наблюдаю хищную побежку людей и степенную поступь кошек.
Таким отчужденным чувствовал себя Есенин: “Средь людей я дружбы не имею, Я иному покорился царству”. Это — не поэтический вымысел, это каторжное клеймо одиночества, клеймо на всю жизнь.
P.S.Дм.Кузьмин прислал мне бандероль — полностью “Литературные новости” и несколько номеров “ГФ” (газета “Гуманитарный Фонд” — Д.Т.). Он — славный молодой человек; в случае, если он попросит, прошу тебя предоставить в его распоряжение часть моих стихов”.
(17.VII.94)
Не только одиночество мучило Блаженного, но и проблема признания. Поэт писал всю жизнь, а первые значительные публикации состоялись только на закате советской власти. Безусловно, он был обижен на жизнь. Но это была какая-то детская обида, в ней не было агрессии. Перефразирую Арсения Тарковского: “Как скрипку он держал свою обиду”. Обида — музыкальный инструмент, без которого поэзия Блаженного была бы иной. А еще была самоирония. “От одиночества мы с женой спасаемся бегством, — говорил Блаженный (у них между раздельными комнатами была дверь), — вот так и бегаем по кругу, она на протезе, а я сам по себе”.
“Проблема непризнания — ахиллесова пята таланта, и если наши великие женщины (Ахматова, Цветаева) принимали свою поэтическую судьбу с должным терпением, то Маяковский бегал за своей популярностью с наскипидаренным задом, а Сельвинский доказывал пригодность своей поэзии в вышестоящих инстанциях. Правда, были и рыцари поэзии (Мандельштам, Пастернак)”.
(30.XII.91)
“Благодарю за бандероль. Мнения критиков разноречивы, но иначе и не может быть, ведь никто из них не знаком с моим творчеством в полном объеме. Тем не менее какие-то контуры моего миропонимания в статьях просматриваются.
Излишне сообщать, что в моей родной тюряге, именуемой городом Минском, никакой реакции все, что написано обо мне, не вызвало, если бы даже я был человеком с планеты Марс, внимание общественности занято было бы ценами на центральном рынке.
Дм.Строцев задержал пакет с корректурой и журналом больше, чем на неделю. После твоего звонка выяснилось, что он по своим делам уехал в Питер, не торопился он отнести пакет и в последующие дни. Думаю, что руководила им злая воля… Таким образом после клеветника Аврутина появился на моем горизонте новый “доброжелатель”. …Мне, семидесятилетнему старику, все время говорит “ты”. Клавдия Тимофеевна уже указала ему на его светские манеры, но тыкает он по-прежнему. Сейчас он ходить ко мне перестал — и слава Богу…
Глубоко сочувствую Т.Бек в ее беде, почему-то обворовывают всегда хороших людей. Видимо, они слишком доверчивы. Из настоящих людей была у меня московская певица Елена Камбурова, гастролировавшая в Минске, женщина необыкновенная, с огромным запасом духовной энергии…”
(18.III.99)
Очевидно, что суждения о поэзии и поэтах, да и просто о людях, у Блаженного крайне субъективны. На людей он легко обижался. В стихах его могла зацепить какая-нибудь незначительная строчка и оставить равнодушным что-то общепризнанное. Я с ним часто не соглашался, но никогда не доходило до спора, до поучений, даже до минимального давления с его стороны. Он выискивал поэтов как редких, несчастных животных. Бродский или Вознесенский совершенно не вписывались у него в этот образ. Дмитрий Петровский, примыкавший к ЛЕФу, — один из любимых. Кто сейчас помнит его стихи? “Какое мне дело — я мальчик, и только…”, — написал Петровский и заслужил вечную любовь Вениамина Михайловича.
“В журнале (в “Арионе” — Д.Т.) покоробила Ахмадулина. Великолепие ее словоблудия подпорчено приметами старческой болтливости. Впрочем, талантлива она по-прежнему. В очерке Шайтанова сам шайтан надоумил его назвать Бродского великим поэтом. (Ты знаешь о моем более чем сдержанном отношении к Бродскому.)
Не странно ли, что появился новый поэтический аптекарь — весьма посредственный поэт Илья Фоняков, столь рьяно заботящийся о соотношении мужских и женских рифм в сонетах. Когда-то я беседовал на эту тему с Пастернаком, он мне сказал, что рифмует как Бог на душу положит.
Как всегда, отвратителен Гандлевский, зато обрадовало новое (для меня) поэтическое имя Владимира Лапина. Да, такой — и только такой — должна быть поэзия, когда у поэта светится магическим светом каждое слово”.
(13.VII.96)
“Ты пишешь, что запутался в житейских передрягах. Но ведь именно умные люди оказываются в глупейших положениях. У дураков хорошо работает инстинкт самосохранения, а умный человек любит померяться силами с судьбой, поскольку ум — синоним бесстрашия. Но судьба никогда не ведет честный бой, излюбленный ее прием — удар в спину. Как легко выпутались бы дураки из пушкинско-лермонтовских ситуаций. Но увы, увы!..”
(8.VI. 92)
“Все мы проходим курс житейских неурядиц — от юности до глубокой старости. Научиться преодолевать их — пожизненная задача. Я не люблю Горького и не люблю его изречений, но “человека создает сопротивление окружающей среде” — изречение стоящее. И не только сопротивление окружающей среде, но и всяческим злокозненным обстоятельствам”.
(13.XI.91)
Блаженный не очень любил, когда ему навязывали философские диспуты, а соотношение философии и поэзии видел так:
“Хочу напомнить, что Пастернак, изучавший философию в Марбурге, написал свое знаменитое стихотворение “Марбург” не под воздействием лекций Когена, а в отчаянии от отвергнутой любви. Нелишне вспомнить и пророческие строки А.Белого о марбургском философе.
Жизнь, — шепчет он, уединяясь
Средь зеленеющих могилок, —
Метафизическая связь
Трансцендентальных предпосылок.
А ведь Белый посвятил изучению философии не один год и снисходительно отзывался о Блоке, что у поэта каша в голове. Но, по-моему, хорошо, что каша, лишь бы она постоянно варилась на огне души”.
(1.IX.91)
Будучи запертым в стенах своей квартиры, Блаженный, конечно, болезненно относился к любой невнимательности.
“Я послал бандеролью большую подборку стихов в журнал “Октябрь”, разумеется, я не питал больших надежд, но и не ожидал, что мне могут вернуть… чужие стихи. В результате у меня двадцать стихотворений некоего Владимира Константиновича. (Так поэт именуется в сопроводительном письме, ни фамилии, ни адреса нет.) Поскольку письмо подписано влиятельной дамой (зав. отделом поэзии), смутно подозреваю, что служба Аполлону не слишком обременяет за классическими женскими разговорами: где что дают и кто с кем спит.
А ведь порядок должен быть даже в свинарнике!..”
(12.VI.91)
“Поэт интересен не тогда, когда он умеет писать стихи, поэт интересен, когда он всякий раз появляется в новом обличье”.
(14.V.92)
Письма Вениамина Блаженного — тоже какое-то новое обличье поэта. Написанные каллиграфическим почерком, они напоминают короткие рассказы. Даже бытовые просьбы, как то прислать лекарства или книги, выглядят гармонично среди рассуждений о поэзии, об отношении к жизни. Это тоже неотъемлемая часть текста.
Комментарий и публикация
Дмитрия Тонконогова