(о стихах Олега Дозморова и Андрея Чемоданова)
Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2010
Владимир Кочнев
ТЕ, КТО В ТЕНИ
Есть поэты, которые десятилетиями ждут своего часа. Печатаются, присутствуют в литпроцессе, но словно их и нет, — не замечают ни критики, ни большая (относительно большая, конечно, для поэзии) аудитория. Совершенно незаслуженно на вторых ролях оказались Олег Дозморов и Андрей Чемоданов — яркие и интересные поэты.
Со стихами Олега Дозморова я познакомился раньше, чем с любыми другими стихами современной поэзии, еще в 1999 году, прочтя подборку в “Урале” за 1996 год. С того времени поэт проделал долгий путь. Переехал из Екатеринбурга в Москву (смена места проживания для поэта очень важна), обрел новые интонации, активно печатался, но почему-то критика совершенно отказывается обращать на него внимание.
Парадоксально, но Дозморов известен скорее как друг поэта Бориса Рыжего. Немногие понимают, что Дозморов сам тонкий и самобытный поэт. В недавней статье в “Урале” некие яростные, но, видимо, не очень разборчивые критики написали, что, мол, Дозморова возможно и печатают только потому, что он с Рыжим был знаком. Что ж, каждый имеет право на свое поверхностное суждение.
В ранних вещах Дозморова, написанных раньше Рыжего, я обнаружил “узнаваемые интонации Рыжего”, то есть скорее это Рыжий у него взял (взял и доработал в своей манере), нежели наоборот.
У Дозморова (“Урал”, 1996):
Ничего не надо
Ничего не надо больше.
Ничего не надо.
Только музыки подольше
и погуще сада.
Только слушать спозаранку
без любви и горя
вековую перебранку
берега и моря.
У Рыжего (“Знамя”, 2000):
Ничего не надо, даже счастья
быть любимым, не
надо даже теплого участья,
яблони в окне.
Речь, конечно, не о плагиате, но о схожести судеб, творческого поиска.
Генеалогически Дозморов принадлежит, пожалуй, к питерской школе стиха (Кушнер, Пурин).
Не зря, кроме “Знамени” и “Ариона”, его печатает журнал “Звезда”. Вдумчиво и аккуратно работает со словом, ритмом, пейзажем, концентрируя в двух-трех четверостишиях сложные переживания:
Не гром, а хруст, передвиженье хмар,
их переход и вновь перемещенье —
все обещало гибель и пожар,
стремительно меняя освещенье.
Но Боже мой — чудесная гряда,
вскипавшая уже свежо и быстро,
вдруг тихо растворилась без следа
(как жизнь моя) — без радости,
без смысла…
Это из стихотворений, написанных на рубеже веков; Дозморова этого периода отличает особое внимание к грани жизнь-смерть, предчувствие катастрофы (смена тысячелетий как-никак). Тонкие (и очень точные) пейзажные описания переплетаются с душевными метаморфозами:
Пока вздувались облака,
лазурь небесная темнела,
и — чья-то легкая рука
деревья пыльные задела.
И бледный отблеск бытия,
что только пасмурным казался, —
чуть только сдвинулись края —
сплошным усилием прорвался.
или
Ты снилась мне в каком-то сне двойном:
сначала света резкий перелом
твое дневное смял изображенье,
и сразу поменялось освещенье.
И стала как бы ночь. И ты была
за пеленой из темного стекла,
и там, где, извиваясь, тьма лежала,
душа моя молилась и дрожала.
Тут очевидна связь с девятнадцатым веком русской поэзии (Тютчев, Баратынский) и одновременно с началом двадцатого — Георгий Иванов, в творчестве которого явственно отразилось чувство катастрофы, смены эпох.
Всмотримся в эти стихи внимательнее — здесь буря, пожар (описание заката), дождь, гроза — резкая смена чего-то чем-то: тьмы — светом, дня — ночью, грома — тишиной. И вместе с этим — резкие душевные переживания. Прием, конечно, ненов, но какова точность, тонкость исполнения!
В стихах более позднего периода для Дозморова характерно сталкивание двух начал. С одной стороны — культурного, поэтического, с другой — обывательского.
Пока дурацкая эпоха
меня теснит со всех сторон,
стихами Александра Блока
я ежечасно увлечен.
Меня преследует реальность
чредой огней, рекламой фирм.
Его — спасает гениальность
порядком слов, отвагой рифм.
Но как ни погружусь в иное,
как ни застыну в серебре,
все не могу забыть, какое
тысячелетье на дворе.
Лирический герой — человек тонкой культуры, наблюдающий угасание этой самой культуры в мире рекламы, шоу-бизнеса, массовой литературы. Если в раннем Дозморове можно проследить следы романтизма, то теперь это поэт, сигнализирующий о смерти романтизма, вернее — романтики в окружающем мире.
Показательна подборка “Шотландия” в “Знамени” (№ 6/2008).
Лирический герой путешествует по неизвестной стране с предчувствием волшебства, но то и дело наталкивается на пошлость обыденности.
В дневном экспрессе Лондон—Эдинбург
не спи, раскрой какое-нибудь чтиво…
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Разглядывай присутствующих: спящих,
жующих, пьющих и читающих
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, не гляди в окно, не то напишешь,
позорище, как подражатель Рейна,
пустые путевые обозренья,
о том, как пил коньяк и сколько стоил
коньяк, без слез, без жизни, без любви.
Хоп! Мимо шелестящего экспресса —
закладывает уши, съешь конфетку,
глотни кофейной дряни из стакана
пластмассового, сбегай в туалет, —
с остатками средневековых стен,
рутиною хозяйственных построек
летят уже шотландские поля,
кровавые шотландские поляны
с пасущимися овцами.
Катастрофа, перемена, улавливаемая на рубеже тысячелетий, случилась, и теперь мы в новом мире, где поэзия смертна.
В одной из своих статей о Блоке Мераб Мамардашвили писал, что поэт — это тонкий инструмент, сложный музыкальный аппарат, определяющий через звуки, слова современное состояние общества. Олег Дозморов улавливает очень важные интонации нашего времени.
Особую тему его творчества составляют стихи, посвященные ушедшим друзьям-соратникам по поэтическому фронту. Вспоминается злополучная премия “Мрамор”, жюри которой стало умирать в том порядке, в каком было заявлено.
Что-то не снятся ни Рома, ни Боря.
Я виноват перед вами, не спорю.
Думал, что умный, а вышел дурак.
Круглый отличник, я удален с поля…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Был я помладше, а выглядел старше.
Форменный зритель, зевака, на марше
зрящий идущих на гибель солдат,
тех, что исчезнут в бессмысленном фарше
и населят поэтический ад.
Отношение к ушедшим товарищам как к погибшим солдатам роднится с рыжевским отношением к умершим друзьям, то есть здесь своеобразное поддержание темы, продолжение литературной переклички (“игры” — язык не поворачивается сказать). Но близость интонации может сыграть опасную шутку.
Есть у истории литературы,
тетки медлительной, хоть и не дуры,
тип наблюдателя. Он для меня.
Я очевидец убитой культуры,
страж, ископаемое и родня.
И последнее. Дозморов ведет себя скромно, пытается отстраниться, предоставив поэтической пространство тем, кто ушел, что, конечно, делает ему честь, но самопроизвольный уход в тень, выбор роли наблюдателя может не лучшим образом сказаться на собственной поэтической судьбе. Рефлексия здесь опасна.
Андрей Чемоданов старше Олега Дозморова на пять лет, но по сути они принадлежат одному поколению.
В поэтическом литературном пространстве Москвы поэт Чемоданов присутствует уже около десяти лет. Многие его знают. Есть у него поклонники. Однако складывается впечатление, что для большой литературы Чемоданов персона нон грата. Печатают его крайне редко, пишут о нем — практически ничего.
Стихи Чемоданов начал писать с подражания Бродскому и Набокову, постепенно от их влияния уходя, разбавляя их другими авторами. Стал одним из участников литературного объединения “Алконостъ”. К середине 90-х появились первые поэтические удачи, а потом семилетнее молчание.
Из кризиса Чемоданов вышел неожиданно с верлибрами. В 2004-м в издательстве “Воймега” увидела свет книга “Совсем как человек”. Верлибр (хотя у Чемоданова есть и отличные рифмованные стихи) остается до сих пор магистральной линией его поэзии.
Верлибр для России все же форма достаточно новая, до конца не освоенная. Большинство верлибров скучны, вялы, псевдофилософичны, псевдоинтеллектуальны. На этом фоне чемодановске стихи выгодно отличаются. В них присутствует реальное чувство жизни — не жизненные реалии, не натурализм или брутальный реализм, а подлинное чувство жизни. Мироощущение, близкое к Генри Миллеру, Луи Селину. Всякий большой писатель — реалист, сказал Фолкнер, — как бы он сам себя ни называл.
Чемоданов пишет, расказывает о себе простым, ясным языком. Выразить человеческие чувства простым языком, без прибамбасов рифм, но при этом высечь поэтическую искру, не это ли самая сложная задача для стихотворца? Короткие рубленные фразы, удивительно несложные, даже банальные, на первый взгляд.
Хочешь расскажу
как мне плохо?
нет не хочешь
да и я не хочу
не могу
слишком плохо
Это отчасти отсылает к Вс.Некрасову, но у Чемоданова дело таким вот минимализмом не ограничивается. Его лирический герой — живой, во плоти, человек. Можно представить его портрет. Это маргинальный субъект, дышащий жизнью улиц, общающийся с бомжами, алкашами и поэтами.
милиционеры с глазами убийц
солдаты с подбородками трусов
интеллигенты с губами фашистов
старики с носами ассенизаторов
студентки с мимикой турникетов
дети с лицами обреченных
окна с лицами лицами лиц лиц лиц
я очень похож на вас
но когда бы вы знали
чего это стоит мне
Подобный герой-маргинал не новость, но хороших стихов на эту тему написано не так много. Чемоданова отличает экзистенциальная глубина, способность в короткой форме выразить и свои взаимоотношения с окружающим, и нечто большее — лежащее за его пределами: “смерть / отворачивается от меня / с чем-то похожим на отвращение / да что там смерть / даже менты и те / прячут глаза / лишь незнакомец в образе алкаша / говорит пойдем дернем одеколона / а я козел / поступаю с ним так же / как смерть со мной”.
Улицы, скамейки, попрошайки, девочка, выгуливающая бульдога, экстремальный “отдых”, когда обнаруживаешь себя “с застрявшим в ботинке чьим то зубом” — эдакая очередная энциклопедия русской жизни.
Конечно, тут вспоминается и Лианозовская школа, в частности Игорь Холин с его непримиримым и жестким взглядом на окружающие реалии. Но в мире Холина совсем нет нежности, нет добра, нет самоиронии, только добро от обратного, только непримиримое отвержение жизни. При всем уважении к классику барачной поэзии, смеем утверждать, что в стихах Чемоданова больше поэзии как таковой, да и верлибр более подходящая форма для прямого высказывания, не надо тратиться на рифмы и ритм.
Чемоданов пишет о живом и мертвом. Жизнь противопоставляется смерти. Смерть не столько физическая, сколько своего рода прижизненное небытие, тоска, существование, поглощенное бессмысленной суетой.
человек это червь
извивающийся в падали необходимости
его не утешит то что он жив а она мертва
она его родина
кров и хлеб
и тюрьма
а он жив
а все вокруг мертво
Воскрешение, возвращение к жизни происходит путем ухода в маргинальность (см. стихотворение “Я — черный кот”).
Путь к свету лежит через тьму, чтобы прозреть, следует маргинализироваться, опуститься на социальное дно. Все внешнее, наносное стирается, и остаются любовь и поэзия. На эти две темы, плюс тема маргинальности — разрыва, отвержения, — можно условно разделить поэтический мир Андрея Чемоданова
Что касается любовной лирики, то здесь брутально-маргинальный человек оказывается на проверку неожиданно ранимым, одиноким, скрывающим за жесткой щетиной тонкую душу.
может быть
я не очень большая рыба
но я счастлив здесь
на твоем крючке
не отпускай меня
может быть
я нестройная нота
у тебя в наушниках
но я
больше не тишина
спасибо
. . . . . . . .
может быть
даже нет ничего смешного
в том что
может быть
ты не любишь
а может
не может быть
В лучших стихах Чемоданову удается сплавлять несколько тем воедино.
я небрежно
лежал на столе
доктор вскрыл мне грудную клетку
заглянул в мое сердце
и увидел Тебя
и спросил
что же это такое
ответьте-ка мне студенты
инфаркт — сказал первый
рак — заявил второй
сифилис — не согласился третий
эта пуля — воскликнул четвертый —
послужила причиной смерти
нет — сказал доктор —
вы все тупицы
это вообще не причина смерти
а единственный признак жизни
и все мертвецы исчезли
Любовь плюс типичное для Чемоданова противопоставление мертвого и живого. Написать стихотворение про смерть и любовь — серьезное испытание для поэта.