Вступительная заметка Александра Переверзина
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2011
НЕПРИКАЯННЫЙ
Зимой 2006-го года погиб Сергей Королев. Ему было неполных 26, но он успел стать поэтом. Сейчас, спустя пять лет после его трагической смерти, это отчетливо видно.
В 1997-м Королев поступил в Литинститут, через год вылетел. То ли из-за опьянившей свободы — ночные общагинские посиделки волнуют восемнадцатилетнего парня больше утренних институтских лекций. То ли из-за неразделенной любви. Он не хотел об этом вспоминать. Отслужив в армии, снова вернулся — в семинар Галины Седых и Ольги Нечаевой. Уже тогда в его стихах стали проступать темы смерти и безысходности, и я упрекнул автора в неправде. Мол, стихи беспросветны, а я в эту беспросветность не верю: в жизни он не такой. Сергей и правда был не таким, как его последние гибельные стихи, — балагуром и шутником.
Поэтическое открывается на сочетании несочетаемого. В своих стихах Королев легко и непринужденно совмещал окурки и небеса. И грязь, и красота у него не обсуждались в понятиях хорошо это или плохо — они есть, они сама жизнь. При этом, видя и зная всю неприкрашенность жизни, Королев чувствовал звезды над головой. Формула его лирического мира такова:
Но ларьки пивные
И церквей шатры —
Светят, как иные,
Высшие миры.
В этом мире в жизни человека изменений быть не может (“сейчас мне двадцать, через день — сорок”), человек навсегда остается, каким родился — мудрым или глупым, расположенным к тому, чтобы видеть смыслы или быть навсегда закрытым от них. Может быть поэтому смерть в лирическом мире автора тоже ничего не меняет. С этим можно свыкнуться. Невозможно привыкнуть к тому, что в жизни человека наступает момент, когда не в силах ничего изменить даже любовь. Абсолютная обреченность, точка невозврата, после прохождения которой оказывается, что любить до гроба и загонять друг друга в гроб — одно и то же.
Менты потопчутся в прихожей,
Посмотрят в пол и в потолок, —
У них все так же и все то же…
Едва уедет “козелок” —
Обнимутся, заплачут оба,
Она — Дюймовочка, он — жлоб,
Останутся любить до гроба —
И загонять друг друга в гроб.
Второй раз Серега (именно так его называли большинство однокурсников) вылетел из института, кажется, в 2004-м. Из-за пьяной драки. Потом его все-таки восстановили на курсе, но жить в общагу больше не пускали. Он уехал на родину, в городок Бабаево Вологодской области. Приезжал на сессии, хвастался, как здорово научился валить лес. В последние месяцы перед дипломом снова вернулся в Москву. Пытался устроиться на работу, снять жилье — не получалось. Знакомые устроили его на ипподром — никакой, даже самой тяжелой, работы Серега не боялся. На ипподроме он ухаживал за лошадьми, там и жил — в маленькой, больше похожей на складское помещение, комнате с металлическими ящиками вместо шкафов и деревянным настилом вместо кровати. Там обдумывал свои последние — самые безнадежные и неотвратимые — стихи.
И теперь не учи меня жить по-уму —
лучше мне навсегда одному.
Но позволь, напоследок тебя обниму —
перед тем как во тьму.
Работавший вместе с ним ветеринар рассказывал, что однажды, проходя мимо Серегиной каморки, увидел, как тот стоит на табурете и прилаживает к потолочному крюку сбрую. Заметив, что за ним наблюдают, Серега, как ни в чем не бывало, улыбнулся, спрыгнул с табуретки и принялся читать книгу.
Буду плакать и качаться,
Таять в мире, убывать…
Никого не достучаться.
Никому не открывать.
“Беспокойно сегодня мое одиночество”, — писал в 1930 году Георгий Иванов, значимый для Королева поэт. Одиночество осенью 2005-го стало для Сереги не только беспокойным, но и повседневным. Но даже при всей этой потерянности он пытался обосновать, что жизнь все-таки неплоха и тоска недопустима. Эту мысль он мог уложить в строгую форму сонета — теза, антитеза, вывод.
Мы переждали и взошли, как зерна:
У бабки народилась мать моя,
А после внучек — это, значит, я;
У бабушки был дом фугаской взорван,
Расстреляна, рассеяна семья…
Чего же я хандрю, щенок позорный?
Но тоска и безысходность не поддаются логическому объяснению, и стройность сонета не снимает противоречия. Лирический герой пытается убедить себя — но почему-то не получается. Не получилось и у Сереги. 14-го января 2006 года Сергей Королев навсегда возвратился туда, откуда пришел и принес свой первобытный и неприкаянный талант.
Никакие не “вечные своды” —
Там суглинок да камень тяжел,
Да дремучая темень природы,
Из которой однажды пришел.
Александр Переверзин
(1980—2006)
. . .
Рыба-Нюхтя плыла по озерной реке,
Рыба-Нюхтя плыла по реке;
И несла Рыба-Нюхтя в прозрачной руке
Мышь в пустом узелке…
И запутались мысли в моем дураке,
Пали силы в силке, —
И не держит дурак ни перста на курке,
Ни червя на крючке:
Рыба-Нюхтя резвится в башке-в дураке
И совсем вдалеке.
. . .
В провинциальных страшных городах,
Колючими крещенскими ночами…
(Где фонари горели не всегда,
А что горели, рано отключали) —
По всей Вселенной делалось темно,
И ветхий дом в пространство уносило,
И думалось, что смотришь не в окно,
А в чью-то незарытую могилу.
И только печь пугала мертвецов,
И бабушка тесней к огню держалась —
Какое бы дремучее лицо
На аспидном стекле ни отражалось.
Я верю: это было в старину!
И в то, что снова повернется детством
Большая жизнь: я запросто стряхну
Невинную задумчивость младенца —
И повторится вечное кино,
Где бабушка с седыми волосами,
И после жизни мы в свое окно
Из смерти в жизнь заглядываем сами.
. . .
“Дядя Коля был тоже чудак:
Слишком рано убрался со свету…”
Я подумал о нем просто так,
Фотографии тех, кого нету,
Из родни, кого нету в живых,
В деревенском альбоме листая,
Элегантно грустя: — Что же вы,
Как по саду листва золотая,
Улетели — не знаю куда?
Растворился и запах домашний,
И без вас замерзает вода,
И без вас согревается пашня…
Две “на память” поблеклых строки,
Мертвецов залихватские позы —
Скоморохи мои, дураки!
Ничего не пошло вам на пользу:
Пили водку, любили девиц,
По волкам заряжали картечью…
Ваши фото похожи на птиц
Непонятною музыкой-речью.
Вспоминаю вас издалека,
Ваши руки, размытые лица —
Память вечна, земля глубока,
Жизнелюбцы и самоубийцы.
. . .
Я стал прозрачней и грустней:
Пустое зеркало не врет.
Я начал думать по весне:
Когда же осени черед.
Ходить-бродить незнамо где,
Ногами листья ворошить,
Прощаться с миром всякий день
И лишь с деревьями дружить.
Деревья нищие, как я, —
Но перебьемся, ничего!
Такая славная семья:
Они не любят никого.
Они живут безвестный век,
Качают лапами внучат
И терпят дождь, жару и снег,
Живут — и боль свою молчат.
. . .
Город сине-серый,
Как бушлат мента.
От осенних скверов —
Та же тошнота.
Но ларьки пивные
И церквей шатры —
Светят, как иные,
Высшие миры.
Мне туда не надо:
Я не дожил дня.
Время листопада,
Мрака и огня!
Огоньки и листья
Катятся во тьму…
Неуч я молиться:
Трудно одному —
Или духу мало?
Верить в Божий свет —
Тьма его объяла?
Или — нет.
. . .
Ветеран ВОВ Н.Потапов —
Он за Родину в танке горел,
И в бараках Освенцима прел,
И у наших пошел по этапу —
В общем, много чего посмотрел…
Изработался и постарел —
И его позабыли, как тапок
За диваном; все как у людей:
Светлый праздник 9-е мая,
И единственный орден надраен…
С килограммом говяжьих костей,
Кривулями московских окраин
Он бредет как та-ра-рам хозяин
Необъятной та-та-та своей.
. . .
Не ест корова одуванчики —
Предпочитает клевера,
Аристократка. Вон и мальчики —
Подпаски. С раннего утра
Опохмеляются — стаканами!
Утробно воют и рычат —
Они уже неделю пьяные,
И стали вроде лешачат…
Спасибо, видели и слышали,
Что не скудеет край родной!
Я прочь отправился и вышел
На кладбище. Над головой
Ворона пасть свою раззявила:
Мол, тоже выпью, как займу, —
За то, как сельские хозяева
Ушли безропотно во тьму,
Как честно прожили-закончили
Свою бесхитростную “жись”…
Дин-дин — по лесу колокольчики —
Ага, коровы разбрелись!
. . .
Птичка Божия узнает
Много разного всего.
А вернется — не узнает
Даже дома своего.
Где летала, где бывала?
Надышалась дымом зла —
И до времени устала…
Видит — пепел и зола,
Нет земли — назвать своею.
Ночь. Бездомный скрип телег.
Звезды корчатся над нею…
Будет старость, будет снег —
И вглядится не мигая
В наползающую тьму —
Все еще не постигая
Смерти вечную тюрьму.
Только время ковыляет
Без заботы и труда.
— Птичка Божия не знает?
Замолчите! ерунда.
. . .
Вот ты разбежишься из окна…
(Разбежишься, дура и лохушка!)
И успеть подумаешь: — Весна!
Вспомнишь маму: — Спички не игрушка!
Вспомнишь и забудешь пестрый сброд,
Добрых дядей с потными руками,
Телевизор — музыку — народ —
Облака — и там, за облаками,
Кинешь дураков и подлецов,
Кинешь детства радужные цацки…
А весна? — Летит тебе в лицо
И, балдея, лыбится дурацки.
. . .
Больше мы не посидим
За бутылками портвейна —
(Ты пускаешь синий дым,
Я молчу благоговейно),
Не прочтем стихи свои,
Ты да я, поочередно…
Глупо жить как соловьи,
Как поэты — старомодно.
Будь стряпуха и жена,
Будет муж, и будет дача —
Гонит ветер времена,
И глаза от ветра плачут,
И мутятся, как стекло.
Оставайся за чертою:
То, что было и прошло, —
Чем не время золотое?
. . .
Когда героев не останется,
Когда последние уйдут —
Наверно, так же дворник-пьяница
Дорожки выметет в саду;
Подышит на ладони медные,
Еще покурит-подождет,
Окинет местность оком медленным —
И кучи листьев подожжет.
Они займутся желтым пламенем
И будут пламенем цвести —
Кому теперь идти под знаменем?
Куда под знаменем идти?
Земля бездетная валяется,
Стоит единственный живой
Дурак с метлой — и ухмыляется
Героем третьей мировой!
. . .
Когда-то поэты
Ходили попарно…
Встречали рассветы
За стойкою барной;
Зимой на извозчиках
Кутались в бурки,
В метели полнощного
Петербурга…
Мы здесь уже были.
С тобой уже пили.
И крейсеры плыли,
И церквы звонили —
Кого-то венчали или хоронили.
Мы были поэты.
Младенцы, эстеты…
И впредь оставаясь уже без ответа,
Меня окликает знакомое: — Где ты? —
Бессильное эхо нездешнего света.
. . .
За тобой и за мною придут:
Я уже напрягаюсь и жду.
Наверху вычисляют маршрут,
И звезда вызывает звезду:
— Не бросай меня. Слышишь? Ответь!
Но широк пустоты мавзолей
И высок одиночества мост;
Но теряются звезды в траве,
Но теряются травы корнями в земле,
А Земля затерялась меж звезд.