Вступительное слово и перевод Георгия Кубатьяна
Опубликовано в журнале Арион, номер 2, 2009
Севак Арамазд работает в армянской литературе наособицу. С одной стороны, в его стихах, оперирующих отвлеченностями вроде Красоты, Любви, Силы, Смерти, практически нет национальных примет, этнографических или географических деталей; кто он по крови, с какого континента? С другой, он сочиняет сложные религиозно-философские эссе, заголовки которых — одни только заголовки — тотчас отвечают на возникшие было вопросы. Ну, к примеру, “Армянское Чувство Свободы” (каждое слово с прописной буквы). Либо “Императив Армянской Самости”. С третьей, он демонстративно публикует свои писания, согласуясь исключительно с дореформенной орфографией (между прочим, орфографическая реформа в Армении случилась аж в 1922 году). С четвертой, издав несколько книг под паспортной своей фамилией Ованесян, очередной сборник он выпускает под псевдонимом; Арамазд, опять же между прочим, — это верховное божество армянского языческого пантеона. Словно бы материализуя духовную обособленность поэта, судьба забросила его во Франкфурт, где он обретается свыше десяти лет.
Севак Арамазд родился в 1961 году, вырос в деревне, окончил факультет германистики Ереванского иняза, во Франкфурт ехал совершенствоваться в тамошнем университете, да так покамест и застрял. Опубликовал помимо стихов и эссе роман и переводы из Гёте, Гейне, Рильке, Гессе идр. В 2003 году “Олма-пресс” выпустила его большую поэтическую книгу “Разомкнутый круг”, переведенную Альбертом Налбандяном и мной; в предисловии Юнна Мориц называет С.Арамазда “большим, ни на кого не похожим и совсем не концертным поэтом” и добавляет: “Чтение такой поэзии — интеллектуальный труд”. А вот армянская критика, нынешнее состояние которой в силу разных обстоятельств, увы, плачевно, ничего такого не заметила; все, что написано о нем на родном языке, — две-три не очень внятных рецензии…
Как поэт Севак мыслит циклами. Внутри цикла, как правило, выдержано формальное единообразие. Скажем, “Евангелие любви” — это два десятка стихотворений, в каждом из которых по четыре катрена; в каждом из стихотворений “Стона” катренов уже пять; “Разомкнутый круг” от начала до конца написан двустишиями, “Литургия” — трехстишиями (по схеме ааа).
Цикл “Разбитое зеркало” — четырнадцать сонетов (в журнальной публикации он представлен с небольшим сокращением). Это самые земные, заземленные стихи нашего поэта. Свой “изборник” — большую книгу стихов и эссе — он озаглавил “Небо и земля”, но неба в ней много больше земли, которая как раз и представлена “Разбитым зеркалом”… Здесь явственно сказалось его детство; кому-кому, но деревенскому-то пацану ведомы повадки коз, ослов или жеребят, он знает, как обременяет ярмо вола, как забивают быка. Все персонажи цикла показаны разом изнутри и снаружи. При этом они вовсе не очеловечены, в них не вкладывается людская психология. Никаких аллюзий, параллелей. Но само собой, невесть откуда в стихах о злоключениях ягненка либо щенка возникает измерение не сенсуальное (простите за ученое словцо), не физическое, но сугубо метафизическое. Не стану напоминать образцов русской и мировой литературной анималистики, скажу только, что и в армянской прозе существуют изумительные изображения животных, их если не души, то внутреннего мира. Таковы повести Гранта Матевосяна “Алхо”, про старого конягу-доходягу, и “Буйволица”; тому лет еще двадцать русская критика много восхищалась ими. Так что у Севака есть из чего исходить, от чего отталкиваться. Но — в прозе. Напротив, армянская (да, на мой взгляд, и русская тоже) поэзия не знает изучающего и вместе любовного, сочувственного и притом отстраненного взгляда на эту “гармонию, не знающую изъяна”. Природа, животные в частности, — зеркало человеческого сообщества, мы свое зеркало разбили. Такова приблизительно натурфилософия Севака Арамазда. Но стихи на то и стихи — они красивей и богаче вывода, из них извлекаемого.
Георгий Кубатьян
Севак Арамазд
РАЗБИТОЕ ЗЕРКАЛО
Каменья: словно тугодумные коровы
жуют среди лугов Безвестность и Покой.
Утес: пастух сосредоточенно, сурово
вперился вдаль — один, в раздумьях день-деньской.
Пруд: созерцатель и философ, синь покрова
небес исследует с усмешкой колдовской.
Светило: юноша беспечный рыжебровый
взахлеб, заливисто смеется — он такой.
И мальчик замер, забредя сюда, — земля
полна Гармонии, не знающей изъяна,
и Совершенство, словно в сказке, несказанно.
…А после годы пронеслись, как резвое теля.
Мечту о таинстве вдрызг истерзало тленье.
И сказка кончилась. Осталось изумленье.
Стадо
Стадо рассеялось. Между краями,
кажется, вовсе потеряна связь.
Воздух прозрачен. Солнце что пламя.
Гибнет трава, молоком становясь.
Ни тесноты, ни помех. Вечереет.
Тяжко струятся во мраке в Приют
Правды. Утес в лунных отсветах мреет.
Встали. Шарахаются. Не идут.
Здесь, у стены, забивали скотину.
Запах густой и кровавый. Противно.
Пялят глаза. Бич играет — чик-чирк.
Шкура ли гасит им силу удара —
отроду боль не страшна им и кара.
В хлев ни ногой. Бич свирепствует. Цирк…
Козий вожак
Стадо позади него рядами.
Сам он — патриарх, спаситель, Ной.
Перемазанная сплошь слюной,
борода колышется, как знамя.
Стадо к озерцу ведет, пригрет
солнцем, словно сотни тысяч лет
впереди шагал. Рога — громадны,
чтобы стадо не теряло след…
Отошел от остальных. Напился.
Хрипло кашлянул. Премудрый лик.
Славно здесь! Назад заторопился.
Стадо следом. Путь еще велик.
Глянул вдаль, и взгляд — как зацепился.
Там мерцал какой-то слабый блик…
Ягненок
Бич страшен. Грудятся. Гул, слаб и глух,
от них идет. Бредут сквозь воздух влажный
и в Нечто превращаются. И каждый
внезапно, чуя материнский дух,
выходит из себя — где молоко?
Трясутся, тычутся, сосут, елозят
и Богу Молока хвалы возносят.
Один глядит, а стадо далеко.
Шерсть завитками, мордочка пригожа.
Куда ни поглядит, одно и то же —
нет стада. Нет, и все тут. Как же так?
Уже в загоне овцы. Блеют глуше
и в Нечто превращаются. Заблудший
зубами перемалывает мрак.
Осел
Полдень. Солнце жжет с высот.
Тяжек шаг. Напружил спину.
Жив он лишь наполовину,
на другую — груз везет.
Ущемлен он свыше, Богом.
Входит в пруд немного боком.
Вьются роем овода.
Да, вода… А жизнь — беда.
Тень от скал, и он в тени,
но в пруду, покрытом тенью,
нет его изображенья…
Грустен он и смотрит хмуро.
Вьются оводы, слепни —
слабо вздрагивает шкура.
Вол
Земля ли бежит у него из-под ног
иль он от земли? Но шагает он, словно
дорога встает на дыбы и с уклона
летит в небеса. Солнце — будто венок.
Спустившийся вечер из глаз его стер
страх перед кнутом. Луч стремится в смятенье
достать до горы. Удлиненные тени
томительно гасят небесный костер.
Пространство в ярме для него как оконце,
пусть узкое. Видит сквозь дрему судьбу,
что в облике ветра навстречу несется.
Бычок-малолетка, в упряжке шалея,
взбрыкнул (а клеймо пламенеет на лбу).
Лягнул его. Стало ярмо тяжелее.
Бык
Дверца громыхнула, как раскат
грома, и захлопнулась. Мычанье
захлебнулось. Стада нет. Отчаянье.
Первый луч небесный, точно кат,
по глазам ударил. И несло
кровью. Темноту боднул, ярясь, и
рухнул. Изо рта, мешаясь с грязью,
пена капала. Его трясло…
До рогов, точь-в-точь издалека,
ласково дотронулась рука….
Кровь струилась наземь ало-ало.
Чудилось ему, что он взахлеб
пьет ее, в ней перемазав лоб.
А поодаль стадо пить алкало.
Корова
Принюхалась. Нет, пусто. Кто увел?
Тревожно фыркнула. Цепь натянулась туже.
Все то же. Шейная веревка, кол
на месте. Вдруг учуяла снаружи
теленка запах, явно неживого.
Лягнула землю. Замычала. Снова.
Беззвучна тьма. Лишь из дверей пробил
луч, преломясь там, где теленок был.
Кристаллы соли каменной повсюду
искрились. И она лизнула соль,
точь-в-точь в мольбе выплакивала боль.
Из глаз шли слезы. Зря. В угоду чуду
не появился он. Крупицы пыли,
в луче чернея, к небу воспарили.
Теленок
Веревка всегда коротка.
Он шею с усилием тянет,
но прямо с его языка
сбегает вкуснейшая зелень —
пьянит ароматами, манит:
там речка течет из расселин,
и там напасется он всласть…
Веревка вдруг оборвалась.
А он… Он к веревке прирос.
И воздух стал зелен и светел.
Везде и повсюду — лишь ветер.
Веревку цепляет утес.
Веревка — его. И в гортани
горячее глохнет мычанье.
Щенок
В глазах еще темно. И — страх.
Нет духа матери родного.
Мордашкой тык и тык. В ноздрях —
чужая горечь листьев. Снова.
Он обмер в ужасе. Вокруг
все было шумно, страшно, голо.
Мать не звала. И что-то вдруг
его, погладив, укололо.
Он заскулил. Но та же тьма
глаза слепила и с ума
сводила. На него катился
ее кромешный жуткий вал.
И — вспышка вдруг… Он пробудился
в конурке. Свет торжествовал.
Бойня
Молчит, как заброшенный цирк. Нет ни окон,
ни входов, ни лазов. И как ни смотри —
лишь пучится дверь, как незрячее око.
Там бездна. Там вечно потемки внутри.
Округло и гладко. Углов нет в помине.
А если проникнет за стены хоть звук,
то эха не будет. Увязнет, как в тине.
Там время и то спотыкается вдруг.
Лишь кости, как звездная пыль, величаво
и медленно гасят свой сумрачный свет,
и Голос доносится, как изначала…
Там тени теснятся во тьме безоконной,
как отзвуки Жизни Другой, незнакомой,
где солнца и дня не бывало и нет.
Перевод Г.Кубатьяна