Опубликовано в журнале Арион, номер 3, 2008
А.А.Вслед за знаменитым нашим звукоархивистом Львом Шиловым (а тот, как я понимаю, следом за проф. Сергеем Игнатьевичем Бернштейном, в 1918 году создавшим в Петрограде Институт живого слова) ты записываешь чтение стихов множества поэтов — часть этих записей можно найти на сайте “Нового мира”, часть ты демонстрируешь в ходе специальных выступлений, часть вышла уже отдельными дисками, масса других хранится у тебя на полках.
Так вот, давай начнем с вопроса: а что, собственно, ты записываешь? Стихотворение, как оно есть? Одну из версий стихотворения, озвученную поэтом? Или его выступление — своего рода минимальный вариант перформанса?
П.К.Наверное, я записываю все разом: и стихотворение, и его версию, и некое выступление, декламацию, если угодно. Но я бы на твоем месте спросил о другом: а почему ты, мол, видео не записываешь? Ведь это же теперь так доступно, и намного богаче: разом и мимика, и жесты, и голос…
И ответил бы я тебе так: а потому, что все как раз наоборот — голос богаче видеозаписи. Он заставляет домысливать, моделировать образ человека…
А.А. …как черно-белое фото богаче цветного.
П.К.Ну да. И это возможно именно потому, что образ, черты личности — причем не только видимые, но и скрытые, потаенные, — удивительным образом запечатлеваются именно в голосе. Ну, вот хотя бы записи Пастернака. В них столько неожиданно детского — чего ты ни на одной фотографии не увидишь. Потому что, как справедливо где-то заметил, кажется, Сергей Гандлевский, искренним человек не бывает почти никогда, даже когда он, бреясь, смотрит в зеркало. Он и тут старается придать своему лицу наиболее “выгодное” положение (правда, непонятно, перед кем). А уж тем более перед камерой…
То есть я записываю поэтов. А в более узком смысле — неповторимый момент времени, именно неповторимый. Потому что завтра тот же поэт то же самое стихотворение может прочесть чуточку иначе.
А вообще записанный поэтический голос, когда его слушаешь, похож на рассматривание рукописей. Не тех, конечно, что выписываются нарочно, скажем, на фронтиспис поэтической книжной серии “Пушкинского фонда”, и даже не тех черновиков, которые нынче сплошь и рядом делаются с любовью к себе, с оглядкой на то самое “зеркало” — ну, скажем, на будущую музейную витринку. А вот — как Пушкин чиркал пером, он ведь не знал тогда о Пушкинском Доме… В авторском чтении стихотворение сохраняет что-то от момента своего зарождения, так же, как и черновик. К этому мы еще можем вернуться.
А.А.Ну, читающий вслух поэт тоже без зеркала не обходится, тоже красуется сплошь и рядом. Я тут вычитал у Шилова, что, оказывается, Эдисона с его “У Мэри была овечка” опередил французский поэт Шарль Кро, подавший заявку на “палеофон”, только та завалялась во французской Академии. Не знаю, была ли она состоятельна в техническом отношении, но вот то, что о способе запечатлеть свой голос озаботился именно поэт, мне кажется закономерным. Масса стихотворцев читать свои творения вслух просто обожает. В редакции “Ариона”, кстати, это пресекается. Не то чтоб у нас надпись “Стихов не читать!” висела, а в смысле на предложение “давайте я вам прочту” мы всегда говорим “нет”. (Единственное исключение, помнится, мы делали для Рейна, его ведь все равно не остановишь… Да и читает он хорошо.)
Потому что своим голосом стихотворец сплошь и рядом возмещает изъяны текста. Тут много обмана.
Но я не об этом хотел спросить. Тот же профессор Бернштейн, как я понял, в первую очередь был лингвистом и филологом, и делал свои записи в прикладных целях: именно исследуя соотношение между поэтическим голосом и текстом. И меня это соотношение интересует. Дело в том, что написанное стихотворение, задавая, разумеется, некий вектор восприятий, и притом достаточно жестко (это, собственно, и есть вопрос поэтического мастерства), оставляет в то же время некоторый простор для интерпретаций — тут как раз и сказывается личность уже читателя. Но любое чтение вслух, даже авторское, неизбежно все эти варианты отсекает, оставляет лишь один. Хотя, впрочем, бывают исключения: знаменитая манера Блока читать “белым голосом”, по-моему, как раз попытка воспроизвести голосом именно текст, оставив возможность интерпретации слушателям. В похожей манере, кстати, читает Гандлевский.
П.К.Все это так. Но я уже говорил, что звукозапись — штука мистическая, и даже когда поэт на эстраде пытается вырядиться в некий камзол, в записи он обнажается. Иногда под камзолом может ничего и не оказаться. Но я же веду речь про настоящих поэтов. И вот что бывает.
В прошлом году я пришел к Инне Лиснянской, когда она только что написала поэму “На четыре стороны света”. Она ее в тот самый день закончила или накануне. Я был одним из первых, кто ее слушал. И записал на свой аудиоаппаратик. Это были в буквальном смысле слo╢ва еще неостывшие строчки. Все звуки только что рождены, они кричали, пели, и даже непонятно было, окончательно ли эти строчки стоят на своих местах. Когда же несколько дней спустя она читала эту поэму публично в Доме Чуковского, при большом стечении публики, это было уже несколько другое чтение. И все же: что-то от того самого первого чтения, от момента рождения все равно в нем сквозило! И тут я понял чтo╢, помимо прочего, сохраняет звукозапись.
Помнишь, у Пушкина в “Осени”: “И мысли в голове волнуются в отваге, И рифмы легкие навстречу им бегут… Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге, Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут Вверх, вниз — и паруса надулись ветра полны…”, ну и так далее: картина рождения стихотворения. Так вот, что-то от этого мига сохраняется при авторском чтении (сохраняется, может, не навсегда, “не навечно”, и это, кстати, объясняет то, что я слышал от многих поэтов: они не любят читать свои старые вещи). То есть поэт, когда читает себя, свое, — он помимо воли воспроизводит важнейшую часть того музыкального кода, который был заложен в стихе — в момент написания. А мы, слушая авторское чтение, частично присутствуем в этом самом моменте создания стихотворения: дверь в тайну для нас как бы полуоткрыта.
А.А.Мне кажется, что в действительно состоявшемся стихотворении это тоже запечатлено. Над этим и бьется автор. Знаешь, я читал кучу стиховедческих штудий, пытающихся разграничить стихи от прозы, одна глупей другой, потому что все они берутся их разделять по формальным, т.е. вторичным, признакам (помнится, после одного такого получасового доклада мне довелось выступить и предположить, что в соответствии с только что услышанным, ресторанное меню — это стихи, а “Слово о полку Игореве”, список которого не был поделен на строчки, — проза; на том обсуждение и закончилось, поскольку докладчику нечего было возразить). И единственное толковое определение встретил у Елены Невзглядовой — наверное, потому что она сама поэт: стихи в первую очередь передают интонацию автора. И это, добавлю, та самая интонация рождения, ниспосланная в миг вдохновения. И дело мастерства ее запечатлеть. Что, кстати, удается. Помнится, ты однажды писал, как Валентин Берестов взялся почитать вслух пушкинские стихи голосом Пушкина — и те, кто слушал, ему поверили, и ты поверил.
П.К.Я, помню, просто задрожал от волнения и от напряжения, которое исходило тогда от Берестова. Ведь ты же понимаешь, что он не имел права ни на какую фальшь. На ошибку — имел, а на фальшь — нет. Значит, что-то подлинное от Пушкина в этом его чтении было! Ведь Валентин Дмитриевич отталкивался от своего знания судьбы поэта, которой он жил долгие годы, он жил ею примерно так же, как жил Пушкиным Юрий Николаевич Тынянов. Читая стихи Пушкина и воспоминания об Александре Сергеевиче, он сумел составить себе представление о его интонации, его живом голосе, манере чтения и даже дыхании, если угодно. Конечно, он рисковал.
А.А.И все-таки это значит, что в стихах Пушкина его голос был уже заложен. Получается, что стихи — это самый древний способ звукозаписи.
П.К.Именно то, что ты сказал. Это своего рода — ключ. Стихи действительно проделали этот путь — от голоса до бумаги. И звукозапись отчасти воссоздает портрет этого пути. Читающий поэт находится как бы посредине его — так же, как породившая стихотворение музыка — скрывается в еще не застывшем черновике.
Во многом именно поэтому я и задумал тот самый новомирский сайт, который, к сожалению, последние три года благополучно “спит”. Идея его была проста и конструктивна. Смотри: в каждом номере журнала четыре или пять стихотворных подборок, и я записал, а частью раздобыл, по одному стихотворению из каждой — чтобы, открыв в компьютере подборку, ты мог разом видеть стихотворение и слышать его в авторском чтении. Какая стереоскопия! Очень жалко, что по техническим и финансовым причинам мне пока не удается эту историю продолжить.
А.А.Мне это кажется существенным: голос плюс текст. Сам я предпочитаю слушать стихи, уже прочитанные глазами. А если слышу впервые, мысленно перевожу их в печатный текст и как бы накладываю одно на другое — ну, вот, как на твоем сайте.
П.К.А я ровно наоборот. Я, когда слушаю поэта, словно сразу же себе говорю: забудь о смысле, уловишь — хорошо, а нет — неважно. Слушай музыку. Вернее, эхо той музыки, что звучала в поэте, когда он это стихотворение сочинял.
А.А.Ну а если стихотворение окажется плохим? Все-таки оно не только из музыки состоит. Знаешь, это у позднесоветских поэтов прямо заклинание было: скажешь ему, что вещица так себе, а тебе в ответ: “Но какой звук!” Это ведь как о дурнушке: “у нее чудесные волосы”, — потому что про красавицу и так понятно, что она не с реденькими. Ведь про Пушкина, или про Блока, или даже про Маяковского, который со звуком играл, и в голову не придет сказать что-то подобное!
П.К.Ну да, все, увы, отравлены пресловутой школой декламации. “Эстрадники” ведь тоже не на пустом месте появились. Публичное чтение — это всегда немного театр, всегда некое “обыгрывание” стиха. Причем иногда не в лучшую сторону. У меня есть запись знаменитого вечера поэзии в Политехническом, фрагменты которого вошли в фильм “Застава Ильича”, все девять — или сколько их там было — поэтов. Но ведь это тоже было urbi et orbi обращено: больше на публику, чем к тому самому “провиденциальному читателю”. И вообще, злоупотребление публичным чтением, “заточенность” на эстраду по определению порождают чтецкую манеру — и все пропадает. Я вот совершенно не представляю, как в привычной всем нам интонации Вознесенского читать вслух его очаровательный этюд сорокалетней давности:
На спинку божия коровка
легла с коричневым брюшком,
как чашка красная в горошек
налита стынущим чайком.
Предсмертно или понарошке?
Но к небу, точно пар от чая,
душа ее бежит отчаянно.
А.А. Ну, я, положим, могу вообразить, только стихотворение окажется другим.
А вообще самое интересное, когда авторское чтение далеко расходится со сложившимся прежде образом. Помню, как я был разочарован, впервые услышав любимого Пастернака, читающего мою любимую “Ночь”: “Идет без проволочек И тает ночь, пока Над спящим миром летчик Уходит в облака…” Откуда в этом переполненном жаждой жизни стихотворении взялись эти вялые, гаснущие окончания строк? И сама интонация побежденного? Ума не приложу. Что не мешает мне слушать запись снова и снова.
А был случай, когда пластинка (их была масса в начале 60-х) буквально открыла мне поэта — Есенина. Я ее лет в 15 услышал. До того он ассоциировался у меня только с “Белой березой” из школьного учебника да с сопливыми романсами. А тут такая мощь! Я недавно прочел у Шилова, что на той пластинке голос был занижен, сейчас переслушал — да, не такой густопсовый бас, но не в нем же дело — в энергии, в напоре, в экспрессии поперек гармонии. Кстати, Высоцкий в “Пугачеве” (мне посчастливилось сидеть на галерке в театре у Любимова, когда он репетировал монолог Хлопуши — тот самый, что на этой пластинке) прямо на ту запись и ориентировался. Так вот: услышав голос, я стал совершенно иначе Есенина читать. Его книжки с березовой веточкой издают, а надо бы — с экспрессионистской графикой. Мне темперамент его открылся.
И вот сейчас с нетерпением жду обещанного тобою Ходасевича. Это же как увидеть фотографию. А я бы хотел увидеть фото Гомера, Пушкина…
П.К.Пушкин чуть-чуть не успел: до фотографии пятнадцать лет оставалось. А до звукозаписи — сорок… Впрочем, понимание того, что у нас нет фотографии Пушкина, — меня нисколько не огорчает, а даже наоборот: оставляет меня в том необходимом по отношению к нему и его поэзии, прости уж, благоговении — в той тайне, без которой меня, как его читателя в полноте своей, — просто нет. На эту тему есть, кстати, чудесный рассказ (или повесть) у Андрея Битова. Так и называется — “Фотография Пушкина”.
К счастью, теперь многое в наших силах. Существуют аудиозаписи Блока, Мандельштама, Пастернака, Ахматовой, Бродского… У последнего — самых разных лет, и молодого, и те, что делались незадолго до смерти… Сохранились записи самых разных поэтов. Вот, благодаря Дмитрию Тонконогову у нас есть голос Вениамина Блаженного. Я с удивлением узнал, что существует пленка с голосом Николая Глазкова, мне казалось, что его голоса не осталось.
И ведь достаточно нажать кнопку, чтобы ко мне вошел Пастернак. Ты представляешь, какое это событие!
Согласись к тому же, что общение с большим поэтом, помимо его стихов, меняет человека, меняет собеседника. Отвлекусь, но мне кажется, что я сам становлюсь лучше и интереснее, поговорив с Инной Лиснянской или, скажем, Юрием Кублановским.
А звукозапись, я убежден, отчасти хранит слепок, отпечаток личности стихотворца.
Недавно на вечере в Комарово, в день рождения Ахматовой, я публично воспроизвел записи голосов Чуковского, Солженицына и Бродского. Все они говорили, вспоминали о поэте, современником которого были. И говорилось все это — за исключением Чуковского, выступавшего в жанре радиозаписи, — для узкого круга. И мы все, сидящие на скамейках рядом со знаменитой “будкой”, этим легендарным литфондовским домиком, — стали как бы соучастниками некоего разговора.
Это все происходило на улице, и, кажется, слышно было, как птицы летают, как “в лесу растет трава”.
…Звукозапись очень интимное дело. Я уже лет двадцать записываю поэтов на их авторских вечерах, а то и с глазу на глаз — в кабинете или на кухне. При хорошей записи на слух даже трудно отличить, где дело происходит. Хотя самая лучшая запись — это когда записываемый не знает, что ты тут рядом с ним, со своим микрофоном…
А.А.Ну, сейчас, по-моему, для таких занятий раздолье. Собственно, было три всплеска повального увлечения “чтениями”: футуристы, “эстрадники” 60-х и вот теперь. Хотя не только, разумеется. Вот Пастернак и в 1936-м говорил о “разврате эстрадных читок, в балаганном своем развитии доходящих временами до полного дикарства”. Но такого, как сейчас, по-моему, никогда не было. Так и хочется припомнить Мандельштама с его “Маяковский, перестаньте читать стихи, вы не румынский оркестр”.
П.К.Это правда. Вот и Андрей Родионов на презентации своего диска прямо сказал, что пишет из расчета на публичное чтение. И вообще — появилась, по-моему, целая генерация поэтов, ориентирующихся на клуб, на “Билингву” или ПирОГИ. Или, как минимум, учитывающая в своей поэтической работе последующее публичное воспроизведение ее результата. Это как будто бы такое особое ремесло. Ну, вот хотя бы Дмитрий Воденников — разве это не особый род публичного раздражения публики — в самом эстетическом смысле? Думая о его вечерах, я вспоминаю, что английское слово “стриптиз” образовано от нескольких слов: “раздевать, раздеваться” и — “дразнить”. Конечно, я говорю, прежде всего, о внешней стороне этого дела, о подчеркнутой зрелищности его выступлений: одежда, высоко поднятый воротник изысканной джинсовки, парфюм, кольца, “лишняя” расстегнутая пуговица на рубахе. Все это нисколько не умаляет его особого дара — но является его необходимой частью, как я понимаю. В русской поэзии таких персонажей было, кажется, два: Северянин и теперь еще он, Дима. Уникальное в своем роде явление. Я короткое время был просто им покорен. Пошел как-то на его вечер и был очарован всеми этими милыми гэгами, этим напором, этой особой интонацией общения со слушателем. А он ведь еще иной раз прямо в стих вставит имя пришедшего гостя, вроде — пустячок, а — приятно, оказываешься как бы внутри особого декаданс-действа. Короче говоря, есть такие городские цыганские песни, их пели в кабаках, тщательно театрализованные, но как бы импровизация — они даже позволяют специальный импровизационный элемент включать в рассчитанном месте. Но их трудно слушать дважды… Может, кроме дуэта Бриннер—Димитриевич.
Это всегда отработанный спектакль, даже упоительный в своей “импровизации”. Но мне это не так интересно. Кстати, вышел пару лет назад воденниковский диск, снабженный музыкой и прочими украшениями, и оказался довольно скучноватым: звукозапись чего-то не выдержала, обнажила что-то другое. Сработала “в минус”.
Возможно, я и необъективен, ведь, знаешь, я в эти публичные поэт-места нечасто хожу, меня вообще от слова “слэм” трясет, устаю я. И поверь, это совсем не снобизм.
Мне как-то интереснее Олега Чухонцева попробовать записать — я его, помню, года полтора уговаривал, чтобы диск сделать, — который ему, между прочим, совсем не понравился. Ну, это — нормальная реакция. Кстати, для поэта такая работа очень трудна, когда все по-настоящему, а не тот или иной спектакль, то или иное самовыражение. Я вижу, насколько они после записи выжатые.
Вообще, я плохой ученик. Шилов мне когда-то сказал: “Записывайте всех подряд, через двадцать лет разберемся”. Но так мне неинтересно. Я ведь не коллекционер, как, скажем, Анатолий Лукьянов, у которого все что хочешь имеется — от Неруды до Луговского. Я — только то, что на компьютерной панели обозначается кнопкой “save”: “сохранить”. Я — “сохранятель”. И сохраняю я то, что именно мне представляется важным. Сохраняю уходящую натуру и пытаюсь удержать ушедшую. Вот, мечтаю сделать диски двух совсем разных поэтов: Владимира Соколова и Генриха Сапгира, материал для этого есть. Надо еще Олесю Николаеву записать, вот, на днях сговорились, Александра Еременко, Ивана Жданова… Но я же говорю: настоящие поэты не очень любят записываться.
А.А.Как тут не вспомнить великого поэта ХХ века, который, выйдя на эстраду, немножко читал, а потом бросал: “Ну и так далее…” — и уходил, махнув рукой.
П.К.Это ты о Хлебникове, да? Кстати, его, по-видимому, записывали, в старых газетах была даже реклама будущей граммофонной пластинки с коллективным чтением футуристов. Жалко, запись пропала…