(о стихах и судьбе Инны Клемент)
Опубликовано в журнале Арион, номер 1, 2011
Владимир Аристов
“КЛЕМЕНТИНА”
(о стихах и судьбе Инны Клемент)
Никогда не проснуться такой, как была,
Сквозь игольную прорезь к тебе не войти…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не меня, не меня отразят зеркала —
Незнакомую женщину лет тридцати.
Так писала когда-то о себе поэт Инна Клемент, трагически погибшая десять лет назад. Тогда в огне ночного пожара исчезли все ее рукописи и книги. Что-то однако удалось восстановить по памяти, по рукописям подаренных стихов, по некоторым публикациям. Хотя память сохраняет иногда только лишь строки, лишь отрывочные интонации, лишь шелест фонограмм времени: одно из поздних ее стихотворений середины 80-х запомнилось словом в забытой строке — “радиосвистом” — это то, что пробилось сквозь время, как тогда добирались слова через радиопомехи. Но огонь не только уничтожает, он словно бы переносит все в иное пространство, где сейчас существуют и невидимы созданные стихи, но будут когда-нибудь явлены истинно. Усилиями друзей частично воссозданный корпус ее стихов вышел отдельной книжкой в 2001 году в Харькове (родном городе Инны) в издательстве “Фолио”. Этот первый на сегодняшний день ее поэтический сборник называется “Электричка на Москву”.
Возможно, единственная книга из ее квартиры, не исчезнувшая в огне, — рильковские “Записки Мальте Лауридса Бригге”, которые я когда-то взял у нее почитать, но не успел вернуть. Сейчас я открыл эту книгу наугад, пытаясь в строчках что-то увидеть, узнать о судьбе Инны: “Я думаю — все от усталости. Веками они на себя брали бремя любви; вечно проигрывали весь диалог, обе роли. Мужчины только им подпевали — и скверно. …А они трудились дни и ночи и возрастали в любви и в бедах. …О многих мы знаем по чудом сохранившимся письмам, по ликованью и сетованью любовных стихов, по портретам, глядящим на нас со стен галерей сквозь скрытые слезы, которые не понял художник и оттого-то сумел передать. Но были еще и еще, другие, они сожгли свои письма или не нашли в себе сил написать их”. Это об общей “женской доле”, но и о жизни Инны тоже. Строки ее стихов возникают, исчезают, реют постоянно:
Нет у возраста плоти — есть тонкая сеть,
Сплетена из волокон сухого листа.
В паутине ее над собою висеть
И глядеть на себя, как с ночного моста.
Она в конце 70-х работала в загорском Музее игрушек — отчасти вынужденно, поскольку жила в этом городе, но при этом найдя там применение своим искусствоведческим устремлениям и вообще любви к искусству в проявлениях пусть в самой наивной (но и глубокой форме — в игрушках) живой человеческой мысли. Можно открыть другое место романа Рильке: “…а сам я… у меня нет крыши над головой, и дождь капает мне в глаза”. И этот отрывок тоже о ней. О протекающей крыше старого “финского домика”, где жила она на краю Загорска после смерти мужа, погибшего под колесами электрички. И вот еще строки из того же стихотворения:
И запущенный сад, и ветшающий дом
Упадут на ресницы, как темная прядь.
“Ищу кибитку” — так назывался ее очерк начала 80-х, написанный для журнала “Вокруг света”, корреспондентом которого она работала. Хотя очерк был о Калмыкии, но отчасти и о ней самой, о ее, по сути, бездомности. Еще из Рильке: “И подумать: я тоже бы мог стать поэтом, найдись у меня жилье, хоть где-то… Мне хватило б одной-единственной комнаты”. Такая комната, вернее полу-комната в домике, у Инны была, и этого, казалось бы, достаточно для писания стихов. Но постоянные перемещения по свету — “вокруг света” — из Загорска в Москву — оттуда в Киев — затем в родной Харьков — и обратно создавали то изматывающее ощущение перемены мест, которое ищет какой-то оседлости в надежде найти любое пристанище. “И бродячее племя осядет на Автозаводской…” — это из стихотворения “Чужие ключи” — про ее, действительно, последнее место жительства.
Когда Кирилл Ковальджи обдумывал, каким быть тому призрачному собранию имен, которое впоследствии стало его знаменитой студией, он имел в виду собственно трех стихотворцев: Ивана Жданова, Евгения Бунимовича и Инну Клемент (это основные имена из тех, кого он знал во всей “альтернативной”, “латентной”, полуандеграундной, андеграундной поэзии). Именно они “по цепочке” привели затем других. Инна стояла у истоков этой студии и вначале принимала в ней деятельное участие. Собственно, можно сказать, что со многими из известных или “подводных” течений в тогдашней поэзии она соприкоснулась, откликнулась на их стихи.
В ее поэзии узнаваемо то время (и неузнаваемо — потому что опыт каждого уникален, а она была чувствующим и — пусть несколько лихорадочно или хаотично, — но передавала свой опыт в слова), при этом лучшие ее строки — из того, что сохранилось в мгновенном огне, в памяти — не просто хочется повторять — они сам “способны себя повторить” (хотя строки кажутся иногда лучше строф, строфы — стихотворений). Хочется воссоздать лучшее из оставшегося. Перебивая один отрывок другим. Вот фрагмент из неопубликованной поэмы “о колоколах” (точное название — “Певчая медь”):
Прозрачный воздух смерзся в комья льда.
Сверкает день хрустальною корою.
Увозят лед из мелкого пруда
Под звонкой монастырскою горою.
В звериную подвальную печаль
Доносится искристое звучанье,
И льда неугасимая свеча
В подпольном загорается молчанье.
Она поступила в 67-м в Московский университет на искусствоведческое отделение истфака. Приехав из Харькова, где уже начала писать стихи, Инна быстро вошла и в московскую университетскую поэтическую среду — как раз тогда создавалась литстудия “Луч”. Тогда же она встретилась с Цветковым, Кенжеевым и главное — с подругой всей жизни (Алексей Цветков их и представил друг другу) — историком и поэтессой Марией Чемерисской. Московский университет она не закончила, вернее, ей не дали закончить — здесь была, по-видимому, сумма факторов, во всяком случае, ее “поперечность”, стремление идти вне предписанного, ее поэтические пристрастия и друзья, и “диссидентские настроения” — все это делало ее фигуру достаточно неприятной для любого начальства. Резкая, яркая, очень привлекательная в юности, при этом готовая войти в конфликт, высказать вслух то, о чем многие предпочитали молчать, — все это порождало притяжение и отталкивание. После того как ее “удалили” из МГУ, она переехала в Киев (тогда начались ее постоянные мотания) и защищала диплом на искусствоведа в Киевском университете.
Вот продолжение поэмного отрывка:
Так действо маскарадное в ночи
Бесчинствует, танцует и искрится.
Так льда голубоватые лучи
Сплетаются под сводами темницы —
И кружится, и длится, и летит
Языческим началом карнавальным
Российского мороза сталактит
В томлении и мороке подвальном.
Для искусства она, казалось, и была создана. Но странно, она всегда уклонялась от “предначертанного”, не хотела следовать инерционными путями, поэтическая “страсть к разрывам” вела ее по сложным дорогам. Словно творчеством она и жизнь исследовала на разрыв. Ткань ее жизни, как в приводимом стихотворении, — “из волокон сухого листа”, но при этом ей было дано — головокружительно — увидеть саму себя с высоты, “как с ночного моста”, видеть красоту земли, ту свою земную — возможную — жизнь, которой можно позавидовать (как в окончании того стихотворения, которым начата эта статья):
Никогда не проснуться такой, как была.
Никуда не убраться из прорези лет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И глядеть на себя через все зеркала,
Через стебель полыни
И кольца ствола — как с небес
На земной ослепительный свет.
В этом сильном стихотворении можно разглядеть многие прообразы (и Ходасевича, а также и “до него”, и “после него”), но все это растворено, все соединяется в собственном Иннином высказывании и экспрессии.
Вот окончание того фрагмента из поэмы:
Земля моя прекрасна в холода.
И волчья степь, раскрытая до воя,
Торжественна, как низкая звезда,
Сжимающая сердце синевою.
И сердце заключается в кристалл,
И тело — кристаллическое зданье…
Ты пожил человеком, и устал,
И начал жить частицей мирозданья.
Ты музыкой становишься льняной
И больше никогда не умираешь,
Живешь — и на гармонике губной
Танцующими льдинками играешь.
Важно, что для нее художественные произведения разных видов и жанров были не закрыты, обо всем и обо всех она имела свое суждение. Со многими поэтами она общалась (и не только московскими, например, в Харькове — с Борисом Чичибабиным), хотя часто устанавливались довольно сложные и даже конфликтные отношения. Она много знала, и главное — высокие образцы всегда присутствовали, брезжили, влияли на происходившую жизнь и поэзию, и если не всегда способствовали прямо созданию совершенных текстов, то хотя бы служили мерой, с которой надо соотносить свое творчество. В 1975 году в первый день, когда нас познакомили, Инна говорила о фильме “Забриски пойнт” Антониони, который ей тогда удалось посмотреть. Сильнейшее впечатление на нее произвела (много лет спустя, когда я увидел фильм, я не мог не согласиться с ней) — финальная сцена — мысленное разрушение героиней ненавистного мира — но при этом из рассыпающихся в безумных взрывах домов, стеклянных осколков телевизоров, кур, разлетающихся из холодильников, рождается нечто немыслимо прекрасное — новый небесный мир. Для нее искусство было насущным и повседневным, поэтому она искала и находила новое в людях, среди людей и в себе. Это искусство в поэзии тоже было тем, что находилось рядом, а не только “за экраном”. Здесь можно сказать, что и ее шуточное имя — Клементина (его дали ей еще харьковские поэтические друзья, соединив вместе фамилию и имя) — тоже что-то говорило об открытости миру и миру искусства (здесь отголосок названия послевоенного вестерна Джона Форда “Моя дорогая Клементина”, но есть намек и на происхождение — на ее отчасти немецкие корни), но важнее еще — та веселость, игра слов, которая, тем не менее, содержит и что-то глубокое: “Clemens” по-латыни — “милосердный”.
Ее сознание устремлялось и за пределы только классических традиций. Неслучаен ее интерес к новым течениям в поэзии, она и сама была на пороге, на грани этого нового, авангардного: “Мир нарисован, а тело изогнуто ветром в ломкое дерево под фиолетовым светом…” Закономерен ее интерес к стихам Ивана Жданова и поэтов его круга (собственно, она и познакомила меня со Ждановым). Что-то проникало, несомненно, и в ее произведения. Например, стихи со светлой красочностью, традиционно классической отчетливостью (“Я открою чудо света…”) переходят к иному, более сложному изображению и к более жестким определениям (“Где не бояться ни поля, ни леса, и значит — где расставаться, причальные бросив дворы…”). Драматические и трагические ноты входят в ее стихи в 80-х, живописные мазки и углы становятся более темными и даже мрачными.
Жизнь ее становилась труднее: “Чужая роль, земля в весеннем свете, Кричали дети: “Голым был король”. А все-таки, как трудно жить на свете, Отбрасывая собственную роль”, — вспоминается отрывок из ее стихотворения примерно того же времени. Заканчивается стихотворение знаменательными словами: “Король был голый. Как ему везло”. Чтобы артистически разыграть “собственную роль”, требовалось напряжение ума и чувства, и просто физические усилия, и она не всегда с этим справлялась.
В конце 70-х, начале 80-х ее стихи наконец начали понемногу публиковать, в том числе в “Новом мире”, но сложившаяся и обещанная к изданию книга стихов так и не вышла. Личные и общие линии жизни странно соединились, драматический и безвольный, безнадежный фон эпохи, казалось, предопределил ее выбор — уход и отказ от стихов (в конце 80-х она почти перестает писать) и постепенное погружение в частную жизнь с неопределенностью, безденежьем и безвольным алкогольным выбором (только ли это “Алкоголи” поэтические, аполлинеровские?). Все же именно Инна Клемент немногими словами сумела передать то состояние утренних (или предутренних) сумерек начала 80-х: “День фиолетов… Звонкие тени лицо превращают в металл”, — начало ее позднего стихотворения, в нем передана тоска того времени: полуокраинные, полураскрытые дворы Шарикоподшипниковской, Автозаводской… Но когда на обороте “темного дня”, как под грунтом холста, невидимый взгляду — яркий цвет и свет.
Все же лучшие строки ее сохранившихся или лишь частично уцелевших стихов продолжают свое действие. “Мы — две растрепанные Музы…” — начало стихотворения, посвященного подруге Маше. Вот первая строка другого произведения: “Свет мой, древесная серая пряжа…” Или звучная строка из “Чужих ключей”: “Вздымают стаканы и славят свое ремесло…” (известно мнение, что судить о поэте надо по всей целостности творчества, но целое все же способно слагаться из единиц). Была она и мастером выразительной концовки. Вот одна:
Пропойте нам отвальную
С Батыевой горы…
Или строфа, говорящая сразу обо всем:
То ли пластинка над пляжами пела,
То ли ожившее бренное тело
Перекипело в хрипящий прибой, —
Но поднималась над миром с волною
И уходила от нас стороною
Тень человека в обнимку с судьбой.
Невыразимое обаяние 70-х (до сих пор лишь малой долей изображенное, определенное) — самого “мирного” и невероятно горького времени, юности, которая для многих не стала зрелостью, а превратилась (как ни громко это звучит) в “возмездие старости”, — стихи, осколки стихов Инны Клемент — это поэтическое слово, а не только невысказанные другим воспоминания.