Публикация и комментарий Елены Иоффе
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2011
ТОЛЬКО СЕБЕ СЛЕДОВАТЬ
(письмо Беллы Ахмадулиной)
Мне сейчас трудно объяснить, почему я тогда послала ей мои стихи. Ведь она была моложе меня. Я помню, как в конце 50-х в Ленинград приехали Борис Слуцкий и Евгений Евтушенко и выступали в Техноложке. Слуцкий казался нам пожилым человеком, и было странно, что Евтушенко называет его Борис и на ты. Когда Слуцкого спросили, какие есть перспективные молодые поэты в Москве, он ответил: “Есть одна девочка”.
Я стала следить за ее публикациями и выступлениями. Голос был необычным, ни на кого не похожим. Душа припадала к нему так же, как к песням Окуджавы.
В то время Белла Ахмадулина уже выпустила первую книгу “Струна” и была знаменита и любима читателями. Для меня же она стала моим личным открытием. Я с доверием входила в “чудный театр” ее стихотворений, и знакомые, казалось, предметы являли мне свои новые, неведомые грани. Когда я узнала о внезапной ее кончине, внутри все сжалось, как при потере близкого человека.
Весной 1965 года, наверное это было в марте, я неожиданно для самой себя бросила в почтовый ящик — синий кармашек дома — письмо в журнал “Юность” на имя Беллы Ахмадулиной. Послала и как-то забыла об этом. Во всяком случае, на ответ не рассчитывала.
И вот в конце лета вынимаю из ящика конверт и вначале ничего не понимаю. “Откуда мне сие?” Письмо от Беллы. На сложенных вдвое нелинованных листках крупным школьным почерком, слегка торопливым. Буквы вдогонку за мыслями.
Отвечали, бывало, и из других редакций. Что-то вроде: “Стихи Ваши носят отпечаток так называемой женской лирики. Надо больше интересоваться окружающей жизнью”. Но это письмо, оно было совсем другое. От человека, смущенного навязанной ему ролью судьи. Деликатного, не желающего обидеть. И при этом необычайная открытость и приобщение к своим размышлениям.
Она не сделала мне комплиментов относительно моих стихов и была права. Но доверительный тон ее письма много для меня значил.
Привожу полностью письмо Беллы Ахатовны, полученное мною 4 августа 1965 года. К сожалению, в письме не было даты написания, а конверт не сохранился.
Дорогая Елена Владимировна!
Я очень виновата перед Вами, что так поздно отвечаю Вам.
Я всегда с робостью и неловкостью сужу о стихах, которые не в стороне существуют, а приближаются ко мне для оценки или разбирательства. У меня нет ощущения, что я полномочна укорять их или им советовать. Так или иначе, а каждый поэт все же будет не советам, а себе следовать, и будет прав.
Что касается Ваших стихов, они и вовсе правы: я уверена, что в их написании Вы исходите из главного, не из пустого увлечения руки — писать, а из глубокой истины Ваших ощущений, из острой нужды их высказать.
Предмет, который Вас занимает, весна, или печаль, или церковь, Вами не вымышлен, Вам не чужд, он в Вас, он подтвержден всей достоверностью Вашего организма, на него реагирующего. Это смутно мной объясненное обстоятельство я очень и прежде всего ценю — и в Вас, и вообще в поэзии, и в тех своих стихах, которые мне кажутся более удачными. Как бы это лучше сказать, что я имею в виду? — не так писать, как выдумывают, а так, как звери идут к воде или как люди мерзнут, ушибаются — правдой всей своей сути, всего темного знания, всего тела.
Но стихотворение достигает совершенства, если предмет, который Вы имеете в виду, и слово, которое Вы говорите, — полностью совпадают, если слово — уже, как предмет, реально, существенно и непререкаемо. Вам, и мне, и многим это не всегда удается.
Первые Ваши строчки беру: “Сбились дома в испуге перед черными клетками”. Я понять это могу, но ощутить, увидеть, испугаться — нет. Просто слова, а не Слово — единственно точное, твердо имеющее за собой наглядное и смысловое значение. Если скоро и вульгарно говорить, все слова должны иметь золотое обеспечение точным, уместным смыслом. А так, многословие — пустота, инфляция, ничто, замаскированное бумажной рифмой.
Может быть, я узко, пристрастно, по себе сужу, но я — за жесткую, точную форму, которая, как корсет, вначале тяжела для дыхания, но тренирует гибкость, красоту и свободу.
Боюсь, что все это вздор. Но это я и себе говорю в такой же мере.
Уверена, что Вы всегда будете писать, и эта печаль всегда будет для Вас радостью. Дай Вам Бог.
Спасибо за доверие и до свидания.
Ваша Белла Ахмадулина
Перечитывая текст теперь, через 45 лет, поражаешься, как открыто и серьезно поделилась она с незнакомым человеком сокровенными мыслями о поэзии, которые актуальны и сегодня.
Об источнике творчества. Оно должно исходить “из глубокой истины ощущений, из острой нужды их высказать”. Предмет поэзии “должен быть подтвержден всей достоверностью организма, на него реагирующего”. И еще: “каждый поэт все же будет не советам, а себе следовать, и будет прав”. Это не совпадало с тогдашней доктриной, гласившей, что поэт пишет для народа. И с писанием “на публику”, увы, не ушедшим в прошлое, — тоже не совпадает.
О точности, непререкаемости слова как смыслонесущей единицы поэзии.
О претворении в слово безымянного “темного знания”.
О необходимости каторжного труда, “жесткой формы — корсета, которая вначале тяжела для дыхания, но тренирует гибкость, красоту и свободу”.
Я восприняла как приговор моим стихам ее рассуждение о том, что без золотого обеспечения смыслом получается “многословие — пустота, инфляция, ничто, замаскированное бумажной рифмой”. Но она, вероятно, решила смягчить удар и потому добавила, что и к себе предъявляет те же требования. И это было истинной правдой. Доказательство — ее удивительная поэзия.
Елена Иоффе
Иерусалим