Опубликовано в журнале Арион, номер 4, 2007
Существуют два взгляда на поэзию.
Один нацелен на поэтов. На поэта как личность, персону, на его биографию. Стихи в такой оптике важны лишь как отсыл к превышающей их фигуре поэта. Как свидетельство, со временем даже избыточное, той репутации, которая за ним закрепилась.
Другой взгляд сосредоточен на самих стихах. Кто и когда их написал — вторично, важнее что и как написано. Фамилия автора — скорее, отвлекающая строчка, для чего-то набранная жирным шрифтом.
Разница между этими взглядами — как между парадным собранием сочинений одного автора (с фотографией и биографией) и антологией, где под одной обложкой, как шпроты, — десятки авторов. Пожалуй, разница даже больше: антологии также, как правило, составляются вокруг какой-либо темы, связанной с фигурой поэта. С его возрастом (“поэзия тридцатилетних”), местом проживания (“поэзия русской диаспоры”); полом, наконец (“женская поэзия”)… Для взгляда, сосредоточенного на стихах, пол автора, его возраст и вероисповедание сами по себе не имеют значения.
Должен сразу признаться, что второй взгляд, при всей своей односторонности, мне ближе. Он избавляет от ненужных споров “кто лучше?”, от невроза поисков “живого классика”; с другой стороны, повышает читательскую бдительность, не давая поддаться обаянию знакомого имени или отмахнуться от незнакомого. Этот взгляд очищает поэзию от литературы, от ярмарки имен. Иерархия не нарушается; она лишь строится не из авторов (чьи имена нужно знать, но чьих стихов “можно не читать”), а из самих стихов. Исчезает иконостас, остается Слово. Удачное стихотворение в целом слабого поэта может “перевесить” слабое стихотворение сильного. Если не подпадать под магию имен, разумеется.
Это, естественно, утопия. Имена, биографии и репутации нужны; они позволяют как-то ориентироваться среди безбрежной поэтической продукции. Да и поэзия — как явление — состоит, в конечном счете, не из россыпи стихов, а из индивидуальных художественных миров (хотя понятие авторской индивидуальности — тоже относительно “недавнего” и “локального” происхождения: оно возникло не ранее XVII века и вплоть до прошлого столетия* была преимущественно чертой западной поэзии). И, конечно же, не стоит смешивать поэта, автора как духовное целое, стоящее за стихами и с чем мы, собственно, соприкасаемся при чтении, и поэта как персону — то, что из этих стихов “выпирает”: поступки, внешность, характер…
Но ценность утопии, как известно, не в том, что она служит руководством к действию, а в том, что благодаря ей многое в “текущем процессе”, что воспринималось как само собою разумеющееся, перестает казаться таковым. Как императив утопия опасна, как онтологический ракурс — плодотворна.
Бывают времена, когда поэтов становится больше, чем поэзии. Например, в прошлом столетии литературный процесс был неуклонно, порой патологически ориентирован на фигуру поэта. Дело не только в тех политических и социальных сдвигах, из-за которых поэт оказался “больше, чем поэтом”. Дело в каком-то внутреннем недоверии поэтов к своим же стихам, в стремлении постоянно дополнять их чем-то вне-текстовым: поведением, стилем жизни, партийностью (в широком смысле слова), даже одеждой. Естественно, поэт часто не может полностью уместиться в своих текстах; бывает, они ему немного жмут. Но такого “выплеска” авторской энергии во вне-стиховое пространство, какой пришелся на первую треть прошлого века, ни до, ни после не наблюдалось.
Собственно, так называемый русский авангард бунтовал не столько против классического, традиционного текста, сколько против текста самодостаточного, не требующего ничего, никаких “перформансов” и оформлений, кроме себя самого. Авангардный текст не принимал подобной аскезы и почти всегда писался в расчете на нестандартное оформление (“лесенкой”, вразброс, еще как-нибудь…); его надо было проиллюстрировать, как-то необычно прочитать, предпослать ему манифест, оригинально издать или, напротив, складывать в наволочку…
Недоверие к поэтическому тексту как к самодостаточной величине испытывали не только авангардисты. В советской официальной поэзии анкетные данные поэта, его лояльность, “моральный облик” опять-таки превалировали над поэтическим текстом. В неофициальной учитывалось то же самое, но уже с противоположным знаком.
Оговорюсь: сам по себе интерес к личности поэта — и встречное стремление поэта этот интерес поддерживать — не содержит ничего предосудительного (хотя в идеале поэт должен стремиться поддерживать интерес к своим стихам — их качеством — и больше ни к чему). Но в столетии, основным философским вопросом которого был вопрос о степени индивидуальной свободы, поэт, как носитель вольности, оказывался в фокусе внимания и властей, и масс. Хуже, когда этот интерес к поэту отвлекает от поэзии, когда факт биографии становится известнее, ярче факта творчества — стихотворения, поэмы, книги стихов. И совсем печально, когда от разговора о стихах даже “читатель в квадрате” — литератор, литературный критик — уходит в сторону пересудов о том, кто и какое место занимает в поэтической иерархии. То есть в иконостасе. Или в красном уголке — кому как угодно.
Парадокс в том, что тон в таких разговорах часто задают именно те, кто начинает с декларативного разрыва с прежней традицией и, соответственно, иерархией — будь то различные пост-авангарды, пост-андеграунды и т.д. Что, в целом, закономерно. Сотрясение иерархии всегда имеет в виду не отмену табели о рангах как таковой, но лишь пересмотр ее — как правило, в пользу самих сотрясателей. Манипуляции с иерархией, ниспровергания и канонизации оставляют незатронутой саму оптику, сам взгляд на стихи через фигуру поэта. Сквозь призму его известности.
Но прижизненная известность, место в некой иерархии поэтов — всегда несколько нечаянный приз, который, кроме (а иногда — и вместо) величины таланта, может быть результатом стечения обстоятельств, моды, верно выбранной тактики… Чем-то вроде боба, запеченного в пирог. Кто находит этот боб в своем куске пирога, объявлялся “бобовым королем”. Но только на одно застолье.
Русская поэзия сегодня как никогда прежде оказалась близка к демонтажу не какой-то конкретной иерархии современных поэтов, а самого принципа такой иерархии. Оказалась разрушена вся литературная машина производства мнений, направлений, репутаций, которая была запущена со времен Белинского и Добролюбова. Исчезли “литературные партии”, “лидеры направлений”, “главы школ”. Исчез жанр пародии, дружеского шаржа — классический для ситуации “иерархии поэтов”: смех невозможен без авторитетов, без диктата имен. Поэзия стала профессионально диверсифицированной — все меньше “чистых поэтов”, все больше поэтов-эссеистов, журналистов, прозаиков, критиков… Повысился — рискну утверждать — и “средний уровень” поэтических текстов; хотя замечательное стихотворение, как и раньше, — редкость и удача.
Здесь бы и поговорить о текстах. Поспорить об оценках, о критериях. И о вкусах — вопреки расхожей максиме, спорить о вкусах не только можно, но и нужно, — если сам спор ведется со вкусом, конечно.
Поскольку любой поэт, каким бы выдающимся он ни был, может писать и неудачные тексты. Включая и великих. На мой взгляд, например, неудачны многие вещи позднего Пастернака, например “Быть знаменитым некрасиво” или “Нобелевская премия”. Можно вспомнить и недавний спор, считать ли “Оду” Мандельштама гениальным или — откровенно слабым стихотворением, как утверждает Б.Сарнов.
Однако если эта смена оптики и происходит, то в значительно меньшей степени, чем можно было бы ожидать. Напротив. По мере выстраивания “вертикали власти” в политике, возникает все больший соблазн сотворить нечто подобное и в литературе.
И дело здесь не в усилении института литературных премий, “раскручивании имен” или пиарах — на что в таких случаях обычно сетуют. Слабое стихотворение, неудачный сборник остаются таковыми независимо от того, в какой степени автор раскручен и премирован. Как говорил один, хоть и несимпатичный, гоголевский персонаж: “мне лягушку хоть сахаром облепи…”
Так что проблема не в этом.
Проблема в том, что эти эксперименты с лягушками и чествования бобовых королей продолжают восприниматься серьезно даже людьми умными и взыскательными. В том, что оценка поэтического текста отходит на второй план. На первый же план выходит все тот же вопрос: “кому быть живым и хвалимым”.
“К. написал в последнее время несколько худших стихотворений, которые когда-либо писались по-русски”.
Так начинается очерк Владимира Гандельсмана “На полях стихотворений Кушнера” (“Критическая масса” № 4/2006).
Обескураживает? Да. Даже не тоном, но какой-то несообразностью — учитывая, сколько плохих и очень плохих стихов ежедневно выпекается на “великом и могучем”… Неужели во всем виноват автор, написавший столько лучших стихотворений?
Хотя — для затравки, для полемических заметок, такое начало, может быть, и неплохо. И, учитывая название (“на полях стихотворений”), предполагаешь, что речь пойдет об этих самых стихах, и только о стихах. Nothing personal.
Но чем дальше читаешь, тем яснее становится, что дело не в стихах. Что стихи — лишь повод для того, чтобы обрушиться на самого Кушнера. О чем, собственно, речь в заметках Гандельсмана? О стихах Кушнера**, о его критических статьях, о стихах Ушаковой (Невзглядовой), о ее критических статьях?.. Обо всем вместе. Для чего?
Ответ мне видится в следующем пассаже: “Статей о плохих стихах я не пишу и для К. сделал исключение. По нескольким причинам, одна из которых “гуманная”: повредить ему я ничем не могу. Он заслуженный, популярный поэт, занимающий сейчас ту же нишу, что когда-то, скажем, Маршак или Твардовский”.
Разговор о стихах обваливается. Не из-за обилия критических инвектив. Добросердечие в разборе стихов противопоказано, как повидло при диабете. И нет ничего зазорного и в том, чтобы писать и о плохих стихах — порой в них гораздо лучше просматриваются симптомы и тенденции современной поэзии.
Но — пока речь идет о самих текстах, а не о том, кто какую занимает нишу. Поскольку подобные “рейтинговые” разговоры дискредитируют саму критическую идею статьи. Стал бы Гандельсман писать о непонравившихся ему стихах, если бы они принадлежали не Кушнеру, а гораздо менее известному — либо вообще неизвестному поэту? Сомневаюсь. Стал бы вкладывать столько желчи в критику, если бы ей не предшествовали нелестные отзывы самого Кушнера о стихах Гандельсмана (о чем в “заметках”, естественно, умалчивается)?.. В итоге не оставляет ощущение, что гандельсмановские “заметки на полях стихотворений” сделаны красной ручкой — более уместной в руках школьного словесника, чем автора тонких, умных стихов.
Впрочем, и на противоположном критическом полюсе тоже не все гладко.
Статья Елены Невзглядовой “Редеет облаков летучая гряда” (“Ли в одеяле сяду сидеть пельменем”) (“Звезда” № 5/2007). Разбираются стихи из последней книги Марии Степановой “Тут-свет” (СПб., 2001) — опять-таки, “без добросердечия”. Порой — даже слишком: “…очень хочется и дальше демонстрировать этот “Тут-свет” Марии Степановой. (Я это делаю иногда, развлекая гостей, за чаем: смеются до упаду!)”.
Притом, что мне стихи М.Степановой тоже не близки, я бы, наверное, поискал другой способ развлечения гостей. Хотя, это, конечно, вопрос пристрастий.
Но вот спотыкаешься о фразу Невзглядовой (все о том же “Тут-свете”): “И очень похоже на стихи, издатели берут, не брезгают, а критики — критики просто в восторге: дают премию Андрея Белого! Наверное, вспомнили его “Ритм как диалектика” — всё помнят, всё знают, доценты”.
Снова разговор о стихах превращается в разговор о том, кого любят издатели, критики и доценты… И снова испытываешь легкое недоумение. Неужели так важно, кому “стать достояньем доцента” — как писал друг-соперник все того же Белого? Влияет ли “премированность” автора на качество его стихов? На их восприятие читателем с развитым поэтическим вкусом? Сомневаюсь. (На какого-нибудь заблудшего “массового читателя” — возможно, влияет. Но как раз стать массовыми стихам Степановой вряд ли грозит — стилистика не та.)
Что действительно смущает — это, опять-таки, апелляция к степени известности/“раскрученности” поэта там, где ожидаешь более серьезного разговора о стихах. Возможно, в прошлом фигура критика, информирующего непосвященных, “who is who” в мире поэтов и кого за что справедливо (несправедливо) премировали, была важна. Но сегодня, в ситуации информационной перенасыщенности, от литературной критики ожидаешь, собственно, того, чего ни одна поисковая система в интернете, ни одна пиар-технология не в состоянии заменить — разговора о самих стихах, не отвлекающегося на вне-стиховые факторы…
Правда, иногда, каюсь, некоторые “восторги критиков” действительно смущают. И дело здесь не только в тех текстах, которыми эти восторги инспирированы, но не менее — в форме, в которой это выражается.
Вот, например, целый раздел в одном из последних номеров НЛО (№ 82, 2006), посвященный поэтессе Нике Скандиаке. Раздел начинается подборкой ее стихотворений; привожу одно, полностью и без комментариев:
государственное служащее, нервным лобзиком: здравствуйте, как ваше розовое мороженое здоровье? а… так теперь мы — “некоторые”, непропеченные личинки пальто? вот сами и переговорите с ними. поверьте, хвостатые сисадмины всегда рады маститым русистам.
Впрочем, мои комментарии, даже если бы и имелись, были бы избыточными. Поскольку после подборки Н.Скандиаки идут статьи о ее творчестве, написанные сразу четырьмя критиками: А.Магуном, А.Парщиковым, Т.Венедиктовой, Е.Дмитриевой… Например, как сказано в предисловии, “заметка Екатерины Дмитриевой помещает творчество Ники Скандиаки в “большой контекст” русской и европейской поэзии ХХ века”. Так что творчество Скандиаки уже поместили туда, куда надо. В “большой контекст”.
Особенно запоминается название раздела: “Новое поэтическое хозяйство: Ника Скандиака”***.
“Поэтическое хозяйство Пушкина” — так, помнится, называлась известная книга Ходасевича. В голову сразу приходят другие варианты: например, “Мудрость Скандиаки” (по аналогии с гершензоновской “Мудростью Пушкина”). Или: “Скандиака — солнце русской поэзии”. Или — если еще более точно следовать названию раздела — “Новое солнце русской поэзии: Ника Скандиака”.
Опять-таки, ничего особо тревожного во всем этом я не вижу. Ну, перестарались коллеги из НЛО с названием (тем более, что “поэтическое хозяйство”, все-таки, нейтральнее по смыслу…). Не в названии дело. И критиков, нахваливающих стихи Скандиаки, тоже понять можно. Подобную продукцию анализировать легко и приятно, поскольку она сама — результат не поэтического, а именно аналитического, расчленяющего взгляда на мир. Легче расчленять то, что уже расчленено, предельно фрагментировано, а не связано органическим единством. А в текстах Скандиаки (и, в какой-то мере, Степановой) эта аналитичность как раз и культивируется. Что же до потери смысловых связей — как закономерного итога полной фрагментации текстовой ткани — то и здесь не стоит упрекать критиков: заниматься истолкованием бессмыслицы всегда интереснее; здесь критик себя чувствует почти демиургом, творящим смыслы из хаоса авторской зауми. Трудно устоять перед таким соблазном. Так что не только “хвостатые сисадмины всегда рады маститым русистам”, но и многие маститые русисты, со своей стороны, тоже душевно рады подобной хвостатой абракадабре. И на здоровье.
Да и, в конце концов, нельзя отказывать поэту в праве на развитие, на движение. Сегодняшние тексты Скандиаки у меня вызывают только пожимание плечами (хотя и здесь не стал бы говорить что это “худшее из того, что когда-либо писалось по-русски”); но пути развития авторского таланта, если он, конечно, наличествует, — непредсказуемы. Правда, если авторитетные критики сразу будут помещать “непропеченных личинок пальто” и прочих глоких куздр в “большой контекст русской и европейской поэзии”, то развития может и не произойти. Зачем развивать, трансформировать свой стиль, если и так солидный и авторитетный журнал предоставляет полосы и для подборки, и для хвалебного квартета критиков, да еще под таким чудным названием: “Новое поэтическое хозяйство”?.. Хотя вменяемому, рефлексирующему автору это вряд ли помешает…
Что, пожалуй, остается в “сухом остатке” — это вопрос вкуса. Поскольку если иерархия современных поэтов может быть основана на разных привходящих вещах — на имидже, связях, частоте появления в масс-медиа и прочих “бобах”, то иерархия поэтических текстов основана, прежде всего, на вкусе.
В свое время Кант противопоставил вкус поэтическому гению. Главным свойством гения Кант считал стремление к оригинальности. Однако поскольку “оригинальной может быть и бессмыслица”, должна существовать “дисциплина гения”, имя которой — вкус. Именно вкус “вносит ясность и порядок в полноту мыслей”, и если при противоречии между вкусом и гением “в каком-либо произведении надо чем-нибудь пожертвовать, то жертва, скорее, должна быть принесена со стороны гения”.
Иными словами, именно вкус есть инструмент непрерывной рефлексии как самого поэта, так и читателя и критика. Поскольку вкус — в отличие от автоматизмов письма и чтения, всегда связан с дисциплиной глаза, ограничением, умением судить, невзирая на “большие контексты” и “занимаемые ниши”.
К сожалению, кантовские взгляды на вкус были забыты уже последующим поколением философов. В эстетике романтизма “более всеобъемлющим… стало понятие гения и, напротив, феномен вкуса несколько обесценился” (Гадамер). Как ни странно, в этой романтической парадигме с ее культом автора-гения значительная часть современной критики продолжает пребывать и сегодня — при том, что, как писал тот же Гадамер, “представление о сомнамбулической бессознательности, с которой творит гений… сегодня предстает перед нами ложной романтикой”.
Но сила инерции велика, а соблазн выстрелить новым поэтическим именем — или, наоборот, указать поэту его “подлинную” нишу — неустраним, как и прежде. Что говорить, если даже критики, присягающие именами известных разрушителей и деконструкторов всяческих иерархий и систем власти (Фуко, Деррида, Делёза…), создают новые иконостасы авторов, хоть и весьма причудливые и порой с точки зрения вкуса необъяснимые…
В чем же дело?
Дело, с одной стороны, в самих поэтах. В стремлении через стихи привлечь внимание к своей личности. Не так давно А.Жолковский написал об авторитарном дискурсе у поздней Ахматовой — но, по большому счету, подобный дискурс характерен для большинства пишущих людей. Поэт не может не писать о себе, поскольку “в центре лирического произведения находится переживание автора” (Л.Костюков). И, покуда будет существовать лирика, будет сохраняться и это любовная самопроекция себя в стихи, которая и провоцирует переключение разговора со стихов — на лирического героя, и далее, без остановок, — на самого автора.
С другой стороны, сами по себе стихи, отчужденные от автора, — объект слишком пассивный для такой подвижной игры, как литературная жизнь. Стихи не способны сами собой заполнять поэтические вечера, со стихами сложно дружить, стихи не приглашают в гости и не предлагают с ними выпить. Для всего вышеперечисленного требуется автор. При жизни (а современные поэты — это, как правило, поэты, ныне живущие) именно поэт выступает ходатаем и ответчиком за свои стихи — и лишь после смерти ситуация постепенно меняется на противоположную: не автор уже представляет свои стихи, но стихи — автора. Хотя и здесь не без исключений…
И все же, как поэт ни “сливался” бы со своими стихами, как ни выстраивал — сознательно или бессознательно — свою жизнь как некий поэтический гипертекст, отделение “слова” от “плоти”, и тем более — от фигуры поэта, его маски, — должно оставаться одной из задач литературной критики. По крайней мере, в том, что касается современной поэзии. Чествование или развенчание “бобовых королей” — дело, конечно, увлекательное. Но давайте говорить и о текстах.
* В русских журналах XIX века еще можно было встретить стихотворения, опубликованные без подписи или — под незначащими, неизвестными инициалами.
** Хотя даже там, где речь идет именно о стихах, критический инструментарий, мягко говоря, не убеждает. Если в кушнеровской строке “Несмотря на все ужасы, как он ни мрачен, ни мглист” Гандельсману видится “мрачный глист”, то это, скорее, особенность ассоциативного мышления самого критика. Как, например, когда В.Сорокину в ахматовском “И ненужным привеском болтался / Возле тюрем своих Ленинград” привиделся фаллический символ. Как-то такие анально-генитальные аргументы в разговоре о стихах не очень убедительны.
*** Интересно наблюдать, как Пушкин, безусловная иерархическая величина, используется и в заглавии статьи Елены Невзглядовой (где название строится на контрасте пушкинского “Редеет облаков летучая гряда” со строкой Степановой “Ли в одеяле сяду сидеть пельменем”), и в названии раздела о Н.Скандиаке в НЛО. В первом случае — не совсем корректный контраст (можно и у самого А.С. найти строки, диссонирующие с “летучей грядой” не хуже степановского “пельменя”); во втором — напротив, еще более назойливая попытка косвенного отождествления, возведения в “классики”.