Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2009
РОДИНА СПРЯЧЕТ ЛИЦО
. . .
Словарь всегда кончается, а длится
Одна печаль, и надо c нею слиться,
Чтоб оказаться с вечностью в родстве,
Чтобы опять кудрявые словечки,
Как жирные румяные овечки,
Паслись в твоей горбатой голове.
На свете много фраз, тебе знакомых,
Поболее, чем разных насекомых,
Порхающих с улыбкой над тобой,
Поболее, чем девушек жеманных,
Витающих в мечтах своих туманных
И прихоть называющих судьбой.
Но есть другая боль, другое стадо,
Когда приходится сжимать уста до
Божественного хруста, до крови —
И лишь тогда обещанное слово
Обидчиво, как стельная корова,
Тебе расскажет правду о любви.
. . .
Полнолунье. Полночь. Крыса
Выползает из подвала.
В доме свет не выключают.
А в кладбищенском саду
У деревьев едет крыша,
И в потемках сеновала
Привидения скучают,
Будто грешники в аду.
Никому никто не снится,
И никто не ходит в гости.
Куст бессонницы раскрылся —
Широко, до облаков! —
Словно Библии страница,
Словно кости на погосте.
И обнюхивает крыса
Груду желтых лепестков.
. . .
До Рима далеко, а до Москвы тем боле —
Не Чаадаев, а Кутузов прав.
И слаще всех побед нам Куликово поле,
Где черепа желтеют среди трав.
Москва стоит — неведомо, незримо,
Над ней вершится одноглазый суд.
А что до глупой вечности, до Рима —
Его теперь и гуси не спасут.
Все выглядит смешно так, бестолково:
Уж сколько лет — солдаты, трупы, рвы.
Куда милее поле Куликово
И радостные вопли татарвы.
. . .
Лежала ночь у города в ногах,
Росли бомжи в сырой траве газона,
На Набережной было как в аду:
Девчонки пили пиво, пацаны
Глотали водку из горла, устало
Орали, будто в Волге нет воды.
А ежели чего и не хватало,
То разве что, скажу, Сковороды.
Не адской, а Григория. Скамейка
Назначенная впрямь была пуста.
Какой-то хрен стоял возле куста
Боярышника. Хрен и оказался
Тем, кто звонил. Он медленно касался
Перил и улыбался как дурак.
“Не пыль дорог, а смерти тихий прах —
Вот все, что нам с тобою остается.
Так в песенке напыщенной поется!” —
Он так сказал. Я тоже так сказал.
И мы пошли, качаясь, на вокзал.
“А пиво будешь?” — “Буду”. Ведь неважно,
Куда идти, к кому, зачем идти —
Заранее известны все пути.
Одно лишь важно — выглядеть отважно.
И мы пошли. Над нами шли менты,
Плыла луна и тоже улыбалась.
Мы были с нею, желтою, на ты,
А с кем она, лукавая, смеялась,
Нам было все равно. И впрямь, скажи,
Нас тоже можно уличить во лжи,
В лукавстве, и в измене, и в кокетстве.
“Не надо только вспоминать о детстве —
Плутающем над пропастью во ржи…” —
Промолвил он и вышвырнул пивную
Бутылку в сад когда-то городской.
И, молча вспоминая жизнь иную,
На этот город поглядел с тоской.
И вот вокзал. “Ну, я поехал, ладно?” —
“Вернешься?” — “Постараюсь. Так и быть.
Хоть это, право слово, и накладно,
Но я вернусь, чтобы ее любить.
Чтоб с сыном быть. Чтоб с родиною вместе
Играть в футбол и чистый спирт глушить.
Чтобы моей жене, а не невесте
Не выживать помочь, а просто жить”.
Прогрохотал состав, пустой, тяжелый,
А я глядел с улыбкой грустной вслед
И верил, что мы встретимся однажды —
Но через сколько зим и сколько лет…
. . .
Печальные тихие дни
В деревне заброшенной, где
Круги под глазами сродни
Кругам на воде.
Тут важные вишни горьки,
И страшно до звона в ушах…
И с удочками старики
Сидят в камышах.
И плачет смолою сосна,
И ходят во тьме караси.
И жизнь безнадежно грустна,
Как всё на Руси.
Луна заплывет в озерцо,
Когда отпылает закат.
И родина спрячет лицо
В молчанье цикад.
. . .
Время валится медленно вбок,
И пространство давно не в порядке.
Ночь — в печали, дорога — во тьме.
“Счастье вот в чем, — ты тихо сказала, —
Только в том, чтоб дойти до вокзала…”
Вру, сказала не так: добрести…
Добредем, если радостный Бог
Согласится сыграть с нами в прятки,
Если будет себе на уме,
Если слово исправит в тетрадке,
Если, прячась в картофельной грядке,
Наши жизни удержит в горсти.
. . .
Вот и осень грустная, как вдова.
В роще сыро, а нож кривой.
И стоят раскрашенные дерева,
Шелестя неживой листвой.
Наклоняюсь, не чуя земли подвох,
И срезаю большущий груздь.
Подо мною Бог, надо мною Бог,
А во мне только эта грусть.
. . .
Грозы лиловое лицо,
Град с голубиное яйцо —
Как страшен мир и как огромен —
Не выйти даже на крыльцо.
И кто-то, добр и волосат,
Ступая грозно, входит в сад,
Где тихо на ветвях дрожащих
Плоды пугливые висят.
Он молнии бросает вниз,
Срывает яблоко анис
И хлеб протягивает птахам,
Уже нырнувшим под карниз.
Кругом сверкающе темно —
Страх опьяняет, как вино.
И только маленький ребенок
Глядит восторженно в окно.
РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ВАРИАЦИИ
1
Рождественский ангел летает,
Приветствуя сумрачный год.
Но снег на ресницах не тает,
И крестный не движется ход.
И радостные побирушки,
Устав от нежданных щедрот,
Глядят на церковные кружки,
Разинув накрашенный рот.
И в сумерках медленно плачут
Напившиеся мужики.
А дети резвятся и скачут,
Высовывая языки.
И новый какой-то мессия
Забавно и злобно орет
О том, что пропала Россия,
О том, что не умер народ.
И страшно, и странно, и тихо,
А в небо, где тысячи звезд,
Надменно взлетает шутиха,
Теряя по перышку хвост.
Закусывая кривотолки
Богатым, как смерть, пирогом,
Любуйся шарами на елке
И тем, что творится кругом.
И пусть твоя песенка спета,
Забудь про былое родство
И помни с улыбкой про это
Неласковое Рождество.
2
Гений или злодей,
Эллин иль иудей —
Где ты, мой бедный Том,
Нету опять ответа.
А здесь у нас вновь зима,
Страшная, как чума,
Псы воздух глотают ртом,
Благодаря за это
Господа ли, судьбу,
Дурня с меткой на лбу,
Помойку, дикий мороз,
Не помогающий горю.
Глянь-ка, как он скрипит —
Как перьями Еврипид!
И снова в охапках роз
Христос — аки по мо╢рю…
Блок совсем ни при чем —
Не об этом речем.
Снежное душ родство —
Вот что всему причина.
Просто у нас зима.
Просто сходим с ума.
Стало быть, Рождество —
Радуйся, дурачина!
. . .
Осип Эмильевич Мандельштам
Был плохой человек —
Не любил страну, любил только дам,
И горек был его век.
Он кильку ел и ел шоколад,
А водку совсем не пил.
Короче, жил не в склад и не в лад,
Потому и ушел в распыл.
А мы то ползем, то печаль грызем,
Не ставя уже ни в грош
Того, что воронежский чернозем
Мандельштамом лишь и хорош.
. . .
Оттого и в горле ком,
Что кромешным дураком
Был великий этот Моцарт,
Не печалясь ни о ком.
А Сальери вообще…
В черном проходил плаще
Мимо Моцарта, который
Губы окунал в борще.
Моцарт был бы царь и бог,
Если б дожил до эпох,
Где остался от Сальери
Только сказочный лубок.
Но тогда он возомнил,
Столько дури учинил,
Столько девок перепортил,
Столько перевел чернил!
Вот такие, брат, дела —
Деньги, слава, удила.
Бог ведь дал Сальери больше,
Только вечность не дала.
СТАНСЫ
1
Ты, наверно, и впрямь испил эту чашу до дна,
Если даже дети рисуют ангелов на
Жирном асфальте корявым розовым мелом.
Где Твое воинство и достоинство где?
Сонные рыбы плывут в неживой воде,
Тигры смиренные плачут в чаду очумелом.
2
Время притч и скрижалей прошло, но терновый куст
Все еще ждет Твоих уст и, словно мангуст
С королевскою коброй, сражается с фарисеем.
Да еще над садом смоковниц встает заря,
И поет петух, словно маковый цвет горя,
Говоря Петру: “Что пожнем, мол, то и посеем!”
3
И настало время змеи. Холодов и льда.
Время крыс и чумы, пожирающей города,
Горькой правды равнинной и сладостной лжи отвесной.
Оглянувшись окрест, мы кусаем себя за хвост
И питаемся шелухой вифлеемских звезд,
Золотою рыбкой и постылой манной небесной.
4
Но открылася бездна, и бездне не видно дна.
Что касается плоти, то участь ее одна —
Ей не выбраться никогда из овечьего хлева,
Ее сон безмятежный, как тихий Твой взгляд, глубок,
И воркует над нею сердито душа-голубок,
Чтоб, забыв, что такое грех, полететь налево.
5
Мы не помним ни голос Твой и ни облик Твой,
Ни того, что делал с Тобою римский конвой,
Ни что было потом. Так спокойней — зачем нам чудо!
Нас две тысячи лет окружает не свет, а тьма,
Нас две тысячи лет охмуряет перстом Фома,
Нас две тысячи лет зацеловывает Иуда.
6
Как ни странно живем, Пасху празднуем. Иногда
Забредаем в храм, где сгораем вмиг от стыда —
Не увидел бы кто! — и крестимся как попало.
И у нас, как у мертвых, от страха растет борода:
Вот он хлеб живой, вот она живая вода —
По усам-то текло да в рот опять не попало!